Skip to Content
Сестры
По крайней мере, мне позволили позавтракать, прикончить это жуткое варево быстрого приготовления и посмотреть прямо в лицо улыбчивому черноусому типу в поварском колпаке, нарисованному на бумажном дне тарелки.
«Позавтракай в метро!» — предложила мне надпись по краю тарелки. «Спасибо, я уже, — вежливо ответила я одноразовому брюнету, — но я запомню ваше приглашение на будущее». Прежде чем рация электронной голодной мышью запищала на моем боку, я уже успела позавтракать, и едва успела запить теплым кофе свой завтрак. Все случайные, разрозненные подробности я ценю за артистизм, с которым они прикидываются таковыми.
Я стояла, облокотившись на теплый пластик стойки, у выхода из Парка Культуры, и смотрела сквозь стеклянную стену на ту сторону, на двух девочек — одна постарше, другая помладше, в кроличьих шапках-близняшках, — на девочек, рвущих друг у друга из рук нотную папку — одну на двоих. Они были похожи как сестры — старшая и младшая, и вели себя как сестры. Они не видели меня из своих заснеженных сумерек.
Я стояла посреди залитого электрическим светом вестибюля, а жгучий соус поедал меня изнутри, и мне не было жалко тканей желудка — на то, чтобы собрать такой же новый, потребуется не больше получаса времени. Серийное производство как одно из завоеваний цивилизации позволяет мне разрушать себя снова и снова, но жить вечно.
Везде было светло и жарко, кроме того места, где подрались две сестры. Они не видели меня и даже не знали о моем специфическом существовании. Каждой из них требовалось облечь свои чувства в гармоническую форму, но папка с нотами у них была одна на двоих. А у меня был большой синий крест на спине.
Я смотрела на две пушистые головы с той стороны, куда мне нельзя, когда рация на поясе запищала — вызов на Театральную, очередные роды.
Многие из них предпочитают делать это в метро, и потому я работаю в метро.
На станциях, где жарко зимой, где холодно летом, тесно днем, но некуда деться ночью, и где система коммуникаций работает почти идеально. Только взгляните на любого из них — собачья мудрость, голубиная косточка, черная человечья кровь — вся их природа на разные голоса, идущие из влажных дрожащих глубин сердца, печени, почек, — вся их природа гонит зверя на ловца, прямо в аккуратные объятья таких как я.
Они выбирают один из перронов внутри кольцевой, присаживаются на уголок обшарпанной деревянной лавочки, устроенной здесь специально для них, изрезанной экспрессивными высказываниями вроде «счастья нет» или «смерть — дело одинокое». Каждый из них думает — присяду на минутку. Через минутку приваливается спиной к стене или сползает на пол. Они старые или бездомные, или одинокие, или сердце. От них пахнет затхло и запустело, и потому рядом никто не сядет. Даже не притронется, чтобы поискать пульс.
В лучшем случае вызовут кого-нибудь вроде меня. СПИД, или венера там, мало ли что.., тротил за пазухой или вши-людоеды в волосах, туберкулез, передающийся посредством умоляющего взгляда, чужая жизнь, оставленная без присмотра, — все эти легенды и мифы метрополитена, в бумажной обложке, в карманном формате.
Поэтому мне они достаются нетронутыми, в целости и сохранности. Если, конечно, я успеваю вовремя. Как правило, я успеваю — для того я и провела два года в учебном центре службы спасения на нижнем уровне.
Они делают это не так уж часто, в среднем — раз в два-три дня, так что работы у меня не так уже много.
Мальчики из дежурной части называют это «родами», в то время как горожане, те, кто использует подземку по назначению, перемещают себя во времени и пространстве, — смотрят на это с тоской и страхом. Не все, конечно, но кое-что в этой жизни зависит от угла зрения.
Например, самое красивое, что я видела в своей жизни, — это как один металлический провод туго оплетает другой, проложенный по оси, скрытый внутри коаксильного кабеля. Ну, может быть, еще мех зверя на голове у человека. Ни одной из двух сестер никогда не увидеть разноцветных жилок, живущих тайной напряженной жизнью внутри кабеля, — только если кабель разрезать. Но тогда тайны больше не будет.
В моей секретной инструкции предстоящая мне сейчас процедура носит название долгое и преднамеренно бесмысленное — «оказание первой помощи при несчастных случаях в метро», служебная метафизика для меня и таких как я, которая тем и хороша, что манит, но не обещает. Хотя мне хватает и жаркого, чудесного привкуса чилийского перца во рту, чтобы быть абсолютно лояльной по отношению к инструкциям. Потому что меня сделали на совесть. Я говорю о чувстве элементарной благодарности.
