Диктатор
ДИКТАТОР Часть первая
ПОРЫВ К ВЛАСТИ
1 Все гости входили пристойно — аккуратно открывали и прикрывали дверь в гостиную, сначала громко здоровались сразу со всеми, потом чинно обходили комнату, рукопожатствуя с каждым. Он не вошел — ворвался. И так хлопнул дверью, словно хотел с ней расправиться. И с порога крикнул нам:
— Это же безобразие! Я спрашиваю — как это вам понравится?
В эту минуту я увидел его впервые. Впоследствии я научился отделять его внешность от характера, но тогда меня поразило, насколько облик ворвавшегося в комнату человека не координируется с его поведением. Сейчас портреты Гамова висят в миллионах квартир — никого не удивить подробным описанием его облика. Но, повторяю, меня поразила не внешность Гамова, в общем, вполне ординарная — невысок, широкоплеч, крупноголов, туловище плотное, ноги коротковаты, руки еще короче, — а именно то, что обыденнейшая внешность никак не гармонировала с необыкновенной манерой вести себя.
— Алексей Гамов, по профессии — астрофизик, по душе — отпетый философ, по натуре — взбесившийся бык, — сказал Павел Прищепа, инженер моей лаборатории. Павел привел меня на «четверг» у Готлиба Бара, пообещав, что встречусь с интересными людьми и наслажусь умными разговорами в смеси с безумными выходками. Не знаю, относил ли Павел красочное появление Гамова к обещанным «безумным выходкам», но Гамова он обрисовал точно, в этом ныне не сомневаюсь.
Готлиб Бар, «хозяин четверга», знаток литературы, ироник и циник, один отозвался на громкое воззвание Гамова:
— Один мой приятель сработал пьеску и назвал ее: «Как вам это понравится?» Он подразумевал, что ни пьеса, ни зрители, которые будут ее хвалить, ему самому ни капельки не нравятся. У меня такое же отношение — не нравится. Удовлетворил мой ответ?
— Еще меньше, чем пьеса твоего приятеля! — Гамов плюхнулся в кресло, вытянул ноги и энергично хлопнул себя по коленям короткими, сильными руками — этот жест я часто потом видел у него в минуты, когда он бесился — видимо, давал выход чувствам. — Догадываешься, почему? Ты же не знаешь, о чем я спрашивал.
— Не знаю, — согласился Бар. — Но какое это имеет значение? Что бы ты ни имел в виду, ответ может быть только в двоичном коде: да либо нет. Слово «нравится» мне нравится гораздо меньше, чем «не нравится». Ибо и в совершенстве есть изъяны, и на солнце есть пятна. «Нет» всегда обоснованней, чем «да». Вот почему отвечаю спокойно: нет!
Гамов вдруг стал очень серьезен. Он был мастер на внезапные переходы от возмущения к добродушию, от бешенства к спокойствию, от равнодушия к ярости. Мгновенные перемены настроений входили в систему приемов, какими он сражал противников.
— Значит, не дошли последние сообщения, — сказал он. — Так вот — Артур Маруцзян выступил с новой речью. Он обещает помощь Патине против Ламарии в их вековечном трагическом споре о каких-то трех вшивых пограничных деревеньках. Завтра начнется всеобщая война.
— Уж и война! Да еще мировая! Допускаю, пара стычек патрулей, три раненых, один убитый… Большего споры патинов с ламарами и не стоят.
— Война! Мировая! Завтра! Не ухмыляйся. Говорю, не говорю — кричу: завтра война! И всем нам — крышка! Всему миру — крышка!
Он, конечно, не кричал, но постарался, чтобы голос звучал выразительно. Он с вызовом оглядывал гостей Бара. Теперь я должен сказать и о них, многие сыграли роль в последующей драме. Кое-кого я знал и раньше, иных видел впервые. Среди незнакомых выделялся рослый, жилистый, длиннорукий, с аскетическим лицом Джон Вудворт, кортезианец, лет десять назад переселившийся в Латанию и объявивший, что наконец нашел родину по душе. Это не мешало ему, как я сам потом слышал, гневно ругать наши порядки и восхвалять Кортезию, которой он изменил. Правда, было известно и то, что на старой родине он не рассыпался в похвалах и ей. Он был из людей, каким видится хорошее лишь там, где их нет.
Второй незнакомец, Аркадий Гонсалес, преподаватель истории искусства, знаток древней живописи, казался сошедшим с одной из старых картин, сменившим одежду на современную. Узколицый, остроносый, со щеками такой нежной окраски, с талией, столь тонкой, с кистями рук, столь маленькими, что, переоденься он женщиной, никто бы не догадался, что перед ним фанатик жестокости и силач. Все это я узнал о нем после, а в тот вечер только любовался им — он был незаурядно красив.
Зато третий незнакомец, Николай Пустовойт, желания любоваться им отнюдь не вызывал. О таких, как он, говорят: «Отворотясь — не насмотришься». Я не хочу сказать, что он был уродлив, фигура и лицо выглядели нормально, а в целом складывалось впечатление, что он некрасив. Вероятно, это происходило от несимметричности — на крупном теле сидела на длинной шее маленькая голова, а на маленьком лице торчал чрезмерный нос, мощно нависающий над столь же чрезмерным толстогубым ртом. Было время, когда его изображения часто передавались по стерео и печатались в газетах, необычный облик постепенно перестал удивлять. Но в тот первый день знакомства я запомнил только огромный нос над широким — за щеки — красным ртом, все остальное на лице терялось. И от крупного телом да еще такого мощноротого Пустовойта, ожидался голос громкий и повелительный, во всяком случае четкий. А он говорил тихо и невнятно, почти смиренно, он был добрым и мягким, этот странный голос Николая Пустовойта, в тот момент бухгалтера строительной конторы, а впоследствии могущественного министра Милосердия — как много, как бесконечно много отчаявшихся людей протягивали к нему руки за помощью! Сейчас я знаю, что из всех внешних черт Николая Пустовойта только его тихий, его добрый голос истинно отвечал характеру.
Об остальных гостях Готлиба Бара говорить не буду, они сами заговорят о себе в назначенное время; но о «хозяине четверга» сказать нужно. Кстати, о забавном прозвище. Оно возникло из его литературных увлечений. Он говорил, что какой-то писатель — я его не читал — опубликовал роман под удивительным названием «Человек, который был четвергом». «Я, конечно, не четверг, — важно говорил о себе Бар, — но раз уж собираю вас у себя на четверговые встречи, значит, хозяин четверга — наименование точно отвечает моему значению в вашей компании». И хохотал, упоенный хлестким прозвищем. Любовь к позе было главное в нем, впоследствии моем друге и помощнике. И он искренне считал себя значительней всех нас, ибо умел о любом факте высказать два противоположных мнения — и каждое убедительное. Но сразу же отмечу, что этот софист и ерник, в тот момент лишь главный инженер моторостроительного завода, Готлиб Бар, глубже нас всех вникал в практические дела, куда шире нас выискивал бездны возможностей в каждой проблеме. По профессии инженер, он в глубинной природе своей был государственным организатором. И не подозревал об этом, пока ему чуть ли не силой раскрыли, кто он.
Жена Бара, безликая женщина, вкатила столик с чашками, самоваром и печеньем и тут же удалилась. Я в тот вечер не рассмотрел ее. Впоследствии я сотни раз видел его жену, но так и не запомнил ее облика. Вероятно, нечего было рассматривать. Она возникала, что-то делала и исчезала. Все остальное, кроме того, что она возникает и исчезает, не имело значения.
Николай Пустовойт налил себе чаю, схватил печенье — и, звонко хрустя им, заговорил:
— Патины вечно ссорятся с ламарами, но почему война?
Гамов ответил с прежней энергией:
— Потому что ваш любимый вождь, ваш ошалелый дурак, ваше ничтожество Артур Маруцзян обещал сегодня помощь патинам в их пограничных спорах. А патины этим завтра воспользуются.
— Зачем ты так? — с обидой произнес Пустовойт. — Ты же знаешь, я не максималист. Трудно, очень трудно говорить с тобой!
Он отвернулся от Гамова. Эстафету спора перехватил Вудворт.
— А я буду говорить! — сейчас Вудворт возмутился не на шутку. — И не позволю так отзываться о Маруцзяне. Я максималист, лидер моей партии мною высоко чтим. Я не знаю другого такого же…
-…Дурака и ничтожества, — хладнокровно повторил Гамов. — К сожалению, по-иному назвать вашего лидера не могу. Теперь у вас две возможности, Вудворт: вызвать меня на дуэль либо написать на меня донос. Вызывать не советую: стреляю без промаха — сто раз проверено на испытаниях. На дуэли все шансы на моей стороне.
— Есть еще третья возможность, — гневно отрезал Вудворт. — Прекратить всякое знакомство с таким человеком, как вы, Гамов.
И он решительно отошел от Гамова. Гостиная в трехкомнатной квартире Бара была просторная — на три кресла и шесть стульев. Вудворт прихватил кружечку чая и уселся в дальнем углу, демонстрируя равнодушие ко всему, что еще произойдет. Гамов проводил Вудворта насмешливым взглядом. На Гамова насел Бар.
— Все, что ты нам наговорил тут, — вздор! И я это докажу.
— Ты все можешь доказать — и что черное бело, и что белое черным-черно.
— Ограничусь пока тем, что белое — бело. Отвечай — можно ли начать большую войну без подготовки? Без накопления материальных ресурсов, резервов оружия, без скрытой мобилизации?
— Невозможно. Ну и что?
— А то, что такой подготовки нет. Мы ее не видим, а ведь ее скрыть невозможно. Тебя это не убеждает?
— Убеждает в том, в чем я давно убежден: если Маруцзян и маршал Комлин начинают большую войну, предварительно к ней не подготовившись, то им нельзя управлять страной. Нас сокрушат.
Бар обратился к молчаливому Казимиру Штупе, военному метеорологу, я с ним встречался в семье Павла Прищепы. Генерал Леонид Прищепа, отец Павла, по должности соприкасался с метеорологической службой и благоволил к молодому ученому. Павел с ним дружил.
— Надеюсь, Казимир, вы не выдадите государственных секретов, если скажете, есть ли изменения в режиме метеорологических станций? Судя по тому, что небо безоблачно и ветры не рыщут по равнинам, больших нарушений погоды не ждать? Я верно оцениваю обстановку?
Штупа пожал плечами. Изменения в погоде могут произойти ежечасно. Можно говорить лишь о запланированной стабильности климата, но не о постоянстве ветра или дождя. Опасных нарушений метеообстановки пока не происходит. И особых мер по сохранению климата не предписано. Кстати, на ближайшие двое суток планируется отличная погода.
— Ты слышал, Гамов? — Бар любил побеждать в словесных перепалках и умел это делать. — Нарушений климата не предвидится, а без этого крупная война невозможна. В старину обходились шествованием пехоты и наступлениями бронетанковых армий. Современная добротная война — это, прежде всего, жестокая метеосхватка. Разве не так?
Гамов снова переменился — согнулся в кресле, криво усмехаясь. Он вдруг словно бы постарел на десяток лет. Он не мог создать в себе такую перемену искусственно. Его искренно терзали страшные предчувствия грядущих событий.
— Добротная война? — сказал он горько. — Бессмысленная, так правильней. Преступление перед человечеством, какого еще не бывало!
— Все войны по-своему преступны. Ибо приводят к гибели невинных и непричастных людей. Ты это хотел сказать?
— Бессмысленная война, — повторил он. — Много было войн в истории, в некоторых имелся свой смысл. А в той, что разразится, смысла нет. Она бесцельна и потому преступна.
До этой минуты я только молчал и слушал. У меня не было своего мнения по предмету спора. Я еще не думал, скоро ли война, будет ли она вообще. Великие события мира от меня не зависели. Но мысль о бессмысленности новой войны меня заинтересовала. Я попросил объяснения.
Гамов ответил лекцией. В ней уже были те идеи, с какими он впоследствии обращался ко всему миру. Но в тот вечер я не был к ним подготовлен. Я был пронизан традиционными воззрениями на войну, как на продолжение государственной политики. В музее я видел на старинной пушке отлитое красивой вязью изречение: «Последний аргумент королей». Королей уже мало осталось. Но их «последний аргумент» по-прежнему пребывал самым веским для сменивших венценосцев председателей и президентов. Многое в речи Гамова показалось мне либо блажью, либо любовью к парадоксам.
Зато ее пафос увлек. С того вечера многие миллионы людей — и друзья, и враги — многократно слышали Гамова, не на одного меня он действовал не только мыслями, но и тем, как высказывал их. Он умел убеждать, ибо сам был безмерно убежден. От его голоса, от силы его слов надо было либо заранее готовиться защищаться, либо безвольно покоряться их действию. Но я впервые слышал его речь, не реплики в споре, не игру в словесные парадоксы — и не подготовил защиты. Меня полонила страсть, негодование и боль, возмущение и сострадание, не сопровождавшие рассказ о войнах, что уже были, и о войне, что готовилась, нет, повторяю, не сопровождавшие, а возникавшие как что-то неотделимое от мысли и слов. Я всем в себе резонировал на речь, так, наверно, горячая молитва верующего порождает в нем самом ответный словам поток столь же горячих чувств. Гамов потом говорил, что я не только верный его последователь, но и первый из учеников. Сомневаюсь, что в тот вечер у Бара я уже стал его последователем. Но что психологически готов был стать им, убежден абсолютно.
После речи Гамова стало неинтересно говорить о чем-либо другом. Чай был допит, печенье съедено. Вновь появилась призрачная жена Бара и убрала столик с опустошенным самоваром. Мы начали расходиться. Первыми ушли Павел Прищепа с Казимиром Штупой. Только хмурый Джон Вудворт еще не поднимался с кресла, когда я оделся. Я вышел вместе с Гамовым. Над землей сияла полнозвездная ночь.
— Нам по дороге, — сказал Гамов. — Почему вы так всматриваетесь в небо, Семипалов?
— Давно не видал яркого ночного света. Наверху устроили торжественный пленум звезд. Все светила на месте, ни одно не прикрыто облачком.
— Все светила на месте… — рассеянно повторил он.
На великолепно иллюминированном небе сверкала белая Вега, неподалеку тонко сияли Плеяды, летящая коляска Кассиопеи стремилась захватить в свои недра сверкающих соседей, уже склонялась к горизонту горбатая Большая Медведица. И, расплескав могучие крылья, звездный Орел тремя ярчайшими светилами бурно мчался по небу прямо на Вегу. Небо всем своим блеском безмолвно свидетельствовало о спокойствии в мире.
Мне захотелось подразнить Гамова.
— Гамов, звездное небо доказывает безопасность. Не похоже, чтобы готовилась война.
Он вдруг остановился, с ним это случалось часто — внезапно замирать во время ходьбы.
— Красота этого неба свидетельствует не о безопасности в мире, а о беспечности наших руководителей. Они не понимают, какую кашу заваривают. Уверен, что в эту минуту на всех метеогенераторных станциях Кортезии спешно форсируются режимы.
— У нас договор с ними о плановой эксплуатации циклонов.
— Плюют они на договоры! А если сегодня еще не плюнули, завтра плюнут! Вы главного не понимаете, Семипалов: кортезы — хищники, а мы — дураки! Они ждут лишь повода, чтобы напасть. В такой момент объявить о поддержке патинов!..
— Патины наши союзники…
— Союзники! А какая нам польза от союза? Добро бы они только прикрывались нашей широкой спиной… Но патины воинственны не по реальной силе! Вилькомир Торба, напыщенный индюк, втравит нас в драку с Кортезией ради своих крохотных интересов. Заставит нас воевать, а при первом поражении сразу изменит.
— Вы пессимист, Гамов. Такое неверие в союзников!
— Я реалист и не дурак!
Я потянул его за руку. Не терплю, когда ни с того ни с сего вдруг останавливаются на улице. Он очнулся и зашагал. Теперь он шел так быстро, что я еле поспевал.
— Куда вы торопитесь, Гамов?
Он не сбавил шага.
— Не могу идти медленно, когда думаю. И не люблю ночных улиц. Столько дряни выплескивается наружу. Каждую минуту ожидай бандитья. Стараюсь обходиться без поздних прогулок.
Хулиганов, и вправду, в городе становилось все больше. Полиция поддерживала сносный порядок лишь на центральных проспектах, а Готлиб Бар жил на окраине.
Несколько минут мы шли молча. Потом увидели впереди двух женщин. Они обернулись, разглядели, что мы приближаемся, и ускорили шаг. Гамов засмеялся, его позабавило, что нас приняли за хулиганов. Он сбавил ход, расстояние между нами и женщинами стало увеличиваться. На новом повороте улицы мы перестали их видеть и сейчас же услышали крики. Я оглянулся — нет ли поблизости полицейского или других прохожих. Гамов толкнул меня в плечо.
— Бегом! Не стойте как истукан!
Он так рванулся вперед, что я лишь за поворотом нагнал его. На улице женщины вырывались из кольца обступивших их пятерых парней. Двое зажимали одной из них рот и тащили с собой, вторая, не переставая кричать, отбивалась от остальных. Увидев нас, от группки отделился самый рослый — и схватился с Гамовым. Двое парней кинулись на меня, двое продолжали возиться с женщинами. Мои противники были из зверья, бравшего многолюдством стаи, но не умением драться. Одного я ударил ногой в пах, он завертелся и заверещал, сжимая живот, и выбыл из схватки. Второй был проворней и сильней. Он парировал мой выпад, а от его удара в голову я еле устоял на ногах — здания, как живые, вдруг запрыгали перед глазами. Я прислонился спиной к стене. И в это мгновение услышал дикий вопль, потом звериный визг. Я нанес своему противнику удар в плечо, он охнул и отшатнулся — и, на несколько секунд освобожденный, я увидел, что Гамов и его враг катаются по мостовой. Противник Гамова был на голову выше его, успел выхватить нож, но Гамов повалил его наземь, обеими руками выкручивал руку с ножом, а зубами впился ему в подбородок. Даже в малярийном бреду не вообразить зрелища чудовищней — страшно выкаченные глаза обоих, выкручиваемая рука с ножом и залитый кровью рот Гамова, грызущего подбородок парня. Тот отчаянно старался свободной левой рукой оторвать от себя Гамова, но не мог и визжал и выл звериным воем.
Парни, возившиеся с девушками, поняли, что драка пошла нешуточная, и поспешили на помощь своим. На меня навалились опять двое, третий, стараясь вызволить высокого балбеса, выдиравшегося из мертвой хватки Гамова, тоже выхватил нож, но все не мог пустить его в ход, два тела на земле дергались и взбрыкивали так, что он боялся попасть в своего. Пятый, выключенный ударом в пах, тяжко стонал и все не отрывал рук от живота.
Оба моих противника ножей не вытащили — одолевали силой. Но из-за поворота вдруг вырвался Джон Вудворт.
— Держитесь! Иду! — кричал он, набегая.
В следующий миг один из моих противников отлетел и ударился головой о стену. Второй согнулся под тяжким кулаком Вудворта, и я его срубил наземь. Оба тут же вскочили и удрали. Мы с Вудвортом бросились к Гамову. Парень, крутившийся вокруг двух катающихся тел, тоже пустился наутек, когда мы кинулись к ним. На месте остались два поверженных врага: мой первый противник, не отрывавший обеих рук от паха, и верзила, приподнявший голову и рукой ощупывавший окровавленное лицо. Он уже не визжал, а в голос плакал и твердил:
— Разве так можно драться? Разве так можно драться?
Гамов, встав с нашей помощью на ноги, сразу успокоился. Я еще не привык в ту первую встречу к мгновенным переменам его состояний — и меня поразило, как быстро он перебросился от звериной ярости к почти безмятежному хладнокровию. Он аккуратно вытер залитое чужой кровью лицо, дико выкаченные еще минуту назад глаза глядели уже спокойно, почти весело. Он протянул руку Вудворту.
— Вы нас выручили. Благодарю.
Вудворт без охоты взял руку Гамова. Он еще не забыл их резкий спор у Бара. Он был не из отходчивых.
— Что делать с подонками? — Он показал на парней.
— Сдадим в полицию, там дознаются и о сбежавших друзьях, — предложил я.
— Отпустим, — решил Гамов. — Что им полиция? Каждый не раз прохлаждался в полицейских камерах. Но я раньше поговорю с ними. Вставай! — приказал он, толкнув ногой лежачего.
Мой противник, еле держась на трясущихся ногах, уже не стонал и не прижимал руки к животу, но опухшее лицо и безумные глаза показывали, что боль от жестокого удара не проходит. А верзила, дравшийся с Гамовым, выглядел еще хуже — лицо было залито кровью, правая рука повисла. И он все твердил с рыданием:
— Разве так дерутся? Руку выломал, рожу перекусал, как бешеная собака… Люди вы или не люди? Так же нельзя драться!
— Замри! — велел Гамов. — Не испускай скверных звуков. Слушайте меня, остолопы. Моя фамилия Гамов. Запомнили? И если когда-нибудь увидите меня издали — бледнейте, теряйте голос — и бежать! Понятно?
— Отпустите, в больницу надо! — простонал мой противник.
— Бледнеть, терять голос — и бежать! — повторил Гамов свой странный приказ. Ни я, ни Вудворт понятия не имели, какую грозную правду грядущих действий предвещают его слова. Гамов стал впадать в новое бешенство. — Кому велел потерять голос? Не плакать и не охать! Всем в стае передать: иду на вас, трепещите! Теперь наутек!
Наутек оба парня не бросились, но и задерживаться не захотели. Гамов засмеялся, глядя, как они ковыляют. Мы с Вудвортом переглянулись, Вудворт пожал плечами.
— Нагнали на них страха! — с удовлетворением сказал Гамов. — Они теперь будут бледнеть и неметь, услышав о нас.
— О вас, — холодно поправил Вудворт. — Вы назвали только свою фамилию. Впрочем, ваша ярость в схватке, а также умение нашего друга Андрея Семипалова драться, — он церемонно поклонился мне, — произвели на наших противников гораздо больше впечатления, чем ваши театральные приказы.
Гамов возразил — и серьезней, чем следовало бы по обстоятельствам схватки с уличными хулиганами:
— Вся наша жизнь, дорогой Вудворт, игра на подмостках истории. А в игре слова бьют сильней обуха и ранят больней ножа. Слово есть дело — и грозное дело, доложу вам! — Он добавил с раздражением: — Председатель вашей партии сегодня произнес несколько слов — и потратил на них ровно столько усилий, сколько нужно, чтобы выдохнуть из легких немного скверного воздуха. А слова его станут грохотом машин, огнем и пеплом, смертями женщин и детей. Убийственным ураганом пронесутся эти слова по несчастной земле.
— Вы уже говорили на эту тему у Готлиба Бара, правда, не столь выспренно, как сейчас, — недружелюбно возразил Вудворт. — Разрешите мне удалиться.
И, холодно кивнув, он направился к перекрестку улиц, откуда выбежал на шум драки. Он не придал значения ни разговору Гамова с двумя хулиганами, ни его мрачному восхвалению могущества слова. На меня яркие слова действуют сильней, чем на Джона Вудворта, но и я даже отдаленно не представлял себе, что может реально стоять за сценой, разыгранной Гамовым. Не знаю, предугадывал ли он сам, какие страшные кары обрушит впоследствии на тех, кого назвал «уличным бандитьем», какую пропишет тягостную судьбу отребью общества. Но что в сокровенном своем желании способен на такие действия, думаю, о себе знал ясно. Я на подобную проницательность, равнозначную прозрению, способен не был.
Зато меня потрясла (это сильное слово — единственно точное) драка Гамова с парнем, замахнувшимся на него ножом. Картина схватки не лезла ни в какие рамки. Бандит, рыдавший: «Так не дерутся!», был прав. Так в наше время никто не дрался, да и раньше тоже. Привычная, освященная обычаем драка протекает иначе: ну, обмениваются бранью и проклятьями, ну, наносят друг другу — сама фразеология чего стоит: друг другу, а не враг врагу — кулачные удары, ну — последний аргумент хулигана — втыкают друг в друга ножи. Все просто! Я снова и снова вспоминал: Гамов был в неистовстве, его палила дикая ярость, трясло вдохновение ненависти — такие эмоции уличной драке несоразмерны! Я вдруг вспомнил древнего полководца, перед решающей битвой наставлявшего своих солдат: «Бейте дротиком в лицо, а не в грудь и не в живот. Враги знают, что раны и смерть в бою возможны, заранее идут на это, но уродство для молодых вражеских всадников непереносимо, они будут отшатываться перед копьями, а не бросаться на них». Тот полководец, конечно, победил, но он сражался за владычество над миром, да к тому же у его врагов было вдвое больше войска, для победы требовались ухищрения. Но за что боролся Гамов? Почему такое исступление?
На следующем перекрестке Гамов остановился.
— Вам направо, мне налево. Мы провели нехороший вечер — и поспорили, и подрались, и можем спать в ожидании какого-то завтра.
— Вечер был нехорошим, вы правы, — сказал я. — Против спора ничего не имею, но драка меня не восхитила. До отличного завтра.
— Я не верю в хорошее будущее, — буркнул он и ушел.
Я медленно двигался по ярко освещенной пустой улице. Было еще не поздно, только перевалило за полночь, но город словно вымер. Волчьи стаи хулиганья владычествовали в ночные часы — жители рано запирались в квартирах. Я не опасался нового нападения: хулиганы поделили между собой городские районы, одна шайка не совалась во владения другой. Мы проучили пятерых местных, а других не ждать. И я поднимал голову, любовался небом — звездный мир ликовал, вселенная предавалась какому-то величественному торжеству. Из-за крыш выдвинулся Орион, в нем красно калился Бетельгейзе, белокалильно пылал Ригель. И ярчайшая звезда неба, великий Сириус, медленно приподнимался над зданиями. Меня охватил восторг, так был прекрасен, так невыразимо прекрасен мир, который мне сподобилось видеть!
Я не торопился. Дома меня никто не ждал. Жена уехала на лето к своему отцу. Я не был уверен, что она вообще вернется. Перед отъездом она сказала, что лучше жить одинокой, чем иметь мужа, реально его не имея. Я ответил, что уж каков есть. Она может считать себя свободной в любом поступке. Она поблагодарила так зло, что благодарность была хуже пощечины. Вот так мы расстались с ней месяц назад.
И у входа в свой дом я еще постоял на улице, радуясь звездному торжеству. Шел второй час ночи. Я открыл дверь и замер. На диване — сидя — спала жена. Я придвинул стул, уселся и стал смотреть на нее. Она казалась усталой и похудевшей, темные полукружья отчеркивали сомкнутые глаза. Все это не имело значения. Она была прекрасна. Она была еще красивей, чем в тот день, двенадцать лет назад, когда я впервые увидел ее и когда, знакомя нас, Павел Прищепа шепнул: «Первая красавица в институте — учти!» Как часто я досадовал, что она так красива, для семейного спокойствия надо бы заводить жену не выше стандартной миловидности. И не я ее выбрал в жены, я не осмелился бы выбрать такое женское совершенство. Меня себе в мужья назначила она и потом негодовала, что я сопротивлялся, даже уверял, что не та-де оправа для драгоценного камня. С тех дней прошло двенадцать лет — и многое переменилось в нас. Во всяком случае, я не ожидал, что она воротится так скоро.
Она раскрыла глаза и зевнула.
— Я заснула, Андрей, — сказала она сонно.
— Ты еще спишь, Елена.
— Сколько времени? Четыре ночи?
— Только два, Елена.
Она засмеялась.
— Елена, Елена!.. Как любишь ты повторять мое имя.
— Хорошее имя, Елена.
— Сама же я хуже своего имени?
— Лучше!
Она покачала головой. Сейчас пойдут упреки, понял я.
— Я думала, тебе станет свободней в мое отсутствие. При мне ты редко приходил раньше трех. Но вот всего два, а ты уже дома. Без меня квартира приятней?
— В твое отсутствие я часто совсем не ночевал дома. Сегодня особый случай. Четверг.
— Да, вспоминаю — интеллектуальный бал у Бара. Скучное сборище скучных людей в тесной комнатке, где не пройти между стульями. Не понимаю, что влечет тебя к Бару.
— Была бы сегодня у него, поняла бы. Собрались интересные люди. Джон Вудворт, Казимир Штупа, Николай Пустовойт, Алексей Гамов…
— Вудворта знаю. Кортез с лицом страстотерпца. И Штупу с Пустовойтом встречала. А кто такой Гамов?
Я рассказал о спорах у Бара, помянул об уличной драке. Елена испугалась.
— Ты не ранен? Ушибов нет? Повернись. Вся спина перепачкана. Вот здесь порвано. Ты не терся о кирпич?
— Прижимался к стене, когда насели двое. Если бы не Вудворт, ущерба было бы больше, чем разорванный пиджак.
— И брюки перепачканы! Снимай костюм. Утром вычищу.
Ее участие придало мне смелости спросить о самом важном.
— Елена, я опасался, что ты уезжаешь навсегда. Но ты вернулась. Как это понимать?
— Вот так и понимай — взяла и вернулась.
— Тогда разреши спросить…
— Не разрешаю! — она начала сердиться. На нее часто находило — и, бывало, без видимых причин. — И если на всю правду, так сама у себя допытываюсь — почему вернулась?
— И не находишь ответа на слишком трудный вопрос?
— Если бы трудный! Примитивно простой! И ответ на него примитивно прост. — Она печально улыбнулась — себе, не мне. Она жалела себя — чего-то не могла перебороть. Она всегда хорошо улыбалась, Елена. Улыбка была объяснением и признанием. И так как она улыбалась только в хорошие минуты, то на улыбку хотелось ответить дружественным словом или добрым поступком. — Я просто окончательно поняла, что жить с тобой трудно, а без тебя невозможно. Первое я установила давно, а второе стало ясно, когда захотела превратить нашу временную разлуку в постоянную — и не смогла.
Я потянулся к ней. Она покачала головой.
— Завтра проясним отношения. Ужасно хочу спать.
Она ушла к себе. Я посидел на диване. Я и радовался, что она вернулась, и страшился завтрашнего объяснения.
Как бы она опять не потребовала, чтобы я сломал весь режим жизни. Я не был тем мужем, какого она заслуживала, не раз пытался стать им, ни разу не становился. И уже не стану.
Устав от трудных размышлений, я так и заснул на диване.
Пробудил меня грохот снаружи. Я распахнул окно. В комнату ударил ветер, посуда в шкафу зазвенела, стулья тяжело зашевелились. По голове хлестнула портьера, лицо окатило дождем. Над городом бушевал ураган. Одна молния перебивала другую, грохот валился на грохот. В свете небесного пламени ошалело неслись тучи. Ни в каких метеосводках не планировались подобные безобразия, никакие аварии на метеостанциях не могли породить подобной бури!
Я захлопнул окно и включил стерео. Диктор передавал сводку новостей. Патина, не стерпев пограничных провокаций ламаров, ответила сокрушительным ударом. Армия Патины смяла заслоны врага и успешно продвигается к Ламе, столице Ламарии. Коварная Ламария запросила помощи у Кортезии и Родера. Президент Кортезии Амин Аментола произнес угрожающую речь. В портах Кортезии объявлена тревога, заокеанские метеогенераторные станции переведены на усиленный режим. Флот Кортезии вышел в океан.
— Перед лицом неслыханной провокации правящей клики Кортезии, — торжественно вещал диктор, — наша страна не останется безучастной. Председатель правительства Артур Маруцзян подписал указ о мобилизации добровольцев на помощь беззащитной Патине, так долго и так безропотно сносившей издевательства наглых ламаров. В добровольцы принимаются мужчины от 18 до 55 лет. Запись начнется с восьми часов утра. Все метеогенераторные станции приступили…
Сильный раскат грома заглушил голос диктора. Погасло электричество. Экран стереовизора еще слабо светился, но диктора почти не было видно, и его голос звучал слишком тихо, чтобы можно было разобрать слова в оглушительном реве бури.
Из спальни выскользнула перепуганная Елена.
— Андрей, что случилось?
— Война! Всеобщая война, та, которую несколько часов назад предрекал Гамов. А я ему не поверил!
2 Война шла плохо.
Вначале, конечно, мы побеждали. Патины разбили ламаров, захватили их столицу Ламу, пересекли границу Родера, главного союзника Кортезии. Родеры защищались упорно и умело: старая военная нация, неоднократно наводившая страх на соседей, и теперь, после последней проигранной ими большой войны, после трех десятилетий разоружения, показывала, что не потеряла ни воинской доблести, ни мужества. Патины еще продвигались, но было ясно, что без нашей помощи скоро остановятся. Наша армия пока стояла на границах, но быстро сформированные дивизии добровольцев вступили в Патину и были готовы вторгнуться в Родер: Артур Маруцзян пока медлил с приказом. Зато Амин Аментола, президент Кортезии, не терял и часа. В портах Родера выгружались оружие и солдаты заокеанской республики. В отличие от осторожного Маруцзяна, бесцеремонный Аментола не камуфлировал хорошими словами нехорошие дела — его солдаты так и назывались солдатами, а не добровольцами, их соединениям присваивались армейские номера, а не воодушевляющие наименования, как у нас.
После первых успехов в Адан, нашу столицу, съехались главы дружественных держав — и победоносной Патины, и Нордага, и Великого Лепиня, и Собраны. Даже Торбаш, политический ублюдок без армии и промышленности, прислал своего главу, он именовался королем и носил наследственный номер: Кнурка Девятый. Я о нем еще поговорю, этот тщедушный мозгляк Кнурка Девятый имел в своей маленькой головке, как потом выяснилось, гораздо больше мозгов, чем все правители союзных государств, вместе взятые. В Адане устраивались торжественные приемы. Утренние заседания сменялись вечерними банкетами. Артур Маруцзян произносил по три речи в день. Речи были отличные — благородные принципы вселенского содружества государств и ужасные угрозы врагам, которым, естественно, предрекалось полное поражение.
Конференция союзников закончилась, главы государств разъехались, а на фронте враги перешли в контрнаступление. Их отбили, они снова насели. Заранее восславленная победа оборачивалась реальным поражением.
— Не понимаю, Андрей, — сказала как-то вечером Елена. — Где правда? По стерео передают о продвижениях патинов вперед, а в продовольственных очередях твердят, что наши оставляют завоеванные города.
— Передачи врут, слухи преувеличивают. На фронте города переходят из рук в руки.
— Такая недостоверность! По-моему, надо говорить правду. Если наступаем — значит, наступаем, и можно успокаиваться. Если бежим — значит, бежим, и надо утраивать усилия.
— Ты не политик, Елена. Ты не умеешь врать. Правда — неэффективное оружие для политиков. Во всяком случае, так привыкли считать.
— Ты прав, я не политик и никогда политиком не буду. Ненавижу ложь!
Меньше всего мы оба, она и я, могли вообразить, что уже немного осталось до времени, когда мы станем политиками, и если бы кто сказал нам, в какие фигуры мы превратимся в недалеком будущем, мы назвали бы его безумным. Ни во мне, ни в ней не было ни черточки, ни атома того, что могло бы закономерно разрастись в раковую опухоль величия. Мы были средними людьми — и не собирались выплескиваться из обыденности. Все, что свершилось дальше, произошло независимо от нас — командовали обстоятельства, нам не подвластные.
Одно было хорошо для нас с Еленой в первые месяцы войны. Я стал рано возвращаться домой. Если раньше разрешали засиживаться в лаборатории, и я задерживался, сколько хватало сил — эксперименты шли трудно, — то теперь в вечерние часы институт запирался, чтобы обезопаситься от проникновения диверсантов ночью в здание, где оставалось лишь несколько сотрудников, так нам объяснили. Я доказывал, что во время войны надо умножить старания, а меня обрывали: директива обсуждению не подлежит, извольте подчиняться. Я подчинялся, Елена радовалась: даже после свадьбы мы не проводили столько времени вместе!
— Что говорят в очередях? — спрашивал я.
— Очень многое! И не всегда вранье. Две недели твердили, что уменьшат мясную норму. И что же? На этот месяц вообще не будет мяса. Боятся, что второго метеонападения не отразят, и тогда урожая не ждать. Как ты думаешь, будет второе метеонападение?
— Генералы Аментолы не делятся с нами стратегическими планами. Вообще-то наши метеогенераторные станции — предприятия надежные.
Я говорил о надежности метеогенераторных станций для успокоения Елены. Они работали хорошо лишь в спокойных условиях — мира, а не войны. Создание циклонов разработали неплохо, но вождение циклонов в атмосфере относилось скорей к искусству, чем к технологии. Казимир Штупа еще до войны говорил мне, что пойманного в сети тигра гораздо легче подчинить своей воле, чем порожденный циклон: «Веду его с океана на степи для умеренного напоения земли, а он над морем внезапно свивается в дикую бурю и три четверти своих водных запасов обрушивает на воду же. Для каждого циклона существует критическая масса и критический объем, сверх которых они становятся неуправляемыми. Но каковы эти масса и объем, никто точно не знает. В трудной ситуации полагаемся на интуицию».
Во время первого — неожиданного — метеонападения нашим метеорологам удалось отразить удар. Привычка к технологической бдительности — без этого можно потерять контроль над буйством воздушных масс — позволила нашим метеогенераторам отогнать внезапно брошенный на нас циклон. Он слишком быстро мчался, это насторожило дальние посты контроля. Буря бушевала всего одну ночь. Уже к утру восстановилось чистое небо.
Зато на суше враги теснили нас. Соединенная армия кортезов и родеров отогнала патинов и наших добровольцев от границ Родера, продвинулась в глубь Ламарии, отбила Ламу. Война переламывалась в пользу врагов.
Я получил призывную повестку. Мне предписывалось немедля записаться в добровольцы.
— Иду воевать, — сказал я Елене. — Мне присвоен чин капитана-добровольца.
— Почему капитана? — Что я могу быть только добровольцем, она и сама понимала. Артур Маруцзян тысячи раз говорил, что профессиональная армия у нас большой быть не может: мы не воинственная страна. Не знаю, был ли в мире хоть один дурак, кого он мог обмануть таким нехитрым враньем.
— Потому капитан, что три года назад выслушал курс военных наук и прошел полевую подготовку, — напомнил я. — Без отрыва от лаборатории и по своему добровольному решению, предписанному специальным приказом. Разве ты не помнишь, что я в те дни почти не появлялся дома?
— Ты так часто забывал появляться дома, что я уже не помню причин — добровольная ли военная подготовка или вынужденная задержка у лабораторных механизмов. Между прочим, и я мобилизована. Буду синтезировать лекарства на фармацевтическом заводе. Завтра в десять утра должна быть на месте сбора.
— Мне в шесть утра. Даже поспать не дадут!
На утро на призывном пункте я повстречал моего помощника Павла Прищепу. Его забрали от нас в начале войны.
— Андрей, беру тебя, — сказал он. — Я сформировал два добровольческих батальона, с третьим отправлюсь сам. И знаешь куда? В дивизию «Стальной таран». А ею командует мой отец. Уясняешь ситуацию?
— Ситуация прекрасная. Генерал Леонид Прищепа профессиональный военный — все-таки гарантия от добровольческих ошибок и военного невежества. А в качестве кого вербуешь меня?
— По нашей специальности — в радиодиверсанты. Дивизия отца оснащена радиоимпульсаторами, резонансными орудиями и электроартиллерией. От Гамова на складах ничего важного не утаить.
— Гамова?
— Гамова. Он теперь майор — зампотех отца. Прирожденный военный, говорит отец.
Этот вечер, проведенный с Еленой, был последним перед расставанием. Она уезжала в Адан на фабрику медицинских препаратов, я уезжал на запад, в лесистые горы Патины. Я откинул штору и выглянул в окно — почудились тревожные крики. Забон лежал в темноте — чтобы даже случайно не вспыхнул где-нибудь свет, из уличных фонарей выкрутили лампы. В нашей квартире раньше горели шестнадцать ламп, нам оставили четыре — по числу помещений. Снаружи кричали мужчины, там дрались. Шум завершился призывом о помощи.
— Ночной грабеж, — сказал я. — Кого-то придушили или забили насмерть. Нет ночи без разбоя. Надеюсь, ты одна не возвращаешься?
— Мы собираемся по пять, по шесть женщин. Еще недавно нас развозили на служебных автобусах, но все автобусы объявили добровольным пожертвованием фронту от нашего учреждения. И вместе с водителями увезли.
Мы сидели на диване. В распахнутое окно подмигивала красноватая Капелла, крупная, недобрая звезда. Елена положила голову мне на плечо, я обнял ее. Давно мы не чувствовали себя такими близкими.
— Завтра я уеду, и мы не скоро увидимся, — сказал я.
— Завтра ты уедешь, и мы не скоро увидимся, — повторила она.
3 Шел третий месяц моего пребывания в добровольной дивизии «Стальной таран».
Заканчивалось оборудование главного электробарьера на склонах двух лесистых холмов, нависавших над излучиной Барты — своенравной речки, разделившей нас и родеров. Еще на отходе к этой реке мне удалось отбиться огнем всех электроорудий от теснившего нас противника и занять эти господствующие над местностью холмы. Два месяца мы только отступали. Но на новой позиции были шансы задержаться надолго. Так я пообещал генералу Прищепе и его заместителю Гамову — три дня назад, перед боем на Барте, Гамов из зампотеха и майора был произведен в заместители командира и полковники. Перемены в военной карьере Гамова мы отпраздновали энергичным электроналетом на подвижные части противника. Враг оборвал свой натиск. Это и дало нам возможность по-солидному выстраивать дивизионный электробарьер.
Все орудия были надежно замаскированы. Баллоны со сгущенной водой — главные наши энергоемкости — мы укрыли в котловане, в отдалении от батарей. Я позаботился о безопасности энергосклада. Выход из строя одного баллона со сгущенной водой обесточивал всю батарею. В соседней добровольной дивизии «Золотые крылья» — она тогда занимала главную линию обороны в тридцати километрах впереди нас — месяц назад взорвался энергосклад. И только то, что в нем находилось всего два водобаллона, спасло «Золотые крылья» от полного уничтожения. Мы с ужасом наблюдали, как впереди взвился чудовищный столб дыма и пара и в нем неистовствовали молнии. Вода, ставшая огнем и дымом, — страшное зрелище! Враги, конечно, использовали свою удачу. Не буду острить, что «Золотые крылья» неслись, как на крыльях, хотя эта острота переходила из уст в уста. Но отступление «золотокрылых» после взрыва на энергоскладе иначе как паническим бегством не назвать. Они обнажили фронт, и на нас навалились гвардейцы Родера. Из дивизии второго эшелона мы внезапно стали передовой. И лишь то, что генералу Прищепе не занимать было ни храбрости, ни умения воевать, позволило нам удержать линию фронта. Мы отступали, фронт выгибался, но оставался непрерывным. А в самый трудный момент генерал получил телеграмму Комлина: Главнокомандующий приказывал немедленно отходить, чтобы не попасть в окружение.