Девочки разорвали пополам свою папку, когда я опустила бумажный стаканчик в урну и шагнула на ступени эскалатора. Через десять минут я была на месте.
Я увидела эту женщину, как только отошел поезд, и толпа растеклась по проходам между колоннами. Она сидела на полу, опустив голову на скамейку, поджав ноги, спрятав их под длинной цыганской юбкой — нездешние лазоревые маки по грязному полю. Через плечо упал тонкий селедочный хвостик черных волос, перехваченных сверху и снизу аптечными резинками. Я узнала ее по могильной бледности кожи, по запавшему рту, может быть — по скрюченным в последней конвульсии пальцам рук, унизанным серебристыми копеечными перстеньками.
Мы с ней могли быть похожи как сестры. В конце концов, мы обе здесь люди нездешние.
Я узнала ее, потому что видела не однажды. Окруженную такими же попрошайками, как и она сама, кочующую с шумною толпой из вагона в вагон.
Одну, подкрашивающую губы, перед тем как попросить у сержанта внутренней безопасности пустить ее в служебный туалет за эскалатором. Так или иначе, всех своих клиентов я встречаю многократно — бодрыми и полными чужой мне, пугающей витальности. Проходит немного времени, и одному из них я помогаю избавиться от чересчур энергоемкого кокона.
Но ее я запомнила, ее лазоревые маки и ее мальчика, привязанного к спине старым плешивым пледом. С аккордеоном в руках, с бумажным пакетом под мышкой, в пакете уже полно монеток. Расстроенный аккордеон — это они любят, пассажиры дают деньги только затем, чтобы избавиться от музыки, рвущей уши, надрывающей сердце, текущей откуда-то из глубин инфразвука, из-под грязых пальцев, едва попадающих по ладам.
Я помню, как яростно она почесывает коленку сквозь тонкую ткань юбки, помню ее с кровоподтеком на левой скуле, и с букетом зубных щеток в прозрачных упаковках, которые она только что стащила с лотка. Она сжимает их обеими руками, как первые в метро ландыши.
Я помню как она становилась старше на моих глазах, как редели ее волосы. Я осторожно выбираю из памяти все, что связано у меня с ней по работе, до дна, снова и снова, пока сеть не приходит пустой. С тем, чтобы теперь стереть мою цыганочку — тонкие волосы, тонкие губы, — потому что больше она не понадобиться мне и станет недостижима для службы спасения. Так и устроен мой мозг, назовите это особым цинизмом, только в печь не суйте.
Раньше эта женщина редко попадалась мне одна. Все они бродят от поезда к поезду стаями, а как только умирать — никого не оказывается рядом.
Через секунду я уже была рядом с ней. Расстегнула ворот ветхой блузки из некрашенного льна. Прикоснулась к плиссе грубой коричневой кожи. Плохо выделанной и дурно пахнущей кожи, которая, однако же, до сих пор исправно служила ей.
Я обхватила ладонями ее тонкую шершавую шею. Артерии едва заметно пульсировали. Я слегка сдавила ладони, ее рот открылся, оттуда выпали два мокрых полурастворенных кругляшка — таблетки болеутоляющего. Вряд ли она способна была сейчас чувствовать боль, и это было неправильно. Тут-то ей и нужна я. Я и мои прямые обязанности.
Сначала нужно вернуть ей чувства, чтобы она могла относиться к своей смерти осознанно. Именно этот комплекс мы изучали в курсе сознательной смерти во втором семестре. Я произношу «тысяча раз», чтобы выдержать нужную паузу, ритмично сдавливаю ее горло, потом дышу в рот. Тысяча два, все так, как меня учили в службе спасения на нижнем уровне. Тысяча три, все то, за что мне ставили «пятерки», зачем умащивали мой мозг лучшими миррой и киннамоном, и для чего я появилась на этот, мать его, свет.
Она издает тихое ягнячье поскуливание, и я понимаю, что она пришла в себя.
Все идет правильно, в соотвествии с графиком. Я не могу позволить ей вырваться, и для этого ограничиваю доступ воздуха, Но она должна быть в сознании. Скорее всего, теперь ей очень больно, но не я разрабатывала генеральную концепцию этого мира. Я вообще здесь, считайте, живу на вокзале. Все что могу я — это послушание. Наблюдение закономерностей.