— Как реагируем на приказ маршала? — спросил офицеров Леонид Прищепа.
— Бросим радиограмму в мусорную яму! — первым откликнулся Гамов. — А маршалу ответим, что после последнего метеоналета врага размыло все дороги назад. И потому нам легче отбросить родеров, чем отступать перед ними.
— Так и действуем! — одобрил генерал.
Вот так мы и действовали: отбивали натиск родеров, потом отодвигались на следующую подготовленную позицию.
Я поднялся на вершину холма. В стороне пролетел аэроразведчик врага. Ничто не показывало, что нашу позицию обнаружили. Утро было свежее и веселое. Внизу поблескивала Барта, до меня доносился тихий шелест быстробегущей воды, огибающей мысок между двумя холмами. В небе медленно передвигалась стайка белых облачков. Шла весна — нарядная и радостная. И нарядность весны, и безоблачность неба, и веселый бег светлой Барты не радовали, а тревожили. Самый раз было противнику ударить на нас. Каждое утро начиналось с обстрела тяжелыми орудиями, с попыток сгустить в дождевые тучи все облачка, какие можно было собрать в окрестностях. Сегодня и помину не было таких попыток. Это предвещало нехорошее.
Ко мне подошел Павел Прищепа в капитанском мундире. Нас с ним тоже повысили в званиях.
— Приветствую и поздравляю, майор! — сказал Павел.
— Приветствие принимаю, а поздравление — нет. Скорей приму соболезнование, дела наши плохи.
— Тогда послушай передачу из столицы.
Он протянул мне свой карманный приборчик с записью утренних новостей. Адан извещал страну, что на западном фронте положение ухудшилось. Противник соединенными силами трех армий — Ламарии, Кортезии и Родера — потеснил нас из Ламарии. Наши дивизии героически сопротивляются, но натиск превосходящих сил врага не ослабевает.
— Ты поздравляешь с тем, что мы потеряли завоеванную Ламарию и скоро потеряем союзную Патину? Я верно понял?
Диктор сообщил, что в боях дивизия «Стальной таран» генерала Прищепы стала грозой противника. Ударные ее соединения под командованием полковника Гамова неоднократно срывали наступление врага. Добровольцы Прищепы и Гамова возвели неприступные бастионы на реке Барта. О них расшибают лбы гвардейские полки Родера. Командирам всех дивизий и полков надо взять в образец боевые действия старого генерала Прищепы и молодого полковника Гамова.
— Что за вздор, Павел! Неприступные бастионы, о которые гвардейцы Родера расшибают лбы! Они еще не атакуют, и пока неизвестно, кто кому расшибет лоб. Кто передал сведения о нашей дивизии?
— Я передал, — радостно сообщил Павел. — И по прямому запросу маршала Комлина. Он потребовал, чтобы я не поскупился на хорошие слова, лишь бы они не слишком расходились с истиной. Я офицер исполнительный, на хорошие донесения не скуп. Информация о нашей стойкости явилась для маршала глотком кислорода в удушающей атмосфере.
— А восхваление Гамова? Нами командует твой отец, а не Гамов.
— Отец потребовал, чтобы я особо выделил Гамова.
Павел любил иронизировать, даже издеваться. Чрезмерное восхваление Гамова давало отличный повод для насмешки. Но Павел не позволил себе и слабой иронии. Генерал Прищепа стар, в недавнем бою едва не вывели его из строя. И он думает о будущем армии. Война выдвигает талантливых полководцев. Прищепа считает Гамова выдающимся офицером. Он верит, что такие люди способны спасти нас от поражения.
— Но Гамов не командует армией. Он заместитель командира одной дивизии.
— Он будет командовать армией, Андрей! И для этого должен раньше стать известным всей стране. Неужели тебе непонятно?
Нет, я этого не понимал. Я научился уважать Гамова, видел его военные способности — он стал душой нашей дивизии, — ценил его умение успокаивать людей в опасной обстановке, воодушевлять в бою. Но военный руководитель страны? Нет, таким я себе его еще не представлял. Гамов потом назвал меня своим первым учеником и последователем. Павел Прищепа, командир разведки добровольной дивизии «Стальной таран», с большим правом мог носить звание: «первый ученик Гамова». Он сразу поверил в него.
— Какие еще новости, Павел?
— Пока никаких. Аэроразведка не показала сосредоточения противника на нашем участке. Ты тревожишься?
— Очень! Меня пугает безоблачность неба, тишина… Слышишь эти звуки, Павел?
— Птицы поют. Это плохо?
— Ужасно! Столько дней мы не слышали птиц! Когда запускают метеогенераторы, птицы немеют, звери замирают. Врагу самый раз напасть на нас, пока мы не укрепились на этом берегу. Так бы сделал любой грамотный военачальник. А они бездействуют!
— Известий об их действиях нет, — повторил Павел.
— На войне отсутствие новостей — очень неприятная новость, — сказал я со вздохом. — Пойдем в штаб.
Штаб разместился в небольшом особняке. В зале работали офицеры разных отделов дивизии. Я прошел к генералу. Прищепа лежал на диване. Я присел рядом. В одном из недавних боев неподалеку разорвался резонансный снаряд. Прищепу трясло с такой силой, что сбежавшиеся санитары едва натянули на него тормозной жилет и еще минут пять возились, пока ввели жилет в противорезонанс. После такой вибрационной пытки обычно отправляют в госпиталь, но генерал не захотел оставлять командования. Он уверял, что чувствует себя неплохо. Леонид Прищепа принадлежал к здоровякам. Но что до выздоровления далеко, мы все понимали.
Он повернул ко мне темнощекое, темноглазое лицо, встопорщил седые усы. Он здоровался улыбкой, такова была его манера для близких. Я принадлежал к самым близким из его подчиненных.
— Холодно, генерал? — спросил я. Все вытерпевшие сильную вибрацию долго страдают от недостатка тепла.
— Не холодно, а зябко. Что на позиции, Андрей?
— Полное спокойствие.
— Тебя тревожит спокойствие?
— А как иначе? Враг подсунул загадку своей невозмутимостью.
В комнату, — как всегда, очень быстро — вошел Гамов. За ним показался Павел. У Гамова зло сверкали глаза. Павел был бледен.
— Новая беда, полковник? — спросил Прищепа.
— Пусть скажет ваш сын!
Павел способен запоминать сводки и сообщения наизусть. Дар из кратковременных, на часы, в особо важных случаях — на сутки. В пределах этого времени он излагает известия, словно читая их. Внятно отчеркивая запятые и точки, он передал свежую радиограмму из Адана. Патина не вынесла удара соединенных армий и запросила сепаратного мира. Вилькомир Торба объявил, что не хочет подвергать военным разрушениям свою прекрасную страну. Он переоценил могущество Латании. Председатель Маруцзян обманул его, выставив не профессиональную, а добровольную армию. Надежды на победу нет. Великодушный президент Кортезии господин Аментола заверил его, что никто из сложивших оружие патинов не подвергнется репрессиям. Блюдя достоинство своего великого народа и полный высокого рвения прекратить кровопролитие, президент Патины Вилькомир Торба приказывает своим войскам организованно прекратить борьбу.
— Измена! — сказал Прищепа. — Спровоцировали нас на войну за их интересы. И при первой же неудаче изменяют нам!
— Пока только предательство, а не измена, — мрачно поправил Гамов. — Пока только отходят в сторону, оставляя нас один на один с врагами. Но скоро они открыто перейдут на сторону Кортезии и повернут оружие против нас. Я говорил это вам уже давно. Верить такому лицемеру, как Вилькомир Торба!
— Да, вы говорили, Гамов, что верить патинам нельзя. А я им верил, а вам не верил. Да что я! Как Маруцзян, столько лет стоявший в центре мировой политики, не раскусил его?
В глазах Гамова загорелась злая издевка.
— Вы спрашиваете, почему Маруцзян столь непроницателен? Все просто, генерал. Маруцзян — тупица. Хитрец всегда обведет дурака вокруг пальца. Именно это и произошло.
Прищепа с усилием приподнялся.
— Пойдемте к операторам. Боюсь, что выход Патины из войны прояснит загадку спокойствия на нашем участке.
По дороге в операторскую я тихо сказал Гамову:
— Укоротите язык! Майор Альберт Пеано все-таки родной племянник Маруцзяна.
— И не подумаю! — резко бросил Гамов. — Пеано не просто племянник, а, как вы точно выразились, «все-таки племянник». Альберт — умнейший юноша и наблюдал Маруцзяна со своего младенчества, это кое-что значит. Неужели вас не удивляет, что Пеано заслали в боевую дивизию? Если Пеано попадет у нас под резонансный удар, дядюшка вздохнет с облегчением. При Альберте можно говорить свободно.
В зале два оператора склонились над картой, расстеленной на длинном столе. Один, двадцатидвухлетний, невысокий, живой Альберт Пеано, и был племянником главы правительства. Что он не в чести у своего дяди, мы слышали. Но я сам дважды присутствовал при его разговорах с Маруцзяном: и голоса, и слова, самые душевные, слухи о вражде не подтверждали. Второго оператора, Аркадия Гонсалеса, преподавателя университета, я уже видел на «четверге» у Бара и кое-что говорил о нем. Теперь скажу подробней. Я уже упоминал, что он был высок, широкоплеч, очень красив, с женственным тонким лицом. Внешность обманывала. Все в нем было противоречиво. Он как-то на моих глазах ухватил за трос идущий мимо трактор и потащил его назад. Человек такой силы и такого роста мог стать светилом баскетбола, а он ненавидел спорт. К нему устремлялись тренеры знаменитых баскетбольных команд, но ни одному не удалось вытащить его в спортивный зал. Самого настойчивого тренера он взял за шиворот и снес из своей комнаты на четвертом этаже на университетский дворик и, в присутствии хохочущих зрителей, обвел широкий круг его размякшим телом с бессильно болтающимися ногами. Потом ласково сказал: «Будь здоров! Больше не приходи!» Оба они, Пеано и Гонсалес, сами напросились в операторы. Но если Альберт с интересом вникал в военные дела и успешно спланировал операции отхода с боями, то Гонсалес оставался равнодушным к тому, что делал. Он добросовестно выполнял приказания Прищепы и Гамова, но не было в нем «военной жилки». Он никогда сам не просился из штаба в бой. Он не был трусом, но воинскую доблесть недолюбливал. В свободные минуты он читал исторические книги. Вначале мне казалось, что он приставлен к Пеано для тайного наблюдения и охраны. Потом я убедился, что он ненавидел саму войну. Исправно воевал, внутренне презирая свое занятие, таков был этот человек, Аркадий Гонсалес, сыгравший впоследствии столь грозную роль.
— Плохие дела, генерал, — сказал Пеано, показывая на исчерканную карандашами карту. — Родеры нас окружают.
— Пока не окружают. Но окружат, если патины сложат оружие.
— Вы в этом сомневаетесь, генерал? — Пеано усмехнулся. В его улыбке была какая-то отчаянная веселость. — По-моему, здравомыслящие люди никогда не верили в союзническую надежность патинов.
— Вы не высказали своих сомнений дяде, Альберт?
Улыбка Пеано стала шире. Он любил улыбаться. Я не верил его улыбке. Она камуфлировала истинное настроение.
— Моему дяде не говорят того, что ему не нравится.
Мы с Гамовым рассматривали карту. Позади и с боков нашей дивизии стояли патины — третий их корпус слева, четвертый и пятый позади и справа. За пятым корпусом патинов располагалась добровольная дивизия «Золотые крылья», потрепанная в недавних боях. На левом крыле, за третьим корпусом патинов, восстанавливалась сплошная линия наших войск. Здесь держали оборону профессиональные части, они прикрывали путь на Адан.
Картина была удручающая.
— Если патины сложат оружие, мы в мышеловке, генерал, — резюмировал Гамов общее впечатление.
— Они могут прекратить сражение, но остаться на своих позициях. Положение и тогда незавидное, но хоть без окружения.
— Они уступят свои позиции родерам! Генерал, сколько еще мы будем предаваться иллюзиям?
Прищепа среди нас, принужденных стать «военными добровольцами», один был профессиональным военным. И действовал по-военному.
— Приказываю организовать круговую оборону, майор, — сказал он мне. — Капитан Прищепа, задействуйте всех своих разведчиков — живых и автоматических. Через час жду донесения, что на флангах и в тылу. Полковник, проводите меня в мою комнату.
Павел выскочил в дверь. Гамов ушел с генералом. Пеано посмотрел на меня. Я пожал плечами.
— Уже, Пеано. Плохой бы я был командир, если бы ограничился устройством одной передовой позиции. Солдаты сейчас усиливают защиту с тыла. Надо срочно создать подвижное соединение. Дивизии придется цепляться за землю, чтобы уцелеть до помощи извне. Но понадобится сильный отряд для нанесения внезапных ударов в глубь неприятельского окружения. Я выделю в диверсионный отряд своих лучших солдат. Прикажите другим полкам сделать то же. И поставьте диверсионный отряд под мое командование.
— Отлично, майор. Сейчас мы с Гонсалесом подработаем техническую сторону и доложим генералу.
Я уже собрался уходить, но меня задержал обмен репликами между двумя операторами.
— Насчет помощи извне, о которой говорит майор Семипалов, — сказал Гонсалес. — Ты не хотел бы, Альберт, соединиться с дядей, чтобы лично обрисовать ему наше положение?
— Дядя хорошо знает наше положение на фронте.
— Он мог бы приказать маршалу двинуть на выручку свободные силы.
— Маршал ответит, что свободных сил нет. И что славная дивизия «Стальной таран» отлично вооружена и командует ею испытанный генерал Прищепа — и потому она может одна противостоять целой армии врага.
— Я так тебя понимаю, — медленно произнес Гонсалес, — что нас оставят на произвол капризной военной судьбы?
— Ты меня неправильно понял, — отпарировал Пеано. — Нам окажут великую помощь самыми высокими словами, какие найдутся в словарях. Как будет вещать стерео о нашей доблести! Какие покажут картины нашей героической обороны! А под конец маршал вышлет два водолета, чтобы вывести в тыл тех, кто остался в живых. Тебя не устраивает такая перспектива, хмурый друг мой, выдающийся — в будущем, конечно — историк Аркадий Гонсалес?
— Не устраивает. История полна глупостей и подлостей.
— Верно! Еще ни одна эпоха не жаловалась на нехватку дураков и мерзавцев. В этом главная сущность истории. Но чего бы ты пожелал другого?
— Я пожелал бы повесить на одной всемирной виселице всех, кто устраивает войны.
— Тогда бы тебе пришлось начать с моего дядюшки, — сказал Пеано и улыбнулся самой веселой улыбкой — слишком веселой, чтобы выражать истинную веселость.
Взгляд, какой на него бросил Гонсалес, я при всей нелюбви к выспренности должен назвать зловещим.
— Ты думаешь, это меня остановит, Альберт?
Как часто я потом вспоминал этот взгляд Гонсалеса и его слова!
Задолго до того, как он начал свою страшную деятельность, он высказал всю ее сущность в коротком разговоре со своим другом Пеано!
4 Аэроразведчики показали именно то, что мы ожидали: нас окружали родеры. Патины оставляли позиции. Их места занимала армия главного союзника Кортезии. Все происходило как на парадных маневрах — одни мирно уходили, другие мирно появлялись. Родеры воевали умело. Ни один резонансный снаряд пока не разрывался над нашими позициями, ни одно облачко, насланное передвижными метеогенераторами, не омрачало неба. Нам давали отдохнуть и выспаться, пока удушающее кольцо не замкнется полностью.
Ранение генерала Прищепы оказалось серьезней, чем он уверял нас. Он иногда заходил в штаб, но долго высидеть там не мог. Гамов командовал, уже не согласовывая с генералом своих приказов. Он вызвал меня в штаб, когда я лежал на молодой травке у электробатарей и размышлял, сколько времени нам отпустили до сражения. Был полдень, хороший весенний полдень — радостная земля вокруг!
В операторской Гамов рассматривал фотографии аэроразведки. Гонсалес наносил данные на карту. Четвертый корпус патинов у нас в тылу еще не двигался, но третий и пятый уже очистили позиции на наших флангах.
— Двое суток нам дают, — оценил обстановку Гамов. — Можно позагорать, сегодня солнце довольно жаркое.
— Я это и делал, когда вы вызвали меня. Зачем я вам?
— Разведывательная группа подорвала в лесу вражескую машину. Водитель и солдат убиты, но офицер целехонек. Хочу, чтобы вы присутствовали при допросе пленника.
Павел Прищепа сам привел пленника. Даже если бы на нем не было формы, можно сразу было признать в нем родера. Сама его внешность была типична для их военных — и прямая, словно трость проглотил, фигура, и крупноносое надменное лицо, и удлиненная — тыквой назад — голова. И он вышагивал между двух солдат охраны, как если бы они служили ему почетным конвоем.
— Садитесь! — Гамов показал на стул.
Пленный обвел нас презрительным взглядом, закинул ногу на ногу и поднял вверх голову. Теперь он упер глаза во что-то на стене около потолка. Если эта поза должна была изображать пренебрежение к нам, то исполнена она была убедительно.
— Имя, фамилия, звание? — начал Гамов допрос.
Пленный не говорил, а цедил сквозь зубы.
— Звание вы можете установить по мундиру. Фамилия Шток, имя — Биркер. В целом — Биркер Шток.
Гамов усмехнулся.
— Нет, а настоящие фамилия и имя, господин капитан?
— Хватит и этих, — проворчал пленный и опять устремил глаза на невидимую точку у потолка.
— Вы, оказывается, трус, капитан, — сказал Гамов спокойно.
Пленный встрепенулся и повернул лицо. Обвинение в трусости в Родере относится к самым оскорбительным.
— Посмотрел бы я на вашу храбрость, если бы вашу машину взорвали, а на вас, выброшенного на землю, навалился отряд головорезов.
— Вы трус не потому, что попали в плен, а потому, что боитесь назвать свою настоящую фамилию. Ибо придется рассказать все известные вам военные тайны, капитан. И страшно, что узнают, каким вы — реальный, а не какой-то Шток — были разговорчивым на допросах.
Пленный вскочил и топнул ногой.
— Ничего не узнаете! Офицер Родера не выдает вверенные ему тайны!
— Выдадите. Есть хорошие методы развязывания языка.
— Плюю на ваши методы! — неистовствовал пленный. — Чем вы грозите? Расстрелом? Ха! Каждого на войне подстерегает смерть. Часом раньше или часом позже — какая разница? Или пытка? Тогда узнаете, какие муки способен вынести родер! Ваши пытки не страшней рваных ран, не мучительней резонанса. Ха, говорю вам! Мое тело трижды рвали пули, дважды скручивала вибрация. Вытерпел!
Он кричал и срывал с себя мундир, показывая, куда его ранило. Гамов повернулся к нему спиной.
— Гонсалес, — сказал он, не меняя спокойного тона. — Пройдите в хозяйственную роту и возьмите живую свинью, желательно погрязней. Пусть фельдшер сделает ей обезволивающий укол, не обезболивающий, Гонсалес, а обезволивающий — чтобы не брыкалась. Доставьте ее сюда вместе с фельдшером. И пусть явится стереомеханик со своей аппаратурой.
— Будет исполнено, полковник! — Гонсалес светился от радости, он уже догадывался, какую сцену разыгрывает Гамов.
Пленный, выкричавшись, снова сел. Он был доволен собой — опять положил ногу на ногу, опять устремил глаза в невидимую точку на стене.
Гамов подошел к нему вплотную. Я вдруг снова увидел его в той звериной ярости, что овладела им, когда он на улице пытался загрызть хулигана, напавшего на него с ножом.
— Слушай внимательно, дерьмо в мундире! — сказал он свистящим от бешенства голосом. — Я не буду тебя пытать. И расстреливать не стану. Тебе введут порцию обезволивающего яда. И ты потом будешь целовать под хвост свинью, а стереомеханик запечатлеет эту сцену. И миллионы людей у нас и в Родере будут любоваться, как истово, как благоговейно лобызает задницу свиньи благородный родер, назвавший себя капитаном Биркером Штоком. Вот что будет, если ты не заговоришь.
Пленный побелел. Широко распахнутыми глазами он поглядел на дверь, будто там уже показалась затребованная свинья. Все же он нашел в себе силы засмеяться. Он еще не верил.
— Так не воюют! — сказал он, вдруг охрипнув. — Латания военная нация, она знает науку благородной войны. Вы шутите, полковник!
— Наука благородной войны? — с ненавистью переспросил Гамов. — Благородного убийства женщин и стариков? Разорванный на глазах матери ребенок — это благородная война? Сожженные библиотеки, испепеленные статуи, великие картины, превращенные в пепел? Этого благородства ты ждешь от меня, подонок? Не жди! Я воюю так, чтобы вызвать отвращение к войне. Только такое отвращение будет истинно благородным!
Не знаю, понял ли пленник значение всего, что Гамов говорил, но сила исступленного голоса дошла. Пленный все повторял:
— Так не воюют! Полковник, так же нельзя воевать!
Я припомнил хулигана, твердившего с рыданием:
— Так не дерутся! Так же нельзя драться!
Не думаю, впрочем, чтобы я, даже вспомнив, что подобное нарушение священных правил драки недавно уже было, понял, что Гамов уже реально, а не только угрожающими словами, создает свои методы войны. Я видел лишь вспышки бешенства там, где уже командовала концепция.
В зал ввалилась толпа: впереди радостный Гонсалес, за ним солдат со свиньей на веревке, за ними фельдшер с аптечкой, стереомеханик с аппаратурой и вооруженные солдаты.
Свинья была крупная и невообразимо грязная. Уверен, что Гонсалес приказал специально довести свинью до «нужной формы». В нужную форму привел ее и фельдшер — свинья безвольно тащилась, куда влекла веревка.
— Даю минуту на колебания, капитан. И ни секундой больше! — непреклонно сказал Гамов.
Фельдшер вытащил шприц. Трое солдат встали с боков и позади пленного. Оттолкнув солдат, он метнулся к стене. Там он со стоном блевал и корчился, потом утерся платком. Ни кровинки не было в его внезапно осунувшемся лице.
— Спрашивайте, полковник, — сказал он хрипло.
— Ваши настоящие имя и фамилия, капитан?
— Биркер Шток, — ответил пленный. — Вы назвали меня трусом и подонком, полковник. Но я не такой уж трус, чтобы бояться своего имени. И не такой подонок, чтобы прятать свои грехи под чужой фамилией.
— Первый вопрос, Шток. Почему четвертый корпус патинов у нас в тылу не двигается с места, а третий и пятый обнажают наши фланги?
Гамов задавал ясные вопросы, получал четкие ответы. Два корпуса патинов на наших флангах уже начали сдавать оружие родерам и теряют боеспособность. Но четвертый корпус оружия не сдал и не сдаст. Готовится второе соглашение, патины обещают выступить против своей недавней союзницы Латании, но выторговывают выгоды. Когда завершится торг, четвертый корпус патинов навалится с тыла на обе дивизии — «Стальной таран» и «Золотые крылья». Вот почему ему разрешают сохранять боеспособность. Разоруженным корпусам потом тоже возвратят оружие, но эта операция не скорая. И чтобы оберечь их от фланговых ударов добровольных и профессиональных полков Латании, их и отводят с такой поспешностью в тыл.
— Какие новости на Центральном фронте?
На Центральном фронте идет позиционная борьба между главными силами Кортезии и главными силами Латании. Две профессиональные армии Латании сдерживают натиск кортезов. Прибывающие из-за океана подкрепления направляются сюда. Центральный фронт скоро прорвут, и тогда откроется дорога на Адан. С падением столицы война завершится.
— Ваше мнение об оперативном руководстве наших войск?
— Из рук вон плохое, — не задумываясь, отозвался Шток. — С такими силами, что были у вас в начале войны, и не завоевать разоруженного Родера! Вы тащились по нашим дорогам, как паралитики. И когда к нам поступило оружие из Кортезии, мы сразу остановили вас. А если бы мы были еще до войны вооружены?..
— Тогда война вообще бы не началась — по крайней мере, с нашей стороны. Что вы скажете о нашем стратегическом руководстве, Шток?
— В Родере и генералы не занимаются стратегией, а я капитан.
— Тогда расскажите, куда вы так торопливо мчались на своей машине? И почему не приняли надежных мер охраны?
Об этом пленный рассказывал подробно. В третий корпус патинов пришел на двух машинах специальный груз из Адана — триста миллионов калонов. Огромная сумма денег адресована правительству Патины для оплаты закупок у населения. Деньги захватили как военный трофей и направили в Родер под охраной полка Питера Парпа. Биркер Шток, заместитель подполковника Парпа, задержался в третьем корпусе патинов для уточнения мест и времени сдачи оружия, потом догонял свой полк. Он ехал по территории, освобожденной от латанов и патинов, и не опасался нападения.
— Поскорей увезти к себе деньги вам казалось важней, чем завладеть всем оружием патинов?
— Естественно, полковник. На деньги можно достать любое оружие. А отобранное у патинов снаряжение ведь придется им же возвращать, когда они объявят вам войну. Но денег они уже не получат.
— Покажите по карте маршрут вашего полка.
Гвардейский полк Питера Парпа двигался по шоссе, огибающему с запада нашу дивизию. От наших позиций до шоссе было не меньше тридцати километров. Электроорудия на такое расстояние не били.
— Допрос окончен, капитан Шток, — сказал Гамов. — Если у вас есть какие-либо пожелания — высказывайте.
Шток вытянулся. Отвечал на вопросы он довольно спокойно. Но сейчас опять стал волноваться.
— Один вопрос и одна просьба, полковник.
— Слушаю вопрос.
— Вы пригрозили мне немыслимым унижением, которое опозорило бы не только меня, но и вас как офицера… Я не выдержал… Но ведь если бы вы… фельдшер держал шприц… Показания отравленного — те же, но снимают обвинение в измене, ибо совершаются в состоянии…
— Нет, не те же, Шток, — резко оборвал Гамов. — В состоянии полубессознательном вы многое могли не припомнить, точно не указать. Слушаю просьбу.
Шток вытянулся еще сильней.
— Прикажите расстрелять меня, полковник.
Гамов не скрыл, что поражен.
— Аргументируйте свою странную просьбу, капитан.
— Что же странного?.. Я нарушил присягу, выдал военные тайны. Среди своих я пустил бы себе пулю в сердце. Среди врагов я не могу разрешить себе такого малодушия, да и оружия нет. Но умереть от пули врага не бесчестье, а воинская судьба. Хочу своей кровью смыть хоть часть вины…
— Вы будете жить, капитан Шток. Вы еще понадобитесь мне.
Конвой увел пленного из штаба. Гамов рассматривал карту.
— Ваше мнение, друзья? Окружение, удар вчерашнего союзника нам в тыл… И триста миллионов калонов, бездарно врученные врагу…
— Окружение предотвратить вряд ли сможем, — сказал я. — А если бы и удалось прорваться, то поставили бы под удар «Золотые крылья», а они и так потрепаны. Деньги надо отбить.
— Надо. Как и когда?
— Сперва когда. Сегодня ночью, пока Парп далеко не ушел. Он движется по своей территории, вряд ли торопится. Теперь — как? Силами нашего диверсионного отряда. Поведу его я. Имеете возражения?
— Только дополнение. С вами пойду и я.
— И еще капитан Прищепа, — сказал я. — Без его разведчиков незаметно не подобраться к Питеру Парпу.
— Альберт, свяжитесь с дядей, — сказал Гамов. — И попросите, чтобы центральное стереовидение сделало передачу такого примерно содержания. Добровольная дивизия «Стальной таран» генерала Прищепы и полковника Гамова, — Гамов подчеркнул голосом свою фамилию, — попала в полное окружение. На выстроенную дивизией оборону накатываются неприятельские полки, но находят свою гибель у ее валов. Стойкая оборона дивизии цементирует наш западный фронт, сильно заколебавшийся после подлой измены патинов.
Пеано засветился самой яркой из своих улыбок.
— Не преувеличение, полковник Гамов? Окружение еще не состоялось, атаки врага пока ни одной не отбивали…
— Не преувеличение, а предвосхищение, Пеано. И особо объясните дяде, что такая передача нужна для воодушевления солдат. Ваш дядя не может не понимать, что успешная оборона нашей позиции существенно ослабит бездарность общего положения на фронте. Не согласны?
— Мое согласие или несогласие не имеет значения, полковник. Я передам дяде все, что вы потребовали передать.
Я уже говорил, что в любом споре Гамов рассчитывал, по крайней мере, на ход дальше противника. Сейчас был именно такой случай. Даже умница Альберт Пеано, мастерски камуфлирующий свой ум глуповато-радостной улыбкой, даже он не понимал, на что уже замахивается полковник добровольной дивизии «Стальной таран» Алексей Гамов.
5 Мы ждали темноты, чтобы переправиться через реку. На вражеском берегу пока было пусто. Очевидно, родеры держались подальше, чтобы не попасть под обстрел наших орудий.
Я сосредоточил диверсионный отряд на левом фланге дивизии — здесь и переправы были легче, и ближе до шоссе, — по нему сейчас двигался полк Питера Парпа. Все солдаты были в поплавковых костюмах, но пока не надували их. Я ждал Гамова и Прищепу. В тускнеющей вышине проступали звезды. Ни облачка не затеняло неба. В отдалении, справа, на недавних позициях сложившего оружие пятого корпуса патинов, вспыхивали зарницы — «Золотые крылья» уже вступили в борьбу со сменявшими патинов родерами. На наших флангах все было тихо: враг накапливал силы, не ввязываясь в дело, пока не получит перевеса.
Я прилег на нагревшуюся за день траву, впитывал телом теплоту земли, слушал прерывистый шелест Барты — на откосы высокого берега набегали мелкие волны. И меня охватывало попеременно наслаждение и отчаяние. Наслаждение от тишины, от красоты неба и земли, реки и леса за рекой, от всего того, что вокруг меня так удивительно, так проникновенно прекрасно. И отчаяние от того, что я сам, тысячи, нет, миллионы таких, как я, должны уничтожать красоту, что так очаровывает меня. Через несколько часов я брошу свой отряд в сражение — и не будет уже ни тишины, ни красоты, а будет грохот резонансных бомб, свист пуль, вопли раненых, стоны умирающих… Я числился в хороших офицерах, я и был таким, никто не смог бы бросить мне упрек, что я забываю свой воинский долг. Но в тот прекрасный вечер, последний тихий вечер в нашей дивизии, я испытывал отнюдь не солдатские чувства, думал отнюдь не солдатскими мыслями. И ненавидел судьбу, предписавшую мне стать солдатом!
Гамов и Прищепа появились одновременно. Гамов показал на север, где полыхали беззвучные молнии.
— Сообщение от генерала Коркина, командира «Золотых крыльев». Родеры обстреливают его с фронта и с тыла. Он энергично отвечает. Он уверен, что удержит свои позиции. Наш генерал считает, что Коркин всегда преувеличивает свои возможности. От него поступают победные реляции, даже когда он терпит поражение. Маршал передал приказ: стоять, не покидая Барты. Генерал считает, что такой приказ сковывает наши действия — и мы не сумеем в нужный момент прийти на помощь «золотокрылым». Ваше мнение?
— Не мнение, а возмущение! — сказал я. — Сколько еще получать глупых приказов? Маршал не понимает реальной обстановки.
— Глупые приказы можно и не выполнять. Генерал ответил, что будет действовать по обстановке.
Гамов впервые надевал поплавковый костюм, я помог ему влезть в него, отрегулировал надув воздуха. Костюм был усовершенствованной конструкции, в нем можно передвигаться в воде и отвесно, и с любым наклоном — вперед, назад и в стороны. Я посоветовал Гамову плыть отвесно — передвижение помедленней, чем с наклоном, зато туловище лишь по грудь в воде. Разумеется, при обстреле надо уходить в воду поглубже, но обстрела с противоположного берега мы не ожидали.
Павел принес приборчик с экраном. На экранчике засветились линии, возникли цифры. Павел показал направление — не прямо на запад, как мы намечали, а несколько южнее.
— Парп движется медленней, чем мы ожидали. И если пойдем на запад, то перехватим его полк на шоссе не на рассвете, а в полдень. Время для диверсии неудобное. К тому же, Парп скоро даст своему полку ночной отдых.
— И это все показывает твой карманный экран? — я указал на приборчик. — Как он называется?
— ВПМ, что означает Видеоскоп Полевой Малый.
— А принцип его работы, Павел?
— Об этом поговорим в другое время.
Я понял, что ВПМ относится к секретным приборам. В разведывательном хозяйстве Павла Прищепы было много устройств, о которых нам было известно, что нам ничего о них не должно быть известно.
Переправа через Барту заняла времени даже меньше, чем планировалось. На берегу вражеских постов не было. Командиры отделений доложили, что у них все на месте. Все поплавковые костюмы сложили в кучу и укрыли в густом кустарнике у берега. Туда же спрятали и поплавковые лодки, перевозившие резонаторы. Павел назначил дозорных, и мы двинулись по бездорожью. Лес был сосновый, насаженный и ухоженный, двигаться по такому лесу нетрудно. Часа в три ночи Павел сообщил, что полк Парпа расположился на отдых километрах в восьми от нас. Я скомандовал привал.
Мы с Гамовым укрылись в старом сосняке. Я вытянулся на прошлогодней хвое и смотрел в небо. Гамов прилег рядом и что-то обдумывал. Большая Медведица уже поворачивалась вокруг Полярной звезды на запад. Ночь шла к концу. Гамов вдруг сказал:
— Страшная сила радио и стерео! Куда сильней газет и книг!
— Почему вы думаете о радио и стерео?
— Когда вы готовили отряд к рейду, центральное стерео передало то сообщение, какое я продиктовал Пеано. И диктор кое-что добавил от себя. Хорошее, разумеется. Мы становимся известными, Семипалов.
— Я не честолюбив.
— Дело не в честолюбии, хотя оно и генератор жизненной энергии. Популярность — добавочная степень свободы. Маршал даже на нашего генерала кричал, как на мальчишку, я сам слышал. После таких передач он не посмеет третировать Прищепу — да и нас с вами!
К нам подобрался Павел. Впереди у Парпа — батальон прорыва с двумя электроорудиями и пулеметами. В центре — машины с деньгами в окружении батальона охраны. Охранники вооружены импульсаторами, у некоторых и ручные резонаторы. Позади — батальон арьергардной защиты, обычное стрелковое соединение со штатным вооружением, транспорт — грузовые машины и мотоциклы. Полк растянулся на километр. В районе нашей встречи уже побывали разведчики Парпа и доложили, что никого там нет. Можно теперь подбираться вплотную к шоссе.
Я разделил отряд на три группы. Одна нападает на первый батальон с востока и с севера, принуждая его вести бой в полуокружении. Вторая с востока отсекает арьергард от батальона охраны денег. А третья, затаившаяся по обе стороны шоссе, вступает в бой с востока и запада одновременно, когда передовой и задний батальоны уже будут атакованы. Задача группы захвата — овладеть машинами с деньгами. Если же первый и третий батальоны дадут деру, мешать не надо, пусть бегут.
— Хочу принять командование группой захвата, — сказал Гамов.
— Принимайте. Передовой группой командует Павел, я возглавляю третью. Теперь поднимаемся. Нам нужно к шоссе на час раньше Парпа, чтобы выбрать позиции для электроорудий.
Моя группа подошла к шоссе, когда небо позади побледнело. Впереди, на западе, еще стояла ночь. Гамов радировал, что занял обе стороны шоссе. Павел сообщил, что установил электроорудия на хорошей позиции. На моей позиции тоже все было подготовлено. Я приказал прекратить радиопереговоры — полк Парпа приближался.
Вскоре на шоссе показалась передовая колонна. Небо посветлело и на западе, у нас за спиной разгоралась заря. Грохот механизмов опережал колонну четко шагающих солдат — родеры даже в походном строю держатся как на параде. Укрывшись в подлеске, мы наблюдали стройное шествие гвардейцев передового батальона.
За первым батальоном прошествовал второй. Проехали две закрытых черных машины с деньгами. Солдаты второго батальона вели себя свободней, чем передовые. Мы слышали смех, громкие выкрики, кто-то заунывно напевал.
Когда появился арьергард, я просигналил атаку. Шоссе покрылось скачущими искорками резонансной шрапнели. Вражеские солдаты метались, падали, крутились, терзаемые вибрацией. Я увидел вражеского офицера, пораженного несколькими резонансными пулями. Он, еще стоя, качался и размахивал трясущимися руками, потом упал, продолжая и на земле содрогаться. Артиллеристы пытались установить на боевую позицию электроорудие, но орудие, осыпанное резонансной картечью, само завибрировало. Часть солдат бросилась в лес по другую сторону шоссе. Встающее солнце осветило отвратительное зрелище — всюду корчились люди, всюду кричали, просили помощи. О помощи всем не могло быть и речи. Но одному я велел облегчить страдание. Молодой солдат, почти мальчик, стоял, схватившись рукой за колесо грузовика, его выворачивало, он, прикусив нижнюю губу, отчаянно пересиливал вибрацию. На него набросили тормозной жилет, быстро установили антирезонанс, он затих и, освобожденный от боли, потерял сознание.
Павел передал, что передовой батальон, после кратковременного сражения, бежит в лес по другую сторону шоссе, он не мешает бегству, а спешит на подмогу Гамову, у того бой в разгаре. В центре дело шло хуже, чем у нас. Электроорудия были только у Павла и у меня, а против ручных резонаторов родеры Парпа направили такие же свои резонаторы. Засверкали и синие молнии импульсаторов. Передовой и арьергардный батальоны Парпа были вооружены лучше центрального, зато на охрану денег он поставил самых стойких солдат. Я отрядил половину своей группы наводить порядок на шоссе — сводить пленных, собирать оружие, оказывать помощь раненым. Со второй половиной группы я поторопился к Гамову. Гамов встретил нас у двух огромных машин — около них уже стояла наша охрана. На железных фургонах висели массивные замки, их ломали. Я спросил Гамова, не лучше ли отвести машины в дивизию нетронутыми. Он весело ответил, что надо убедиться, что деньги на месте, и у него давно зреет мысль найти хорошим деньгам хорошее применение. Я не стал допытываться, что за применение находит Гамов деньгам и почему называет их хорошими — деньги как деньги, обыкновенные банковские билеты.
Первый фургон открыли. Он был заполнен доверху пакетами, перевязанными стальными лентами, на каждом виднелась надпись: «200000 калонов». Гамов сбил одну ленту, вынул несколько пачек денег. Деньги были новенькие, пахли ароматом каких-то эссенций. Гамов вертел пачки в руках, нюхал и всматривался в них. Странное выражение было на его лице, не то восхищенное, не то умиленное, такое выражение бывает, когда человек испытывает глубокую радость, смешанную с глубоким удовлетворением. В общем, лицо Гамова мне не понравилось. Я иронически поинтересовался:
— Какое же хорошее применение вы собираетесь найти этим хорошим деньгам, Гамов?
— Сейчас сами увидите.
Подошедший Прищепа доложил, что отряд готов к возвращению с добычей и пленными. Раненые размещены в машинах. Гамов спросил, можно ли задержать отряд на полчаса для митинга. Хоть на час, ответил Павел.
— Тогда соберите всех, кто не несет охрану пленных. Пусть впереди станут командиры.
Солдаты не шли, а бежали на митинг. Всех тревожило, что мы задерживаемся на шоссе, где можно подвергнуться такому же неожиданному нападению, какое сами устроили на полк Питера Парпа. Один Павел оставался невозмутимым, он знал, что нападения на нас не будет.
Гамов взобрался на зарядный ящик. У ног его лежали раскрытые пакеты с деньгами, двое солдат охраняли их. Гамов заговорил с таким волнением, какого я еще не знал у него. Я видел его гневным, язвительным, резким, грубым, яростным, все это были формы волнения. Сейчас он говорил с волнением душевным, не просто с волнением души, душа волнуется по-разному. Он говорил именно так: душевно.
— Солдаты, друзья, братья мои! — говорил он. — Не буду благодарить вас за победу: мы просто выполнили в бою свой воинский долг. И нам досталась огромная добыча — деньги, принадлежащие нашему народу, возвращены народу. Мы с вами тоже часть народа — и передовая, боевая часть. Мы заслужили толику этих денег, кровью своей, риском смерти заранее оплатили их. Я знаю, что действую против всех инструкций, и вы это знаете. Но я решил часть добычи выдать вам за заслуги в бою. И готов нести всю ответственность за такое решение.
В толпе солдат пронесся и замер гул.
— Поймите меня правильно, — продолжал Гамов. — Хочу вознаградить заслуги в бою, а не растаскивать народное имущество. Поэтому устанавливаю временную оценку за каждый боевой успех. Пусть ваши командиры принимают от меня пачки с деньгами, а потом распределят их между своими солдатами. Слушайте и запоминайте. Убито 65 родеров. За каждого убитого назначаю награду в 200 калонов — итого 13000 калонов. Взято в плен 350 человек. Каждого пленного оценим в тысячу калонов — итого триста пятьдесят тысяч. Принимайте плату за убитых и пленных.
Солдаты вынимали из пакетов пачки денег, Гамов швырял их командирам отделений. Все это так противоречило воинскому уставу, так нарушало все обычаи войны, что я растерялся. Надо было остановить Гамова, приказать отряду разойтись. Но я чувствовал, что сделай я хоть шаг к защите денег — и уже не удержу дисциплину. Все понимали, что поступком своим Гамов вызовет гнев начальства. Но гул в толпе становился сильней и радостней. Я поглядел на Павла. Прищепа ухмылялся, он поддерживал Гамова. Я стиснул зубы, подавляя негодование.