Сходных черт. Немного зависти. И самая малость надежды.
Я слышу слабое гудение, но не изнутри нее, снаружи. Это собирается вокруг нас толпа. Люди не подойдут слишком близко — на это им дан страх. Но они будут смотреть на нас двоих — я не против, всякому нужна надежда.
Я жду, затаив дыхание, чтобы услышать гул внутренний, похожий на разговоры встревоженных ос в ее начинающей мелко трястись голове. Я смотрю пристально на сморщенный пергамен ее кожи, на тусклые мертвые волосы — чтобы успеть отпрянуть, когда это начнется.
Ее голова лопается как гнилой персик, и членистоногая, прозрачная, сверкающая всеми цветами спектра, непостижимая тварь выбирается наружу.
Кровь, мозговая жидкость быстро высыхают на тонких крыльях твари. Крылья вздрагивают, испуская ровное сильное сияние. Некоторое время тварь слепо бьется о стены, о потолок. Потом замирает, ловя токи воздуха. Ее тянет к вентиляционной шахте.
Я могу не оборачиваться, чтобы узнать — толпа позади меня закинула головы и смотрит вверх. Люди не могут видеть тварь, если верить моему зачету по теории человеческого зоения. Но однако же люди всегда закидывают головы вверх — это вам скажет любой практик. Это так же верно, как и то, что зеркало не отражает игры воображения.
Тварь взмахивает крыльями несколько раз, и лазоревый блеск идет от нее кругами, застывает густым облаком прямо под круглой дырой в потолке.
Светящееся облако еще стоит под столбом штольни, а твари уже нет.
Мгновение, и кто-то большой там, наверху глубоко вдохнул — облако исчезло.
Я бегу к дыре в потолке и заглядываю в нее — синее небо, белые звезды, мир, созданный не для меня. Сразу же картинка подергивается быстрой рябью, и я снова вижу одно и тоже — свое далекое, полуразмытое расстоянием отражение. Но такую ерунду увидишь в любом старом колодце на заброшенном перегоне.
Если бы репортер одной из иллюстрированных газет, ворохи которых продаются в метро на переходах, спросил у меня, за что я люблю свою работу, я бы сказала, что не видела в своей жизни ничего красивее небольших слепых участков неба там, где на нем нет звезд. Ну, разве что еще мех зверя на голове человека.
Но читателям иллюстрированных газет это не интересно, читатели хотят знать все о летучих тарелках или о хомячках-вампирах, о блохах-людоедах или о венериных болезнях, которые передаются силой желания, — все, что только можно высосать из перепачканного чернилами пальца.

— Дежурная, это двенадцатый, прием, — говорю я маленьким дырочкам в черной коробке рации, и те отзываются приятным мужским баритоном: — - Двенадцатый, говорит дежурная, как прошли роды?
Я складываю колечком большой и указательный палец правой руки, хотя знаю, что никто в дежурной части не увидит меня. Я говорю — все в порядке! — туда, наверх, моему мутному отражению в глубине вентиляционной шахты.
Грязная вода плещется там, наверху. Мне и самой толком ничего не разглядеть.
— Высылаю мусорщиков, — говорит дежурный, — дождись их, и отправляйся на Проспект Мира. Как поняла?
— Что? — переспрашиваю я, — еще одни роды?
— Сегодня у тебя будет горячий день, милая. На наших телефонных линиях уже перегрузка.
Я вспоминаю, что сегодня понедельник. Первый день декабря, первый понедельник зимы. Как раз такой, который ребята из службы регистрации называют черным. У многих обостряется одиночество, или старость, или сердце.
— Еще раз назовешь меня милой, и я заставлю разродиться тебя самого. Говорит двенадцатый, как поняли?

Парень на том конце смеется сухим электронным смехом. Но ему не смешно. На затылке у него выбит пятизначный номер, так же, как у меня, но он не только никогда не заглядывал в дыры воздушных шахт сразу после разлучения души человека с его телом. Он даже никогда не вылезал из будки координационного центра службы спасения на нижнем уровне. Не катался с ветерком от Таганской до Баррикадной. Не считал призрачные огоньки по стенам туннелей, прильнув лицом к стеклу. Не пробовал быстроприготовленных блинчиков, обжигающих гортань как адское пламя. У него другая работа. Но он любит свою работу за что-нибудь, потому что любому из нас приходится быть провиденциалистом в силу причин объективного характера. Нас такими сделали.
И потом — если не он, не я, то кто же?