— Слушайте дальше, — продолжал Гамов. — Нами захвачено двести ручных вибраторов, тридцать импульсаторов — каждый оцениваю в пять тысяч калонов. Получайте один миллион сто пятьдесят тысяч калонов. — Солдаты передали отделенным несколько пакетов денег. — За электроорудие по сто тысяч, всего двести тысяч. Эти деньги — за вибраторы и орудия — только тем, кто их захватывал. Не возражаете? — Новый взрыв одобрительного шума утвердил решение Гамова. — И последнее. Каждому раненому выдается две тысячи калонов, а семьям убитых — по десяти тысяч. Теперь строиться и в путь. Плату командиры выдадут на привале.
Солдаты снова не шли, а бежали на места построения. Если раньше их гнал на митинг страх неожиданного нападения, то теперь подстегивала жажда поскорей добраться до привала и получить свою долю.
Мы с Павлом подошли к Гамову.
— Не одобряете, вижу, — сказал он. — Итак, возражения?
— Тысячи, — сказал я, — и все серьезные.
— Павел, у вас тоже возражения, и тоже только серьезные?
— Полковник, я всегда с вами! — горячо ответил Павел. — Все, что вы делаете, — правильно!
Я снова утверждаю, что именно Павел Прищепа, а не я, был первым последователем Гамова. Меньше всего в тот день после боя с родерами я мог сказать Гамову: «Я всегда с вами, все, что вы делаете, — правильно!» Нет, я был не с ним. И если бы пришлось действовать, я действовал бы против него. Реально получилось по-другому, но тут сыграли роль внешние обстоятельства, а не убеждение.
— Итак, я слушаю возражения, — сказал он, когда отряд углубился в лес. — У вас их тысяча, и все серьезные, так вы сказали. Для начала выберите два-три самых веских.
— Поступим по-другому, Гамов. Сперва вы объясните, почему нарушили обычаи войны и приказы командования, а уж потом выскажусь я.
Он уже ждал такого ответа. Он задумал раздачу денег в момент, когда понял, что ими можно овладеть. Деньги, говорил он мне и Павлу — мы шагали втроем по прошлогодней хвое соснового леса, — величайший двигатель экономики. Но война тоже питается деньгами. Да, конечно, главное на войне — отвага солдат, мастерство полководцев, мощь промышленности, крепость духа. Но и без денег не провести ни одной крупной операции. И он хочет поставить захваченные деньги на службу нашей победе. Он намерен катализировать ими энергию нашей обороны. Что произойдет, если нас разгромят? Враг снова захватит деньги, они пойдут на укрепление его сил. А если наши солдаты получат эти разноцветные бумажки, так нужные каждому — ему и детям его, жене и родителям? Разве они не заслужили такой награды куда больше вельмож, в тылу осыпаемых деньгами? Разве солдат, зная, что, прорвавшись сквозь вражеское окружение, он не только обретет свободу, но и передаст своим близким столь бесконечно нужный им дар, кипу кредиток, разве он не умножит своих усилий, чтобы отбросить врага? Повторяю, деньги не заменят ни любви к родине, ни верности воинскому долгу, ни личного мужества. Но они усилят все эти великие факторы войны. Кредитки будут воевать рядом с резонаторами, электроорудиями, лучевым и снарядным оружием. Я просто не могу отказаться от дополнительного вооружения, когда предстоят тяжелые, может, даже гибельные бои! Слушаю теперь ваши возражения.
Он говорил с такой убежденностью, с такой страстью, что у меня вдруг смешались мысли. И я ухватился за первое высветившееся в мозгу возражение — и тут же сообразил, что именно так кричал Гамову сраженный им хулиган, именно на это напирал пленный Биркер Шток.
— Но ведь так не воюют, Гамов! Так никогда не воевали!
— Верно! Так никогда не воевали. Ну и что? Ну и что, спрашиваю? Придумали тысячи форм и обычаев войны, но ни одна форма войны, ни один из ее обычаев не направлены против самой войны. Вдумайтесь в этот страшный парадокс! Войны оканчивались и снова вспыхивали. Войны стали если и не повседневностью человеческой жизни, то повседневностью истории — каждый год где-нибудь льется кровь и корчатся искалеченные дети. Как это вытерпеть? Как с этим примириться?
— Вы хотите вообще уничтожить войны?
— Хочу! Навечно ликвидировать войны! Старыми средствами этого не сделать, они дают лишь победу в отдельной войне, но не победу над войнами вообще. Дети, на которых падают с неба бомбы! Все могу понять, хоть и не все прощаю. Но убийства детей, но их покалеченных тел, их слез, их отчаяния — нет, никогда не пойму, никому не прощу! Меня корчит от ненависти, Семипалов! О, если бы был один конкретный виновник войны, хоть сказочный великан, с какой бы свирепой яростью я бросился на него, с какой жестокой радостью ломал его руки, зубами грыз его горло!
Он уже не говорил, а кричал. Он впал в такое же исступление, как в тот вечер, когда одолевал своей яростью напавшего на него верзилу с ножом. Выкричавшись, он замолчал. Некоторое время мы двигались в безмолвии, потом я заговорил:
— Войны отвратительны, согласен. И военными средствами с ними не справиться. Но что вы можете предложить другое?
— Только одно — вести с войнами войну, но не по правилам войны, а против этих правил. Придумать такие правила, чтобы лишить войну прикрывающих ее понятий благородства, героичности… Унизить войну, чтобы мутило и выворачивало кишки при каждом упоминании о ней.
— И вы уже придумали правила войны, уничтожающей всякие войны?
— Ищу, — ответил он.
Еще некоторое время мы шагали молча.
— Хорошо, ищите средства, не облагораживающие, а унижающие войну, — снова заговорил я. — Воротимся к деньгам, розданным солдатам. Они ведь не унижают войну, а делают выгодным участие в ней. Бой на коммерческой основе… В старину разбойники и пираты, бандиты и флибустьеры…
Он прервал меня:
— Не согласен! Наш солдат, получив деньги за свою храбрость, разбойником не станет. Он не грабит, а премируется — разница! И еще замечу вам — пираты и разбойники ведь были отчаянными воинами, сражались самозабвенно. Хочу, чтобы дух самозабвения, порыв отчаянной храбрости проник и в ряды наших солдат — хотя бы благодаря раздаче раскрашенных бумажек. Имеете еще возражения?
Я пообещал представить тысячу серьезных возражений, но смог выдавить из себя только одно:
— Вы представляете себе, какой вызовете гнев в Адане, когда там узнают о вашем самоуправстве! Особенно, если таким же способом распорядитесь остальными деньгами.
— Плюю на все гневы и кары! И постараюсь сполна высвободить динамизм, потенциально скрытый в этих бумажках. А что до Артура Маруцзяна, которого вы так же уважаете, как и я, и особенно до маршала Комлина, невежеством и глупостью которого вы сами так часто возмущаетесь, то можно с ними и поспорить. Победа над врагом, если она станет известна всей стране… И наша с вами сплоченность…
— Нет! Не рассчитывайте в этом смысле на меня, Гамов. Открыто выступать против вас не буду. Но и не поддержу.
На этом закончилось наше объяснение. Павел, не дождавшись конца, ушел к разведчикам. Я убедился, что всем раненым — и нашим, и вражеским — оказали неотложную помощь. Затем был привал. Отряд разделился на группки, в каждой делили деньги. Я опасался, что пойдут споры, но дележ совершался под шутки и смех. Офицеры записывали, кому, за что и сколько выдают. Я снова прошел мимо раненых в открытых машинах. Один поднял голову над бортом.
— Спасибо, командир, за награду! Так по-человечески с нами…
— Что будете делать с деньгами? — спросил я. — Повеселитесь?
— Не до веселья, майор. В первом же городке, где есть почта, отошлю домой. У жены двое детей.
И другой раненый вступил в разговор:
— А в дивизии не отберут деньги? Хорошо бы знать заранее.
— Не знаю, — сказал я. — Разрешения выдавать деньги не было. Еще как посмотрит начальство.
— Не отдам! — злобно сказал раненый. — Разорву, но не отдам! Теперь это мое, ясно? Мне эта награда сильней лекарства, вроде и кости поменьше болят, а ведь всего вибрировало.
— Почему не надели антирезонансного жилета? Мы их много взяли.
— Бой же! Заранее не надеть, он тяжелый. Мы бросились на их орудие, грудь на грудь, нож на нож… И тут меня прорезонировали по ногам и по животу… Очнулся уже в лесу…
Он показал несколько пачек денег и добавил:
— Не одна общая награда, еще и за орудие. Отметили ребята, что я первый к нему кинулся. Спасибо полковнику — по правде оценил!
Первый раненый снова заговорил:
— Майор, вы уж не отступайте… Мы понимаем, полковник самовольничал. Пусть разговаривают с нами, если что… Мы скажем свое слово.
— Снимут полковника — разве поможет ваше слово? — не выдержал я. — Установят нарушение воинской дисциплины. И — все!
— Не отдам! — еще злей повторил второй раненый. — При всех в костер брошу. И заколю, кто бросится вытаскивать.
Я отошел. На пригорочке Гамов и Павел уписывали консервы. Моя банка консервов лежала на траве открытая. Я погрузил в нее ложку.
— Как настроение солдат? — спросил Гамов.
— Боятся, что награду отберут. И за вас боятся. Предвидят, что начальство накажет вас. Грозят, что денег не отдадут, а уничтожат. Смятение в душах, Гамов!
Он засмеялся.
— Это хорошо — смятение в солдатских душах. Нечто непринятое, даже запрещенное в методах войны.
К нам подошли два офицера с денежным пакетом.
— Остаток. Все раздали по заслугам, лишнее возвращаем.
Поздно вечером мы добрались до Барты. Поплавковые костюмы и плоты были там же, где мы их укрыли. Переправа продолжалась еще с час. Я обошел электробарьер дивизии, все орудия стояли на местах, обслуга несла вахту. Я пошел в штаб. В комнате генерала Прищепы собрались офицеры. Генерал хмуро поздоровался со мной. Гамов предварил мой вопрос:
— Майор, я доложил генералу о результатах боя и о раздаче денег. Генерал не одобрил, но и не отменил наших действий.
— Ваших, а не наших, — поправил я. — Генерал, почему вы так странно оценили события: не одобряете, но и не отменяете? В таком важном деле нужна определенность.
— Послушайте раньше сводку, — сказал Прищепа, — потом воротимся к вопросу о деньгах. Альберт, прошу.
Пеано — видимо вторично, для меня — прочитал последние донесения. Вторая армия Родера, заняв позиции разоруженного и отступившего пятого корпуса Патины, с юга и востока атакует дивизию «Золотые крылья». Командующий дивизией генерал Филипп Коркин сообщает, что практически окружен, только тыл дивизии, прижатый к морю, еще не подвергся нападению — вражеских кораблей пока не видно. Бои очень тяжелые. «Мои геройские солдаты, массами уничтожая врагов огнем и вибрацией, отошли на вторую позицию, но она тоже подверглась сильному нападению», — доносил Коркин. Генерал просил срочной помощи, у него нет уверенности, что без нее удержит последнюю линию обороны.
— Ваше мнение, майор? — обратился ко мне генерал Прищепа.
— Всей дивизией на выручку «Крылышек»! — воскликнул я.
— Тогда послушайте приказ маршала Комлина.
Пеано торжественно читал депешу из ставки: «Командующему добровольной дивизией ?Стальной таран?» генералу Прищепе. На фронте дивизии «Золотые крылья» сложилась тяжелая обстановка. Дивизия разорвана на сражающиеся группы. Единое командование утрачено. Донесения командира дивизии недопустимо приукрашают реальность. Есть опасение, что сопротивление «Золотых крыльев» будет вскорости сломлено. Приказываю укрепить оборону своей дивизии. Разделавшись с Коркиным, враг обрушится на вас. Уверен, что вы покажете невиданное геройство в обороне созданной вами крепости на Барте. Командующий Западным фронтом маршал Антон Комлин».
Пеано язвительно добавил:
— Итак, показать невиданное! Очень выразительный, хотя не совсем военный стиль в приказах маршала.
— И ни слова о помощи «Крылышкам»? — сказал я.
Генерал Прищепа горестно покачал головой.
— Ни единого слова! Дивизия Коркина, похоже, списана. Я послал запрос о помощи «Золотым крыльям». Жду ответа.
— Но ведь это преступление — не помочь товарищу в беде!
— Жду ответа от маршала, — сухо повторил генерал. Я с негодованием посмотрел на Гамова. Гамов сказал:
— Майор, генерал разрешает подготовку к рейду. Если маршала убедят наши запросы, немедленно выступим на помощь «Крылышкам». Подготовьте срочный демонтаж электробарьера, а я продиктую донесение для центрального стерео.
И он громко продиктовал — Пеано записывал:
«Сегодня на рассвете диверсионная группа дивизии ?Стальной таран? под командованием полковника Гамова и майора Семипалова, после скрытого ночного рейда в тылу противника, атаковала гвардейский полк родеров, двигавшийся по шоссе. Противник разгромлен. Часть гвардейцев в панике бежала, бросив все оружие. Наши трофеи: 350 пленных, два передвижных электроорудия с большим запасом боеприпасов, двести ручных резонаторов, импульсаторы и прочая техника и материалы. Отбиты 300 миллионов калонов, оказавшихся в руках изменников патинов и преступно переданных ими армии Родера. Наши потери незначительны. Слава воинам и офицерам генерала Прищепы, с такой отвагой и умением громящим врага в его тылу!»
Я поморщился.
— Гамов, зачем такая выспренность?
— Для впечатления, — спокойно ответил он.
— Вы уверены, что маршал пропустит подобный текст?
— Еще как! Надо же ему чем-то похвастаться. В неудачных войнах, когда теряют армии, похваляются подвигами отдельных солдат. После измены патинов, после гибели «Золотых крыльев» он на всю страну раззвонит об успехе нашего диверсионного отряда.
— На свою голову раззвонит! — зловеще произнес Пеано. И сопроводил грозное предсказание самой сияющей и радостной из своих улыбок. Удивительно не совпадал смысл его слов с выражением лица!
Я пошел готовить электробарьер к демонтажу.
6 Все изменилось к утру.
Дивизия «Золотые крылья» сложила оружие. Об этом нас известил в очередной депеше маршал Комлин.
— Ваше мнение? — вызвав нас в штаб, спросил генерал Прищепа.
Первым ответил Гамов:
— Родеры концентрируют пленных в колонны, чтобы отвести их в свой тыл. Они не будут атаковать нас с севера, имея за собой массы пленных. Даже обезоруженные «Крылышки» осложнят сражение с нами. А когда и на севере, до моря, наших уже не будет, они ударят и с севера, и с юга, а с востока к ним присоединится четвертый корпус патинов, который пока сохраняет удивительную неподвижность. Думаю, его бросят на нас — и это будет первый акт войны патинов с нами.
— Вы сказали — атака родеров с севера и юга, а если поддержат патины, то и с востока. Почему не упоминаете атаку с запада? Фронт нашей дивизии обращен на запад.
— Именно потому, генерал, что наш фронт обращен на запад, он всего безопасней. Только идиоты ринутся через такую реку, как Барта, в лоб на электробатарею, когда появилась возможность атаковать нас с флангов и тыла.
— Что скажете, майор? — спросил генерал меня.
Я рассматривал карту с обстановкой. Карта открывала неожиданные возможности. Но надо было хорошо продумать их. Я ответил:
— Согласен с полковником.
В комнату вошел дежурный по штабу и доложил, что вокруг машин с деньгами собралась толпа солдат и требует, чтобы деньги выдали всем, а не только диверсионной группе. Они просят командира дивизии. Генерал сердито посмотрел на Гамова.
— Полковник, вы начали эту странную раздачу кредиток. Теперь сами наводите порядок.
— Порядок будет, — заверил Гамов, вставая.
Я вышел с ним. Машины с деньгами стояли на площадке за обратными скатами двух опорных холмов электробатареи. Вокруг них скопилось сотни две галдящих солдат. Охрана машин — с десяток солдат вместе с сержантом — держала наготове ручные резонаторы. Я быстро прикинул, что вооруженного отпора разрешать нельзя: первый же залп резонаторов на таком расстоянии превратит напирающих солдат в толпу обезумевших бестий, способных от боли все разнести.
Нас с Гамовым встретили криками:
— Где генерал? Мы просили генерала! Пусть придет генерал!
Гамов влез на ступеньку машины и сделал знак, что будет говорить. В толпе медленно затихал шум.
— Генерал Прищепа ранен, — начал Гамов. — Ему трудно ходить, еще трудней толковать с неорганизованной толпой. Он привык командовать солдатами, а не оравой. Буду говорить я.
Взрыв негодующих голосов покрыл его слова. Гамов спокойно ожидал, пока шум снова утихнет. Толпа умножалась. Среди бегущих к машинам я увидел и солдат диверсионного отряда, после рейда получивших в лесу денежные выдачи. Почти все они были с лучевыми импульсаторами. Я не труслив, но меня охватил страх. Конечно, я понимал, что они собираются защищать машины от грабежа, а не участвовать в нем. Но если они применят оружие, площадку усеют трупы.
— Раздачу наград за бой я предпринял на свой риск, — продолжал Гамов. — И поэтому вы должны объясняться со мной, а не с генералом. Но я не умею орать, и мои два уха не вместят тысячи ваших криков. Выделите одного представителя, и пусть все слышат наш разговор.
В толпе кого-то выталкивали, несколько голосов уговаривали: «Иди, Семен, да иди же! Доказывай полковнику! Валяй, пока по шее не схлопотал!» Из толпы выбрался высокий солдат, белобрысый, краснощекий, усатый.
— Ну, я буду! — выдавил он из себя.
— Докладывай по форме! — приказал Гамов.
Солдат оглянулся, из толпы поддержали криками.
— Рядовой второго батальона Семен Сербин. Что еще?
— Еще — то самое, ради чего сюда явился. Доложи претензии.
Сербин опять оглянулся на толпу, и его опять поддержали криками. Теперь он говорил свободней. Претензия одна — обидели солдат. Такую гору денег раздобыли, а роздали только двум сотням. Для кого остальные? Для себя? Берите и себе, но и нас не обделяйте. Надо по совести — военную добычу всем поровну. Все воюем, всех и награждать.
Снова заговорил Гамов:
— Все верно, Семен Сербин. Все воюем, и всех надо награждать. Но ведь воюем не одинаково, один смелей и удачливей, другой осторожней и боязливей. Почему же обоих награждать одинаково? Диверсионный отряд вчера воевал, кое-кто погиб, многие ранены. А ты в эту ночь стоял на спокойном карауле или дрых в палатке. За что же тебя награждать? Вот отличишься в сражении, получишь награду.
— А если прихлопнут в сражении, на хрена мне тогда награда? — зло крикнул солдат. — Мне сейчас нужно, за окопы, за перестрелки, за ночные переходы… Мертвым не повеселишься. Кончай уговоры, открывай машины! — он повернулся к толпе. — Верно говорю, братцы?
На этот раз в ответном шуме я не услышал единодушия. Кто-то заорал:
— Полковник, а в других боях будут награды?
— Будут! Сами же видите — денег гора! Гора принадлежит вам, но за реальные заслуги, а не потому, что стоите рядом с этими машинами. Я не позволю, чтобы раненный в бою получил то же, что и прячущийся за спины товарищей.
Теперь слышались голоса: «Верно! Правильно говорит полковник!» Но большинство еще поддерживало Сербина. Один из солдат диверсионного отряда протиснулся вперед и крикнул:
— Семен, ты меня знаешь, я Варелла! Что можно шлепнуться в любом бою — точно, можно. А ведь не шлепнулись пока. А ты и не ранен. Все в твоем отделении с ранами, а ты, вот же счастье, — нет!
Сербин понял, что настроение в толпе меняется.
— За мной! — заорал он. — Кто не трусит, выходи!
Из толпы стали протискиваться солдаты. Один за другим они выбирались наружу, кучка вокруг Сербина густела. Сержант охраны приказал своим солдатам поднять резонаторы. Взмахом руки я запретил ему стрелять. Солдаты вновь опустили оружие. Жестом я подозвал поближе солдат из диверсионного отряда и вынул свой импульсатор. Если дойдет до схватки, сам уложу Сербина, решил я, а остальных одолеют мои диверсанты. Гамов стоял невозмутимый, лишь повернул лицо в мою сторону и кивком поблагодарил.
— С дороги! — крикнул Сербин. — С дороги, полковник! Поперек не становись!
Гамов поднял руку, показывая, что еще хочет говорить.
— Не слушайте! — надрывался Сербин. — Нужна мне награда, когда я мертвый буду валяться в дерьме! По горло сыт дерьмом. Прочь с дороги!
— Взять его! — крикнул Гамов.
В диверсионный отряд подбирались не только смелые, но и сильные и ловкие. Сербин отчаянно заметался в сплетении дюжих рук. Он пытался что-то выкрикнуть, но удар Вареллы усмирил его. Охрана машин снова взметнула резонаторы. С десяток диверсантов, став между охраной и толпой, стали теснить толпу назад. Толпа под дулами резонаторов, и сдерживаемая стенкой схватившихся руками людей, недобро молчала. Любое неосторожное слово могло породить новый взрыв. Я боялся, что Гамов не сдержит свой норов. Но и тени гнева не было на его лице.
— Семен Сербин, по военному закону я должен расстрелять тебя перед строем солдат за попытку поднять бунт в полку, — говорил Гамов так громко, что его слышали в толпе даже тугоухие. — Но я не буду тебя расстреливать. Я верю в тебя, Сербин. Ты человек смелый, к тому же ни разу не ранен, не ослаб, значит, будешь страшен для врага. Убежден, что еще покажешь доблесть в бою и я еще пожму тебе тогда руку и вручу ценную награду. Но за сегодняшнее буйство тоже надо тебя наградить. Ты сказал, что сыт по горло дерьмом. Нет, Сербин, ты еще не пробовал настоящего дерьма. А сейчас испробуешь — и, точно, досыта! — Гамов властно приказал:
— Бросить его в отхожий ров!
На склоне холма, позади электроорудий, был вырыт отхожий ров с наклоном в быстротекущую Барту. Несколько диверсантов потащили туда отчаянно забившегося Сербина. Толпа, не сразу разобрав, что произошло, зашевелилась, загомонила, стала распадаться. Прошла минута-две, и вся толпа устремилась к отхожему рву. Вокруг машин осталась охрана и мы с Гамовым.
— Посмотрим, — хмуро сказал Гамов. — Это противно, но надо видеть, что делаем.
Над рвом взметнулось тело Сербина. Его вопль потонул в разноголосом реве толпы. Все теперь теснились к обрыву холма, чуть не валясь в ров. Сербин упал в зловонное месиво, вскочил, поскользнулся, опять упал, опять вскочил. Он дико ругался, а ему отвечали хохотом — очень уж смешон был человек, стирающий грязными руками грязь с лица и одежды и что-то со слезами орущий сквозь коричневую маску, облепившую всю голову. Вероятно, были и осуждающие голоса, но их заглушал безжалостный хохот развеселившейся толпы.
Гамов подозвал одного солдата.
— Разыщи командира его отделения. Пусть последит, чтобы Сербин отмылся в Барте и выстирал свою одежду. И пусть передаст Сербину, чтобы до первого боя даже случайно не попадался мне на глаза.
Мы воротились к машинам. Гамов был мрачен и подавлен. Перед лицом бушевавшей толпы он выглядел куда спокойней, чем после так своеобразно ликвидированного буйства. Я подумал, что его мучит стыд за унизительную расправу с солдатом, и сказал:
— Я ждал, что вы расстреляете Сербина, как положено по военной классике. Но вы применили неклассический метод усмирения.
— А что толку его расстреливать? Многие кинулись бы на его защиту. И разве это отбило бы у солдат желание попользоваться богатством? Угроза бунта осталась бы. А на выручку барахтающемуся в дерьме никто не придет, еще похохочут. И никто не пожелает очутиться в таком же дерьме. Теперь нападения на машины не жду.
— Почему же вы так мрачны, если шумиха подавлена?
— Я давно уже не думаю о ней. Эта трагедия «Золотых крыльев»… Скоро и нам отбиваться в окружении! Маршал не пришлет нам настоящую подмогу. И не по военной своей бездарности, а по реальным обстоятельствам. К нам не пробиться ни с востока, ни с юга.
— Гамов, у меня есть план спасения, — сказал я. — Идемте в штаб.
В штабе я попросил у Пеано карту с последними данными и доложил свой план. Какая сложилась обстановка? С востока четвертый корпус патинов, с юга дивизии родеров, на севере родеры поспешно уводят пленных «крылышек». Эта эвакуация создает непредвиденные возможности. Посмотрите на дороги севернее нас. Они идут в обход наших позиций на Барте. В некий момент колонны пленных будут проходить всего в полусотне километров от нас. Почему нам не ринуться наперерез и не освободить своих? Конечно, к тому времени родеры займут позиции на противоположном берегу Барты, но вряд ли большими силами. Дороги на север, на юг и на восток если и не вовсе закрыты, то чрезвычайно опасны. А на запад прорваться легче. Конечно, прорыв на запад равносилен тому, чтобы поглубже засунуть голову в пещеру врага. Но сейчас там двигается пленная дивизия. Освободив ее, мы удваиваем свои силы. Став корпусом из дивизии, мы повернем обратно на врага и пробьем себе выход на восток к своим армиям.
Гамов воскликнул:
— Великолепный план! Я — за!
Пеано, Гонсалес, Павел Прищепа и другие офицеры тоже высказались за операцию. Но генерал Прищепа задумался.
— Генерал, неужели вы против? — удивился Гамов.
Генерал медленно проговорил:
— Не я, а маршал Комлин против. Он предписывает нам насмерть стоять на нашей позиции.
— Генерал, снова спрашиваю — вы против?
Прищепа грустно улыбнулся.
— Трудный вопрос вы задаете, Гамов, своему дисциплинированному начальнику. Я всю жизнь привыкал исполнять приказания свыше. Вот мой ответ: я за прорыв на запад. Капитан, — обратился он к сыну, — успех операции зависит от вашей разведки. Если вы ошибетесь в скорости движения колонны пленных, в степени их концентрации, поход дивизии будет равносилен удару кулаком в воздух.
— Можете положиться на разведку, генерал, — сказал Павел.
— Пойду отдохнуть. — Генерал выглядел измученным. Мы догадывались, что его не так тяготит слабость после ранения, как то, что обстоятельства принудили идти против предписаний начальства. — А вы подработайте операцию.
— Предлагаю с детальной разработкой операции погодить до получения данных, как эвакуируются пленные, — сказал Гамов после ухода генерала. — Есть другой срочный вопрос — захваченные деньги. Солдат волнует судьба бумажек.
— Вы обещали им, что награждение деньгами будет продолжено, — сказал я.
— Но согласны ли вы? Нужна точность.
Я бы жестоко соврал, если бы сказал, что мне безразлично, как распорядятся деньгами. Всей душой я восставал против того, чтобы разбрасывать деньги, принадлежащие всей стране, а не одной нашей дивизии. Но отмена обещаний Гамова вызвала бы возмущение среди солдат и уменьшила нашу боевую энергию перед рискованным походом в тыл врага.
— Снимаю возражения, — сказал я.
— Тогда разработаем ценник денежных выплат за боевые успехи, — сказал Гамов. — Я раздавал деньги по наитию. Надо установить теперь, чего объективно стоит каждый успех в бою. А завтра развесим ценник во всех полках, чтобы каждый знал, на что рассчитывать.
— Прейскурант цен на геройские подвиги, — невесело пошутил я. Это была моя последняя попытка иронизировать над включением банковских кредиток в штатное вооружение дивизии.
— Меня денежные ценники не интересуют, пойду организовывать разведку, — объявил Павел.
Вместе с ним ушли в свои подразделения и другие офицеры. Остались Гамов, Пеано, Гонсалес и я. Гамов вписывал в лист бумаги наименование подвига и объявлял цену. Он уже заранее продумал каждую цифру. Мы сразу согласились, что за трофейную машину, уничтоженную или сильно поврежденную, надо платить в два раза меньше, чем за целую или требующую небольшого ремонта. То же и для всех видов ручного и стационарного вооружения. Но когда перешли к живой силе, разволновался Аркадий Гонсалес. Я уже говорил, что этот долговязый майор, наш второй оператор, работал с картами добросовестно, но показывал непостижимое равнодушие к реальной сути своих разработок. Он признавался, что ненавидит войну. Такое отношение к своей службе — а его службой было планирование военных операций — не могло способствовать ее успеху. Между тем, у нас не было нареканий на квалификацию его боевых наметок. Но если можно было не высказывать своего мнения на советах, он неизменно молчал. А сейчас разбушевался.
— Вы предлагаете платить за убитого врага в пять раз меньше, чем за пленного? Никогда не соглашусь! — кричал он. — Убитый больше не встанет. Его смерть — облегчение для нас. Древние говорили: убитый враг хорошо пахнет. А пленный? Это же обуза! Корми, лечи, охраняй! И он потенциально опасен, ибо может вырваться и опять пойти на нас. А вы хотите платить за потенциального убийцу наших солдат впятеро больше, чем за того, кто уже не нанесет нам никакого вреда? Это же абсурд!
Гамов возразил:
— Враги такие же люди, как и мы. Большинство из них насильно погнали воевать, они не ответственны за войну, хоть и страшны для нас, когда воюют. Я повышаю плату солдату, берущему врага в плен, за то, что он сохранил человеческую жизнь. Вывел из строя врага, но спас человека. Гонсалес, вы часто говорите, что ненавидите все формы войны. Убийство не ликвидирует войны, за убитого будут мстить. За пленного не мстят. За то, что сохраните пленному жизнь, будут благодарны. Если враг знает, что мы только убиваем, он и в безвыходной ситуации отчаянно сопротивляется и сеет смерть в наших рядах. А если узнает, что мы платим нашим солдатам за сохранение жизни больше, чем за убийство, то разве тогда ему, попавшему в трудное положение, не захочется самому пойти к нам с поднятыми руками, чтобы разделаться с опостылевшей войной? Это же логика, Гонсалес! Не только простая человеческая логика, но и военная! Как же вы этого не понимаете?
Мы с Пеано поддержали Гамова.
Гамов прочел вслух ценник денежных наград за боевые подвиги:
«1. Захват водолета 2000000 калонов
2. Уничтожение водолета 1000000
3. Захват электроорудия 200000
4. Уничтожение электроорудия 100000
5. Захват ручного вибратора 10000
6. Уничтожение ручного вибратора 5000
7. Захват автомашины 20000
8. Уничтожение автомашины 10000
9. Захват метеогенератора 4000000
10. Уничтожение метеогенератора 2000000
11. Захват генерала в плен 500000
12. Уничтожение генерала 100000
13. Захват офицера в плен 50000
14. Уничтожение офицера 10000
15. Захват солдата в плен 1000
16. Уничтожение солдата 200
17. Раненому за ранение 2000
18. Наследникам убитого 10000
Захват и уничтожение остального боевого снаряжения и материалов, не упомянутых в настоящем списке, оценивается каждый раз особо — с учетом важности его для успеха в бою»
— Вот и перешли к неклассическим методам войны, — сказал я. И на этот раз не иронизировал.
— Это только начало нашей войны против войны, — отозвался Гамов.
Все мы — и я, и Пеано, и Гонсалес, а до нас еще Павел Прищепа — уже искренно поддерживали то новое, что вносил Гамов в методы войны. Он мог уже и тогда назвать нас своими учениками. Но ни один из нас и отдаленно не догадывался, до каких границ продумал он эти «неклассические методы войны», какие поставил себе исполинские цели и с какой опаляющей энергией будет их добиваться.
7 Трудно передать возбуждение, охватившее всю дивизию, когда расклеили «Ценник подвигов».
И первым, кто взволновался, был наш старый генерал Леонид Прищепа. Он ожидал, что наутро мы представим ему диспозицию похода на север в тыл противника. А ему положили на стол роспись выплат за воинские успехи. Он промолчал, когда Гамов роздал солдатам малую толику захваченных денег — чего на войне не бывает, опытный военный умеет на многое закрывать глаза. Но превратить маленькое вынужденное исключение в новый метод ведения войны? Скрепить этот неслыханный метод своей подписью? Вы белены объелись? Да никогда, говорю вам!
И как мы ни убеждали, он не пошатнулся.
— Приказ о наградах за подвиги подпишу я, — сказал Гамов. — Ведь это моя идея, буду отвечать за нее.
Перед вывешенным списком не рассеивались солдаты. Одни читали вслух, другие переписывали цифры. В палатках толковали только о наградах за боевые успехи. К начальнику охраны машин с деньгами подошло несколько солдат — возможно из тех, кто недавно пытался захватить их силой, — и сказали:
— Ребята, в случае чего — кричите нас на подмогу. А то шантрапа разграбит, и после боя будет нечего получать.
А на электробарьере два солдата, сидя на баллонах со сгущенной водой, делились мечтами — я стоял неподалеку и услышал:
— Приобрету домик, — говорил один. — Теперь на войне заработаем, не прежнее — голову сложи либо в госпиталь… Вышлю домой награду, пусть подыскивают домик.
— А если голову сложишь до награды? — поинтересовался второй.
— И за смерть мою получат не один похоронный листок.
Не только я прислушивался к солдатским разговорам. Все командиры докладывали, что солдаты уже сердятся, чего медлим, почему теряем драгоценное время в обороне? Генерал Прищепа приказал распустить слух, что к нам на выручку идет армия. В слух поверили, меня спрашивали, скоро ли рванем навстречу? Я отговаривался, что определенно не скажу, но скоро соединимся со своими — это была не та правда, в какую верили солдаты, но все же правда. Открыто лгать было стыдно.
Между тем, противник методично окружал дивизию. На другом берегу Барты неприятельские части занимали оборону, готовили засады. Враг вел себя нагло и беззаботно — заводили веселую музыку, ночами лезли купаться. Нас провоцировали на бесцельный обстрел. Но мы не тратили снаряды на уничтожение декораций. Неприятель не собирался штурмовать нас с запада. Он не знал, что мы сами намерены устремиться туда, откуда недавно с тяжелыми боями брали Барту. Родеры — отличные воины, но пленники заранее разработанных планов — и на этом всегда можно сыграть.
Пленная дивизия двигалась пешком тремя отрядами. Аэроразведчики показывали, что тяжелого вооружения неприятельская охрана не имеет — ни одного электроорудия, не говоря уже о метеогенераторах. Большого сопротивления удару всей нашей дивизии охрана пленных оказать не могла. Зато неприятель мог увести колонны пленных назад, под защиту основных сил, готовящихся с фланга атаковать наши позиции на Барте либо прорваться дальше нас в свой тыл. Ни того, ни другого нельзя было допустить.
Пеано предложил разделить нашу дивизию на два полка с мобильным оружием и группу уничтожения из двух полков с тяжелым снаряжением. Полки прорыва форсируют Барту и, не ввязываясь в затяжные бои, устремляются вперед. Задача левого полка — закрыть неприятелю путь в свой тыл. Задача правого полка — преградить дорогу обратно. Сила полков прорыва неодинакова. Родеры, встретив препятствие впереди, не бросятся сразу назад, поспешное бегство не в их характере. Они попытаются разметать неожиданную затычку. Бои левого полка наверняка будут ожесточенными и долгими. Задачу правого полка можно выполнить меньшими силами — бегство назад произойдет лишь после разгрома, когда неприятель будет сильно ослаблен. Основную задачу по разгрому неприятеля и спасению пленных выполняет группа уничтожения.
Командование левым полком прорыва, продолжал Пеано, возлагается на майора Семипалова, правым полком командует капитан Прищепа со своей разведывательной группой. Отряд уничтожения возглавляет полковник Гамов. Генерал Прищепа координирует боевые действия всех отрядов.
— Возражений нет? Замечания? — спросил генерал. — Капитан Прищепа, доложите, как отводят в тыл пленных.
Движение пленных «крылышек» третий день совершается по тридцать лиг в сутки. Спустя двое суток пленная дивизия подойдет по шоссе на самое близкое к нам расстояние, потом станет удаляться. До этого ближайшего пункта после прорыва обороны врага на противоположном берегу Барты левому полку полные сутки хода. Выступать нужно завтра к ночи или послезавтра утром.
— Завтра к ночи, — сказал я. — В темноте легче проскользнуть в тыл.
— Солдатам надо сказать, что цель сражения не та, о какой ходили слухи. И что они идут на спасение братьев, а не просто выручают себя, — сказал Гамов. — Только ясное понимание операции способно мобилизовать духовные силы. Сегодня обращусь к ним сам.
Когда Прищепа распустил военный совет, я сказал его сыну:
— Павел, удели мне парочку своих ребят с их инструментарием. В такой операции, да еще ночью, тыкаться сослепу…
— Во всех отрядах будут мои разведчики. А тебе, Андрей, передаю дубликат моего личного приемо-передатчика. То, что я скажу, сможешь услышать лишь ты. И один я буду слышать тебя. Перехват наших переговоров исключен.
— Всем бы начальникам вручить такие передатчики, — сказал я, принимая металлическую коробку, похожую на портсигар. На крышке стояло число 77.
— Будут, — сказал Павел, — но пока нет. Новое изобретение.
Обращение Гамова к солдатам я услышал, примостившись на склоне электробарьера. Обслуга орудия сгустилась у репродуктора на сосне. Гамов начал с того, о чем уже все знали: добровольная дивизия «Золотые крылья» не вынесла удара неприятельских сил. Сейчас всю ее, обезоруженную, гонят во вражеский тыл мимо наших позиций. Слухи о том, что на помощь к нам идет целая армия, не подтвердились. В этих условиях командование дивизии «Стальной таран» решило прорываться туда, где нас никто не ждет и где оборона врага всего слабей — во вражеский тыл, на освобождение пленных братьев. Соединившись с ними, мы станем много сильней и сможем нанести новый удар в любом месте, где враг не оборудовал прочной обороны, чтобы там выйти к своим.
И Гамов закончил:
— Командование уверено, что каждый исполнит свой воинский долг!
Солдаты, не стесняясь моего присутствия, комментировали новости:
— Покинули нас! — кричал один солдат о командовании фронта. — Списали в расход. Предатели, не лучше патинов! «Крылышек» предали, теперь нас!
Другой поддерживал:
— Ребята, воротимся — неужто смолчим? Полжизни бы отдал, чтобы выложить маршалам и министрам, что думаю о них!
Но были и другие разговоры.
— Правильно — выручим своих! Отобьем — и станем сильней.
— Есть, есть у наших командиров мозги! — восхищался солдат с громким голосом, перекрывающим все другие голоса. — Нас спланировали прихлопнуть на Барте, а мы, нате вам, пошли куролесить по их тылам. И своих отобьем! Толковые командиры, вот мое мнение!
К вечеру мой полк прорыва скрытно сконцентрировался на обратных скатах электробарьера.
На электробарьер явился Гамов — командовать отсюда выходом в тыл врага основной массы дивизии. Темнота наступила около восьми вечера. В восемь пятнадцать ударили все орудия электробарьера. Что противник будет захвачен врасплох, мы не сомневались. Но что ему, как мы узнали потом, будет нанесен сразу огромный ущерб, и думать не могли. Прошло минут десять, прежде чем неприятель наладил противобатарейный ответ. Он бил по хорошо защищенным орудиям, а не по заросшему кустарником берегу, куда уже перебазировался полк прорыва. Гамов вначале сконцентрировал обстрел на узком участке другого берега — проложил свободную полосу среди вражеского окружения. Такую же полосу Гамов проделал и на другом участке — для Павла Прищепы, а когда мы уже переправились, рассредоточил обстрел.
В девять часов я начал переправу, в половине одиннадцатого весь полк сосредоточился на другом берегу. И мы начали марш в глубину. Но еще до того, как последний солдат полка высадился на неприятельский берег, меня изумило еще не виданное явление. Ветра в тот вечер не было, а лес качался, как в бурю. Я обхватил молодую сосенку, она дрожала и вырывалась из рук, как живая. Она вся вибрировала, тонко звеня вершиной. Я видел, как метались люди, пораженные вибрацией, как они кричали и гибли от резонанса, если на них не набрасывали противорезонансную одежду. Но что и дерево, пораженное виброосколками, способно так же мучиться, так же болезненно трястись, выдавая свои страдания лишь тихим звоном кроны, и не подозревал. Я постоял около сосны и отошел к солдатам. Я не мог ей помочь — противорезонансной одежды для деревьев пока не создано. Потом я часто думал, удалось ли той сосенке выжить после жестокой вибрации или насильственный резонанс погубил ее так же верно, как губил человека. Доныне не знаю ответа.
Дорога во вражеский тыл была свободна. К полночи полк уже был в десяти лигах от Барты, сделали первый привал. Позади грохотали орудия электробарьера, им отвечала подоспевшая вражеская артиллерия.
К рассвету полк осилил полдороги. Я колебался, дать ли дневку или продолжать поход. Нигде не было и следов противника. Зато мы заметили три водолета, пролетевших в стороне и, по всему, не подозревавших о нашем существовании. Я засмотрелся на красиво плывущие в воздухе машины. Мы знали, что Кортезия приступила к массовому их производству, и у нас готовились их производить, но над полями сражения они пока появлялись редко.
Я вызвал Павла по врученному мне приборчику. Голос Павла звучал так чисто, словно он стоял рядом. Я сказал, что если продолжить поход без остановки, то к вечеру подойдем к дороге, по какой конвоируют пленных. Но боюсь открыто двигаться при свете дня.
— Можешь спокойно идти, — сказал Павел. — В окрестности твоего полка население давно эвакуировано, а вражеских частей и в помине нет.
— Где ты находишься?
— На рассвете форсировал Барту. К шоссе подойду завтра.
— Гамов переправился?
— Он ведет бой уже с трех сторон. Он не торопится прорываться, чтобы дать возможность нам укрепиться для перехвата пленных. Когда Гамов решит, что пора действовать, он легко опрокинет противника впереди и еще легче оторвется от тех, кто наседает на флангах. Между прочим, охрана пленных не догадывается, что мы готовимся блокировать их колонны. Они шествуют неторопливо, с песнями и музыкой.
— Меня смущает беспечность врага.
— Радуйся его беспечности!
Я дал команду двигаться и днем.
К ночи мы подошли к шоссе, где шла пленная дивизия. Солдаты валились с ног. Я снова связался с Павлом. Он считал, что до следующего полудня встречи не ожидать — первая колонна пленных от меня на расстоянии дневного перехода. Гамов начинает переправу, сказал Павел. Вражеская оборона на Барте сметена, на флангах идут бои. Противник еще не верит, что мы идем в его тыл, а не на восток к своим. И укрепляет свою оборону не там, где мы реально прорываемся. Неподвижный до того четвертый корпус патинов отодвигается в тыл, освобождая территорию родерам для окружения и с востока.
— Пока все на пользу нашему плану, — закончил Павел.
Я разрешил солдатам глубокий ночной отдых. Сам я спал плохо. Сон прерывался трубными сигналами тревоги. Я вскакивал, готовый выкрикнуть команду в бой, но сигналы грохотали лишь в моем мозгу. На заре я проверил, как расположился полк.
Позиция была удачная. Дорога петляла по холмистой местности. Среди возвышенностей теснилась покинутая жителями деревенька, в ней я расположил часть солдат, другой частью занял холмы вдоль дороги — любая колонна на ней попадала под наш обстрел. Была одна проблема, я все ломал над ней голову: если бы конвой, впав в панику, смешался с массой пленных, пришлось бы прекратить обстрел, чтобы не погубить своих. Оставалась рукопашная, но бросаться с ручными вибраторами или лучевыми импульсаторами на врага, вооруженного таким же оружием, по-моему, не столько образец геройства, сколько акт отчаяния. Я решил, что рукопашной не допущу, но чем заменить ее, если конвой смешается с пленными, не представлял себе.
Родеры не торопились. Прошло утро, миновал полдень, они не появлялись. Разведка показывала, что они двигаются тремя колоннами, в каждой несколько тысяч пленных и несколько сотен конвоя. Только к вечеру показалась их передовая группа. Она предварила себя гулом машин и военной музыкой. Расположение было таким, на какое мы рассчитывали, — сильный отряд впереди, за ним пленные с конвоирами по бокам, за ними снова сильный отряд. Если бы родеры подозревали нападение, они построились бы по-иному. При таком расположении можно было применить и орудия. Но орудий у нас не было, артиллерия осталась у Гамова.
И когда передовые машины углубились в приготовленную им ловушку, мы ударили из ручного оружия. Ошеломленные, родеры вначале пытались прорваться мимо бьющих с обеих сторон резонаторов и импульсаторов. Но впереди был завал, устроенный нами еще вчера. Родеры, запоздало исправляя свою оплошность, отступили, сгустили колонну пленных в толпу, а передовой отряд навязал нам бой по уставу. Темнеющий воздух озарили синие молнии импульсов. Соскочив с машин, родеры ползком пробирались меж холмами, заходя во фланг и пытаясь вытащить нас из укрытий и принудить к открытому сражению. В одном месте им это удалось. Группка наших солдат, выскочив наружу, ринулась на наседавших родеров. Я послал им приказ немедленно уходить в укрытие, но в горячке боя они не послушались. Впрочем, родеры благоразумно отошли, обстреливая наших с отдаления.
Бой прекратился лишь с темнотой. Я обошел наши позиции, ни с одной нас не сбросили. Я связался с Павлом. Он уже перекрыл обратную дорогу неприятелю, но в бой пока не вступал — не с кем было.
— Если враг не появится утром, пойду на сближение с тобой, — сказал Павел. — Все же самое умное для них — повернуть назад. А не повернут, нажму на них сзади.
Это было, конечно, самым умным для врага — броситься назад под укрытие основных сил. Слабый полк Павла не выдержал бы концентрированного удара всего конвоя. Павел повторил, что возвращения родеров не ожидает: враг настолько уверился в своем превосходстве, что ищет не самых умных, а самых скорых решений.
— Он всей массой обрушится завтра на тебя, Андрей! Гамов форсировал Барту, но с тяжелым вооружением движется медленно. От твоей стойкости зависит спасение пленных.
Павел не хуже меня понимал, что любая стойкость имеет пределы. Я прикидывал, удастся ли неприятелю за ночь подтянуть к нашим позициям основные силы. Во вражеских колоннах слышался шум машин, разведка фиксировала передвижение масс людей. С рассветом надо было ожидать жестокого удара.
Удар был не только жестоким, но и очень методичным. Родеры демонстрировали свои лучшие боевые традиции, отнюдь не утраченные за тридцать лет разоружения после последней войны. Они и не думали наваливаться на нашу оборону, приневоливая к беспорядочному сражению по всей линии. Они обрушивались десятикратным превосходством на крайние точки сопротивления и, только подавив их, продвигались дальше. Они умели сражаться, эти молодые потомки воинственных отцов, некогда наводивших страх на весь мир — не просто дрались, демонстрируя бесстрашие, а разыгрывали бой, как шахматную партию. У нас не хватало сил противостоять такому умению. Разумеется, я мог поднять свой полк на открытый бой и на какой-то срок отогнать врага. Но конечный результат открытого боя мог быть только один: наше поражение. И мы это понимали, и враг это понимал.
И сдавая одну позицию за другой, я прикидывал, сможем ли продержаться до темноты. Некогда колдун-военачальник остановил на часок солнце, чтобы подраться при свете до победы. Я отдал бы половину жизни, чтобы заполучить в свой полк колдуна, способного ускорить величавое шествие солнца по небосклону. Но оно не торопилось, подошло к полудню, прошло сквозь него, а ожесточение битвы не стихало. И тут мы услышали далекую трескотню резонаторов, над лесом позади нас взлетели синие искорки импульсов.
— Напал на вражеский арьергард, — сообщил Павел. — Огрызаются свирепо, но мы их тесним. Надеюсь, это облегчит твое положение.
Облегчение было лишь в том, что упавший дух моих солдат немного возрос. Но командование родеров и не подумало перемещать хотя бы толику своих солдат к арьергарду. Оно с тем же упорством разметывало преградившие дорогу заслоны. Но если и раньше мы ожесточенно сопротивлялись, то сейчас сопротивлялись больше, чем ожесточенно — яростно. Продвижение врага замедлилось, Я кидал взгляды на небо — появилась надежда, что до захода солнца мы продержимся.
А когда солнце стало склоняться, над холмами пронесся тяжкий грохот. Большие электроорудия начали свою партию в боевой игре. Полки Гамова подошли в район сражения. Всего полчаса понадобилось командованию родеров, чтобы понять, что дальнейшее сопротивление равнозначно полной гибели. Громкоговорители разнесли приказ — всем солдатам и офицерам сдавать оружие.
Я поспешил к Гамову.
— Отлично сражались, Андрей! — впервые со дня нашего военного общения он назвал меня по имени. — Как я тревожился, что конвой прорвет наши заслоны! Теперь идемте смотреть освобожденных пленных.
По дороге к нам присоединился Прищепа.
— Идиоты! — весело сказал он о родерах. — Больше трети своих сил в самый разгар боя оставили сторожить пленных, когда каждый солдат был так нужен. Правда, пленные заволновались и, если бы их не держали под дулами импульсаторов, кинулись бы в драку. — Он протянул руку. — Давай, Андрей.
— Что давать? — не понял я.
— То самое, что я тебе вручил по случаю чрезвычайных событий. Тебе не только не положено знать, что это такое, но и запрещается хранить у себя, когда этих событий нет.
Я возвратил передатчик.
А затем была встреча с освобожденными пленными. Я устал отвечать на приветствия, жать руки и обнимать, а еще больше устал от того, что обнимали и целовали меня. Гамов сказал Павлу:
— Проверьте состояние освобожденных. Здоровые поступают под команду своих офицеров, больных — к врачам. Мы с майором едем к вашему отцу.
В палатке генерала Прищепы, кроме наших, собрались освобожденные офицеры дивизии «Золотые крылья». Я увидел и командира ее — Филиппа Коркина, массивного генерала с желтым лицом: он жестоко пострадал от ран вибрации, правая рука висела, ноги тоже не отошли, он охал каждый раз, как приходилось двигать ногой. Коркин рассказывал, как посылал в ставку радиограмму за радиограммой и на все мольбы о подмоге маршал Комлин отвечал одно: «Помощи в ближайшее время оказать не можем. Берите пример с героев ?Стального тарана?, мужественно отбивающих на Барте непрерывные атаки врага!»
— Вранье! — не выдержал генерал Прищепа. Очень сильно надо было разозлить его, чтобы он нарушил свою невозмутимость. — Не было у нас боев на Барте, да еще непрерывных. Оборону создали крепкую, но ушли еще до сражений.
Командир «Крылышек» опять пустился в воспоминания о страшных боях перед пленом, но Гамов прервал его:
— Генерал, о прошлом говорить не время, поговорим о будущем, — и, игнорируя Коркина, он обратился к Прищепе: — Реальные потери у «Крылышек» не столь уж велики. По количеству солдат они по-прежнему составляют дивизию. Две наших дивизии — это корпус. Нужен командир корпуса. Примите командование над нашими объединенными силами.
Прищепа покачал головой.
— Нет, полковник, в командиры корпуса мне трудно. — Он посмотрел на Коркина и сказал как о чем-то заранее решенном: — Командовать корпусом будете вы, Гамов. А вашу должность примет… — Он снова обернулся к генералу Коркину. — Пойдете ко мне в заместители? Немного подлечитесь, восстановите силы…
Коркин побагровел от унижения. Но если он был плохим командиром дивизии, то в уме ему нельзя было отказать.
— Понимаю, генерал Прищепа. Мне нельзя командовать моей дивизией, я потерял авторитет… Извещу командование, что сам предложил заменить меня… А кого просить на свою должность?
Прищепа указал на меня.
— Майор Семипалов безукоризненно командовал полком, сумеет и дивизию возглавить.
В палатку вошли Альберт Пеано и Аркадий Гонсалес — если было возможно, они всюду ходили вдвоем, — а за ними и Павел Прищепа. Павел доложил, что освобожденные «крылышки» распределены по старым полкам, им утром раздадут оружие. Пленные родеры взяты под охрану своими бывшими пленными. Враги обнаружили, что мы ушли из крепости на Барте. Два вражеских корпуса перестраиваются. Тот, что разгромил «Золотые крылья», начал движение с востока, а корпус, атаковавший нас с юга, форсирует Барту. Соединившись, они бросятся на нас.
— Раньше мы атакуем их! — сказал Гамов. — С востока идут победители «Крылышек»? Мы воздадим им за победу! Разгромившие будут разгромлены. Завтрашний день отведем организации корпуса, а послезавтра начнем обратный поход к своим.
Павел с удивлением посмотрел на отца.
— Генерал, это ваш приказ?
Генерал Прищепа широко улыбнулся.
— Выше, капитан, — приказ нового начальника нового добровольного корпуса, полковника Гамова. Я остаюсь командиром моей дивизии.
Только уважение к двум генералам, добровольно поставившим себя под командование полковника, помешало Пеано и Гонсалесу и, конечно, Павлу встретить сообщение радостными криками. Генерал продолжал:
— Командовать возрожденной дивизией «Золотые крылья» мы предложили майору Семипалову.
— Поздравлений пока не принимаю, — сказал я, — самовольные назначения высшее командование может не утвердить. У нас с Гамовым нет гарантий, что мы реально удержимся на своих новых постах.
Гамов весело возразил:
— Вы правы, неутвержденное назначение еще не назначение. Но мы сделаем так, чтобы высшее командование побоялось отказать нам в утверждении. Майор Пеано, запишите новую сводку для стерео.
И он продиктовал, что нами завершена операция по освобождению добровольной дивизии «Золотые крылья», попавшей в плен из-за того, что в тяжелейших боях ей не была оказана помощь со стороны командования фронта. В новом корпусе, объединившем две дивизии, новое командование — командир корпуса полковник Гамов и командир дивизии «Золотые крылья» майор Семипалов. Воинам дивизии «Стальной таран», вызволившим из плена товарищей, за их смелость и мужество, и в соответствии с индивидуальными подвигами каждого, выдано щедрое вознаграждение из денег, ранее отбитых у врага. Корпус под командованием полковника Гамова, генерала Прищепы и майора Семипалова готов к новым сражениям в тылу врага с его превосходящими силами. Солдаты и офицеры корпуса уверены, что высшее командование на этот раз преодолеет свою инертность и поспешит крупными силами на подмогу корпусу, прорывающему вражеское окружение.
— Да такая передача — война! — с удивлением сказал генерал Прищепа. — Гамов, вы объявляете войну нашему высшему командованию!
— Пока еще нет, генерал. Но предупреждаю, что мы не позволим оставить себя на произвол судьбы, как они оставили «Крылышки». Либо прекратить преступное бездействие на фронте, либо держать ответ перед всем народом — вот перед такой дилеммой я хочу поставить нашего дорогого маршала Комлина.
Пеано, сбросив с лица неизменную веселую улыбку, задумчиво глядел на Гамова. Он уже понимал, что Гамов объявляет войну не одному высшему командованию, а всей высшей власти в стране. И в первую очередь войну главе этой власти, лидеру максималистов, дяде Альберта Пеано, председателю Совета Министров Латании Артуру Маруцзяну. Хотел бы я знать, какие мысли роились тогда в красивой голове молчаливого Пеано — возмущение против Гамова или то полное с ним согласие, какое Пеано так преданно демонстрировал впоследствии.
Но более всех был поражен неудачливый бывший командир «Крылышек» генерал Коркин. Выпучив глаза, он ошалело переводил их с одного на другого. В его мозгу не вмещалась мысль, что можно пойти на такое нарушение воинского устава, как раздача казенных денег солдатам, да еще с добавкой дерзких угроз высшему командованию.
Он, конечно, не понимал, что Гамов уже сознательно отверг классические методы ведения войны.
8 Раздача денежных наград началась на рассвете и завершилась к обеду. Одна из денежных машин была на две трети опустошена.
Два события ознаменовали тот день. Первое показалось мне поначалу малосущественным, но из него потом проистекли огромные последствия. Второе же потрясло своей значительностью, но вскоре выяснилось, что оно куда менее важно, чем то, что последовало сразу за ним.
Первое событие произошло после торжественного смотра корпуса.
Солдаты выстроились на поле. Генерал Прищепа поздравил нашу дивизию с победой, недавних пленников с освобождением и объявил о создании корпуса и его командире. Затем Гамов известил о новом походе. От нас одних зависит, сказал он, прорвем ли мы вражескую оборону, выйдем ли к своим. Будем надеяться на помощь извне, но наше командование неповоротливо. До сих пор мы сами выручали себя, так покажем же еще раз, чего стоим.
В нормальных условиях такую речь верней бы отнести к пораженческим, а не победным — Гамов открыто предупреждал, что помощи от своих не ждать. Но речь вызвала такой радостный гул, такие крики, словно он поделился не сомнениями, а счастливым известием.
Однако не эта реакция солдат явилась первым удивительным событием дня, а то, что произошло сразу после смотра.
Мы еще стояли на дощатом помосте — с него говорили Прищепа и Гамов, — когда к нам стала протискиваться группка солдат. Они кого-то тащили, кто-то упирался, на него кричали: «Да иди же! Смелее, говорят тебе!» У помоста из группки выперли Семена Сербина. Сербин остановился перед удивленным Гамовым и протянул обе руки. В руках он сжимал несколько пачек денег.
— Вот! — голос его дрожал и руки дрожали. — Награда… Два резонатора, офицера… И ранен…
Какую-то секунду Гамов колебался, а потом порывисто шагнул к солдату и обнял его. Сербин выронил пачки денег, припал головой к плечу Гамова и громко заплакал. Наверное, с минуту тянулась эта сцена — Гамов смеялся, обнимал солдата, похлопывал по спине, а тот все так же рыдал, не отрывая залитого слезами лица от груди командира корпуса. А из толпы, напиравшей на помост, несся восторженный рев, толпа в сотни голосов надрывалась, сотнями рук махала над головами. Все умножающееся ликование, как цунами, мчалось в дальние края обширного поля.
Гамов, по-прежнему обнимая Сербина, шел в толпу солдат, двое товарищей Сербина подняли оброненные деньги и несли, высоко поднимая над головой. Солдаты расступались и всё исступленней ликовали. Над толпой взлетали уже и шапки, и даже пачки недавно полученных денег — их бросали вверх и ловили, вопя от восторга…
Конечно, Гамов обладал незаурядным личным обаянием, его власть над людьми была почти магической. И в том событии после смотра, быть может, впервые в его государственной карьере открылась сила его власти, солдаты просто раньше других, не разумом — сердцем осознали, какой необыкновенный человек командует ими. Все это я могу понять. Другого не понимаю — Сербин, несомненно, был среди своих авторитетен, недаром его определили в ходатаи перед начальством, когда требовали немедленного раздела денег. И допускаю, что дружки Сербина подняли бы мятеж, если бы Гамов велел расстрелять его. Но Гамов поступил с Сербиным хуже, чем просто расстрелял. И те же люди, что готовы были грудью защищать своего вожака, радостно гоготали и издевались над ним, так зло униженным. Почему же они сейчас, забыв свое поведение, так радовались примирению командира с непокорным солдатом? Или увидели в этом примирении прощение самих себя, своего недостойного хохота над попавшим, по их же вине, в унижение товарищем — отпущение собственного предательства?
Повторяю: я так и не понял истинного значения диковинного события, совершившегося у меня на глазах. И если я, пораженный, еще в какой-то степени сообразил, что отныне Гамов приобрел над душами солдат власть, какая и не мечталась нашим военным и государственным руководителям, то о власти, которая, пока еще не ощущаемая, вручалась в этот момент прощенному солдату, и отдаленно вообразить не мог. Еще много времени должно было пройти, чтобы не один я, хотя и первый, понял, как страшно простерлась над нами зловещая тень этого человека, так драматично брошенного в грязь, так непредвиденно восстановленного из грязи в высший почет!
Таково было первое и самое важное событие этого дня.
О втором событии мы узнали в штабе корпуса, так теперь назывался наш бывший дивизионный штаб.
Начальник нового штаба, все тот же майор Альберт Пеано, все с той же неизменной улыбочкой, весело информировал нас с Гамовым:
— Ликуйте! Нас осчастливливает появлением эмиссар моего дорогого дяди, он же личный представитель не менее дорогого маршала. В наше расположение прилетает на водолете сам Данило Мордасов.
— У нас появились боевые водолеты? — удивился Гамов.
— У кого «у нас», полковник? Это генерал Мордасов без водолета не способен к передвижению. Итак, приготовимся вечером предстать пред его светлые, невыразительные очи. Он предупредил, что раньше отдохнет и пообедает, а после призовет к себе.
— Светлые, невыразительные очи? — задумчиво переспросил Гамов. — Вы хотите сказать, что Мордасов дурак? Ненавижу дураков! Особенно, если они на высоком посту.
— Хуже, чем просто дурак, Гамов. Умный дурак. Циник и ловкач. Из тех, кого в старину называли царедворцами.
— Вы его недолюбливаете, Пеано?
Пеано осветился слишком доброжелательной улыбкой.
— Восхищаюсь им. Нет такой щели, куда бы он не пролез, если нужно.
— Значит, вечером встреча? Тогда передайте ему, что «призовет к себе» отменяется. Пусть явится в штаб к восьми часам и не опаздывает, у нас подготовка к походу.
Звучало это внушительно.
Мордасов вечером не вошел, а вкатился в штаб. Невысокий, толстенький, кругленький — средних размеров бочонок на двух ногах — он двигался с быстротой, внушающей удивление. И, войдя, приветственно — сразу всем — замахал ручкой.
— Салют! Поздравление с победой! — у него был тонкий, режущий голос. Таким голосом можно пилить дрова, если постараться. На круглощеком лице сияла улыбка. Он безошибочно выделил Гамова среди нас и обратился к нему, игнорируя двух присутствующих генералов. — Наш общий друг Альберт Пеано передал мне ваше категорическое… скажем так — пожелание… или просьбу?.. чтобы явился сюда к восьми и не опаздывал. — Он глянул на часы и радостно закончил: — Не опоздал, не опоздал… Ненавижу опоздания, когда так настоятельно… просят.
Немного было случаев, чтобы Гамов смущался. Мордасов его смутил. Гамов покраснел и не подыскал ответа. Одной из самых крупных жизненных ошибок этого ловкого человека, Данилы Мордасова, было то, что он заставил Гамова растеряться. Он и отдаленно не догадывался, с кем имеет дело.
«Поставив на место» зазнавшегося полковника, Мордасов поздоровался с генералами, потом и нам пожал руки и оживленно заговорил:
— Знаю, знаю: у вас ко мне много вопросов, тысячи, верно? С вопросами немного повременим. Ваши вопросы, так сказать, не главный вопрос повестки дня. Главный же — восхищение! Спешу разъяснить: восхищение вами! Восхищение вашей доблестью, вашим воинским искусством, вашим… в общем, вами! Вы сегодня самая яркая, самая радостная искра удачи в сумраке нашего безрадостного военного бытия. Самые известные, самые популярные люди в стране! Подразумеваю генерала Прищепу, полковника Гамова, майора Семипалова, капитана Прищепу, ну, и… штабистов Пеано и Гонсалеса! — Он сделал многозначительную остановку, прежде чем произнес фамилию Пеано. — Передачи о ваших подвигах повторяются четырежды в день, удивительная диверсия в тылу врага против гвардейского полка Питера Парпа передавалась даже восемь раз. Разбудите сегодня малыша в детском саду и спросите, кого он больше всех знает. И он пропищит: «Полковника Гамова!» Короче, мне поручили передать вам благодарность за ваше воинское мастерство и восхищение вашими удачами. Почетное поручение, вы меня понимаете? Теперь задавайте вопросы, отвечу на любые, мы ведь здесь все свои!
Первым отозвался генерал Прищепа. Мы знаем только то, что доносит до нас радио и стерео — непрерывные отступления профессиональных и добровольных соединений, а также измена патинов… Но каков истинный размер неудач? Сколь гибельны реальные наши потери? Нельзя ли полней осветить этот вопрос?
Мордасов «освещал вопрос» с такой охотой, словно живописал грандиозные успехи, а не трагические провалы:
— Вы правы, генерал, вы абсолютно правы: неудачи, неудачи и снова неудачи! На Западном фронте удалось стабилизировать оборону лишь с помощью самого противника, не сумевшего использовать собственный успех. Вы знаете нашего уважаемого командующего Западным фронтом. Великую ложь произнесет тот, кто припишет маршалу военные дарования. В командиры полка его еще так-сяк, но командовать фронтом! К сожалению, наш великий лидер, ваш дядя, — он неодобрительно поклонился Пеано, неодобрительность, мы поняли, относилась не к тому, что у майора Пеано такой знаменитый и влиятельный дядя, а только к тому, что у знаменитого и влиятельного дяди такой незначительный и невыдающийся племянник, — ваш дядя, повторяю, чрезмерно доверяет маршалу — печально, конечно, но не нам осуждать непонятные привязанности великих людей, мы на проницательное понимание их поступков никем не уполномочены. Так вот, наши потери пленными на Западном фронте составляют двести тысяч человек.
— Двести тысяч? — ужаснулись мы все разом.
— Двести! — с воодушевлением повторил Мордасов. — Всех усилий теперь только и хватает, чтобы хоть временно сохранять стабильность фронта!
— Временно? — переспросил Гамов. — Вы, кажется, предвещаете нам поражение, генерал Мордасов?
— Не генерал, нет, только государственный советник, — быстро откликнулся Мордасов. — А раз не военный, то не вправе высказывать категорические суждения о стратегии. Поймите меня правильно… Если бы не ваши великолепные боевые успехи… Они как маяк в ночи, как звездочка из густых туч… Десяток бы таких частей, как ваша дивизия, таких командиров… У кого бы тогда могла прозвучать пессимистическая нотка, кто бы тогда осмелился?
Мы молчали, подавленные. Что могли значить наши крохотные удачи перед трагедией на фронте? Снова заговорил Гамов:
— Ну, хорошо — хорошего на фронте нет. А в тылу? Настроение народа?
Мордасов живописал тыловые трудности с тем же бодрым красноречием, как и военные неудачи.
— Нелегко в тылу, вот точная формула. А конкретно две вещи. Первая — снабжение. Все забрали в резерв, армейские склады пока полны. Союзники тоже требуют — то дай, другое, а ведь без этого не поддержат. А кортезы перехватывают циклоны, их метеогенераторные станции куда мощней наших… Хлеба пожгло, овощи не уродились. Настроение — соответствующее. Да ведь трудность не только в снабжении. В конце концов — война, все подтягиваем животы. Внутренний враг оживился!
— Измена? Восстания?
— Не измена, нет. И о восстаниях не слышал. Хулиганство! Бандитизм! Все границы перешли… Молодежь дезертирует. Прячутся, заработков нет — сколачиваются в шайки, достают оружие. Даже поезда, если с продовольствием, без сильной охраны на линии не выпускаем. Ночью в Адане в одиночку на улицу выйти — самоубийство! Разденут, изобьют, а сопротивляешься — прикончат.
— Что же смотрит полиция? — вдруг закричал Гонсалес. — Хватать и расстреливать подлецов!
— Хватаем и расстреливаем. А толку? Одного расстреляем, двое добавляются. Пока нет победы на фронте, бандитизма не одолеть.
— А победа на фронте не светит, судя по вашим словам, — хмуро сказал Гамов. — Теперь вопрос: зачем вы прилетели к нам?
— Как зачем? Передать, что командование восхищено вашими военными удачами, услышать ваш ответ.
— Восхищение вы уже передали. Наш ответ естествен: благодарны за добрые слова. Но для хороших слов хватило бы и радио, а послали водолет. Итак, ваше особое задание, Мордасов?
Мордасов, по всему, не ожидал, что Гамов так властно и открыто потребует расшифровки визита. Он еще колебался, без обиняков ли изложить суть дела или идти к ней извилистой тропкой. Строгий взгляд Гамова пресекал все боковые ходы.
— Видите ли, друзья… Буду откровенен, мой девиз — только правда. В общем, восхищенное вами командование кое в чем и не согласно… Не все ваши поступки находят одобрение.
— Не мямлите, Мордасов! Прямо и точно — чего вам надо? Забрать деньги, которые мы еще не успели раздать?
— Да, в общем это… Но не только остаток… Командование недовольно, что разбазаривали государственную казну. Приказано изъять у солдат все, что им незаконно выдано.
Гамов недобро улыбнулся.
— Вы уверены, что можно отобрать у солдат их награды? Подскажите, как это сделать?
— Вам видней. Не имею права вмешиваться в ваше командование, Гамов, хотя замечу в скобках, что вы еще не утверждены в должности командира корпуса и ваши приказы… ну, не совсем законны, чтобы вас не обижать. Но если вы вернете незаконные награды… Короче, можете тогда рассчитывать…
Гамовым овладевал один из тех приступов ярости, с которыми он временами не мог справиться. Он подошел к Мордасову вплотную, вперил в него бешеные глаза. Я испугался, что Гамов влепит эмиссару пощечину, но от пощечины Гамов удержался.
— Ты, пивная бочка на склеротических ногах! — прошипел он. — Печалился, что всем приходится затягивать потуже пояса, а твой живот не ужмет даже стальной обруч. Да ты разбойник хуже тех, что бесчинствуют на ночных улицах!
Мордасов выкарабкался из кресла и отскочил в сторону. Он был возмущен и испуган — уж не знаю, чего было больше.
— Ответьте мне на один вопрос, Мордасов, только отвечайте честно! — приказал Гамов, с усилием подавляя гнев. — Нам предстоит прорываться сквозь вражеское окружение, будут тяжелейшие бои. Согласны ли вы, что изъятие наград и отказ от дальнейших выдач сильно ослабит боевой дух корпуса? Да не дергайтесь, я задаю элементарный вопрос.
— Допускаю, что в смысле появления некоторого недовольства… — пробормотал Мордасов.
— Вот-вот, появится недовольство… Но недовольство ослабит боевой дух и уменьшит наши шансы победить в бою и вырваться к своим, так? Отвечайте, Мордасов!
Показное спокойствие Гамова после вспышки ярости обмануло Мордасова. Он вдруг перешел на крик:
— Да что вы пристаете? Боевой дух, прорыв из окружения!.. Есть законные и незаконные средства войны. Не требуйте привилегий, каких лишены все армии мира! Солдат сражается во имя любви к родине, а не ради разбойничьей наживы. Воюйте, как все!
— То есть погибайте в неравном бою, попадайте в плен, ждите в отчаянную минуту помощи, которая не придет. Ваша позиция ясна, Мордасов, Ее точное название — предательство!
— Вы не смеете, полковник Гамов!..
— Смею! Последний вопрос — и бог вас борони ответить лживо. Кто требует отвоеванные нами деньги? На какие нужды требует?
— На государственные нужды, вот на что!
— А разве спасение целого корпуса, разгром противника в бою не является важнейшей государственной нуждой?
— Не путайте божий дар с яичницей! Незаконное обогащение солдат и высшие цели страны! Маршал Комлин приказал мне: умри, но без денег не возвращайся!
— Сам маршал?.. Дилемма ясна: вы либо умираете, либо возвращаетесь с деньгами. Ваш ответ меня удовлетворяет.
— А меня нет! — вдруг вмешался в спор Пеано. Он стал страшен, убрав с лица неизменную улыбку — впервые выглядел воистину тем, кем реально был, а не кем приучал себя казаться. — Я скажу, на что пойдут отобранные у нас деньги. Они давно уже списаны в государственный убыток. И сейчас, бесконтрольные, умножат богатство достойных людей. У жены маршала великолепный набор изумрудов, она говорит, что если его немного пополнить, то будет лучшая в мире коллекция зеленых камней. А моя дорогая тетка, жена моего дорогого…
— Не смейте! — закричал Мордасов. — Я не позволю хулу!.. Нет, тысячекратно прав ваш дядя, ах, как он знает вас! Как предупреждал!
— Предупреждал? Очень интересно! А о чем предупреждал?
— О вас! О вашей злобе! О вашей непокорности! О вашем двоедушии! «Альберт ненадежен, помните об этом, и, если попробует сопротивляться, арестуйте его и доставьте ко мне», — вот так он высказался о вас. И если вы скажете еще хоть одно слово, я вас арестую, Пеано!
— Одно слово, два слова, три слова! — издевательски пропел Пеано на какой-то знакомый мотив. — Сколько еще надо слов, глупец?
— Под стражу его, полковник! — Мордасов простер руку к Пеано. — Я приказываю именем маршала.
— С выполнением приказа погодим! — холодно ответил Гамов. — Надо раньше разделаться с мучительной дилеммой: деньги или ваша жизнь!
— Никакой дилеммы! Мой водолет готов принять все, что осталось нерозданным. Я сегодня же привезу деньги маршалу. Остальные вы соберете у солдат и доставите сами.
— Вы меня не поняли, Мордасов. Денег вы не получите.
До Мордасова не доходил смысл происходящего.
— Вы шутите? Как вас понимать?
— Очень просто. Дилемму: ваша смерть или ограбление солдат — я решаю в пользу вашей смерти. Приговариваю вас к казни за предательство армии. Гонсалес, отведите осужденного на расстрел.
Мордасов только сейчас понял, какую заварил крутую кашу. Гонсалес, вытащив импульсатор, пошел на него. Мордасов завизжал и выхватил ручной резонатор. Даже у одинаково быстрых противников, когда у одного резонатор, а у другого импульсатор, борьба неравноценна: резонатор способен поражать мучительной вибрацией сразу многих, импульсатор убивает одного, зато наповал — без судорог и мук. И Гонсалес, тощий и высокий, был проворней коротенького кругленького Мордасова. В комнате сверкнула синяя молния, Гонсалес перечертил ею Мордасова наискосок. Мордасов зашатался и стал валиться, уже мертвый.
Гонсалес вызвал охрану штаба. Убитого унесли.
— Интересная ситуация, — спокойно сказал генерал Прищепа.
И только сейчас мы осознали, что с нами находятся два генерала, не проронившие ни одного слова во время спора Гамова с Мордасовым. Что до Коркина, то, раненый и подавленный своими несчастьями, старый генерал мало что соображал. Но Прищепа, когда совершалась казнь Мордасова, только вдумчиво взирал на нее, не поощряя и не запрещая расправы.
Гамов резко повернулся к Прищепе.
— Слушаю, генерал, что вы скажете?
Генерал Прищепа ответил с тем же спокойствием:
— Я скажу после того, как вы отдадите все свои распоряжения. Ведь вы еще не закончили, полковник?
Гамов помолчал, потом обратился сразу ко всем:
— Не удивляйтесь тому, что сейчас скажу. Имею в виду форму, а не содержание. Содержание ясно: мы вступили в борьбу с правительством. Нам не простят самоуправства с деньгами и казни Мордасова. Вокруг главы правительства концентрируются десятки мордасовых, все они обрушатся на нас. Единственная наша защита пока — поддержка народа. Мы должны усилить эту поддержку. Но сделать это хочу осторожно, иначе спохватятся, что слишком вольно ведем себя в передачах по стерео, и закроют эту единственную возможность познакомить народ с правдой. Пеано, записывайте.
И Гамов продиктовал — как всегда, неторопливо и ясно:
— В то время, как наш добровольный корпус ведет в тылу врага тяжкую борьбу, некоторые безответственные элементы, тайно пробравшиеся в правительственные круги, саботируют усилия народа и власти. Некий Мордасов прилетел в расположение нашего корпуса и, назвавшись эмиссаром правительства, пытался лишить наших солдат выданной им награды за геройские успехи в недавних боях. Целью его преступных действий было понизить боевой дух в корпусе и тем предопределить его поражение в предстоящих боях. Получив отпор, изменник Мордасов оклеветал наших верховных руководителей, утверждая, что наш испытанный боевой начальник маршал Комлин по своим военным способностям не годится даже в командиры полка. И что маршал издает глупые приказы, а глава правительства, наш любимый лидер партии максималистов Артур Маруцзян, из личной привязанности к маршалу, поддерживает все его бездарные распоряжения. Запись чудовищных высказываний преступника Мордасова будет предъявлена для проверки любой следственной комиссии. Я, полковник Гамов, командир окруженного врагами добровольного корпуса, приказал казнить Мордасова за попытку понизить боевой дух солдат перед боем и за клевету на наших верховных руководителей. Торжественно заверяю народ и правительство, что корпус готов к решительным боям с врагом и будет выполнять все приказы командования, ведущие к победе.
Пеано уже вернулся в обычное состояние — на лице светилась так хорошо известная нам дружелюбная улыбка, лишь чуть больше обычного сдобренная иронией. Он поставил точку на записи и сказал:
— Метко и коварно. Ни маршалу, ни моему дядюшке не обойтись после такой передачи без сердечных пилюль.
— Надеюсь на это! — Гамов повернулся к Павлу. — Капитан Прищепа, я не спросил вас, записана ли на пленку беседа с Мордасовым?
Павел засмеялся.
— Полковник, мне кажется, я свои обязанности знаю.
— Слушаю вас, генерал, — сказал Гамов. — Вы хотели что-то сказать, когда я закончу.
Генерал Прищепа протянул руку Гамову.
— Хочу сказать, что я с вами, Гамов. Во всем и до конца!
9 Вся следующая неделя сохранилась в моей памяти как что-то тяжкое и сумбурное.
Это было одно гигантское сражение, протянувшееся во времени на несколько сотен часов, а в пространстве на несколько десятков лиг.
Мы шли, оттесняя вражеские части, умножая число раненых, теряя убитых, накапливая пленных. И когда наступил последний день этой недели и вокруг перестали греметь электроорудия, шипеть резонансные пули и шрапнель, вспыхивать синие пламена импульсаторов, мы как-то не сразу сообразили, что последний заслон врага опрокинут и окружение прорвано — вышли к своим!
Затем был отдых и раздача наград. Обе денежные машины полностью опустели. Появились офицеры из Главного штаба. Нам приказали двигаться к Забону на пополнение и переформирование. Лучшего приказа и быть не могло — мы шли в родной город, где в начале войны собрались, вооружились и откуда начали свой поход на запад.
Перед новым походом — уже по своей территории — в штаб явилась группа солдат — человек тридцать, среди них я заметил и Семена Сербина, и лихого сержанта Серова, чуть не застрелившего Сербина, когда тот бунтовал, — и попросили разрешения на секретный разговор. Гамов, принимавший солдат, высоко поднял брови.
— Какие у нас с вами могут быть секреты, друзья?
— Так мы решили между собой, чтобы секретно, полковник, — ответил один из солдат. Лихой парень, Григорий Варелла, он отличился еще в рейде против Питера Парпа, потом при подавлении «денежного бунта», затем стал героем последующих сражений. Но его открытое, веселое лицо так не вязалось со словом «секретность», что я не удержался от улыбки. Впрочем, то, что он сказал дальше, даже в анархическом обществе числилось бы «совершенно секретной информацией», а мы все же были дисциплинированные военные в централизованном государстве.
— Объявляйте свои секреты, — разрешил Гамов.
Варелла сказал, что солдаты обсуждают, что будет на родине. Общее мнение — по головке не погладят. Командир корпуса самоуправствовал с казной. Генерала, явившегося отбирать ее, казнили. До сих пор не утверждены командиры в их новых должностях в созданном ими корпусе. И никого не повысили в званиях, а разве это дело, когда полковник командует корпусом, а дивизией майор? В общем, хорошего не ждать.
— Интересный анализ обстановки! И какой вывод?
— Арестуют вас за ослушание! А у нас отберут награды. И наше решение — награды не вернем, а вас в обиду не дадим. И если попробуют разоружить, воспротивимся.
— Это пахнет бунтом! Приказы начальства надо исполнять.
— Против государства мы не бунтуем. Отдавали кровь за него и еще отдавать будем. А захотят расправиться с вами, мигом встанем.
— Мне кажется, вы слишком мрачно рисуете обстановку. Не думаю, чтобы осмелились вас грабить, — он подчеркнул голосом словечко «грабить». — Что же до ареста командиров… Не за победы же нас карать? За победы хвалят.
— Все может быть, — убежденно сказал Варелла. — Такое время — и за победы иной раз карают. Но мы за вас. Помните об этом.
— Идите в свои полки, — сказал Гамов. — Буду помнить, что вы сказали.
Когда солдаты ушли, Гамов упрекнул Павла Прищепу:
— Капитан, вы хвалитесь своей разведкой. А пропустили, что у солдат панические мысли о том, что их ждет в тылу, и что они вздыбливают себя на неповиновение… Плохая работа, капитан Прищепа!
— Отличная работа, полковник! Замечу в скобках, что в делегации солдат три моих разведчика и что их оратор Григорий Варелла тоже мой человек, к тому же из самых боевых. А что солдаты хорошо знакомы с положением в стране, так ведь не из сводок нашего маршала. И что нас ожидают неприятности, особенно — вас, тоже не из пальца высосали. Люди понимают свои задачи.
— Бестия вы, капитан! — не удержался Гамов от своеобразной похвалы. — Сами все задумали, сами осуществляли!
— Коллективная работа, полковник. Спорили, вырабатывали решения…
Гамов посмотрел на меня. Я покачал головой. Я понятия не имел, что среди моих солдат проводится тайная работа. Гамов обернулся к Пеано. Пеано ослепительно заулыбался.
— Мы! Мы! И я — больше всех. Я ведь хорошо знаю маршала. И характер дядюшки тоже не первый год изучаю. Мы стали опасны для них. Почему бы нам не переиграть их? Настроение солдат в такой игре — карта козырная. Вот так мы решили.
— Маршал не осмелится отбирать у солдат награды! Он все же не отпетый дурак, — задумчиво произнес Гамов.
— Не осмелится, верно. И дядюшка не осмелится — единственная воинская часть, вернувшаяся с победой, а не разбитая! Но почему не разоружить наш корпус под видом его пополнения, переформирования, оздоровления?.. Хорошие словечки для плохого дела всегда найдутся. Нам надо сохранить оружие, мы исполняем ваши решения.
— Я не говорил об этом, — Гамов пристально вглядывался в Пеано. Тот сбросил свою маскирующую улыбку и снова, как в схватке с Мордасовым, стал истинным — злым, решительным, скорым на дело.
— Вы думали об этом, полковник. Все ваши передачи били в одну точку. Пора от стереопередач перейти к действиям активней.
— С обоими генералами вы говорили, Пеано?
— Нет, конечно. С Коркиным говорить бесполезно, он распался. А генерал Прищепа и сам понимает, что вы задумали и на что решились.
— Задумал, решился!.. Вы уверены, что разбираетесь в моих невысказанных намерениях?
— Уверены! — в один голос отозвались они втроем.
— Раз так, будем ждать завтрашнего дня, — сказал Гамов.
«Завтрашний день» растянулся на десять суток.
День за днем мы двигались в радостном марше по своей территории к Забону. Каждодневно возобновлялась одна и та же картина — тысячи встречающих на сельских дорогах и в городах, цветы, подарки и речи, речи, речи! Конечно, мы знали, что победы наши должны производить впечатление на фоне постоянных неудач. Знали, что стереопередачи чрезвычайно усиливают нашу известность, но даже Гамов, диктовавший содержание передач, не подозревал, что так быстро превратится из неизвестного полковника во всенародного героя.
До города Парку мы двигались по шоссе, из Парку шли железные дороги на Забон и на Адан. Здесь корпус должен был погрузиться в поезда: пустые составы уже стояли на всех путях. На вокзале ко мне кинулась жена. Ее сопровождал Джон Вудворт. Елена с рыданием обняла меня, прижалась лицом к груди. Я целовал ее щеки и глаза, не мог насмотреться. Она похудела и посерела, но была еще красивей, чем раньше, — так мне показалось. Допускаю, впрочем, что если бы она и подурнела, я бы этого не заметил — она всегда была для меня лучше всех женщин.
— Ты жив! Ты жив! — твердила она, не переставая плакать. — Я так боялась! Такие сражения!..
— Жив, даже не ранен! — Я протянул руку Вудворту. — Рад увидеться, Джон. Вас не попросили под конвоем в добровольцы?
До Вудворта шутки решительно не доходили.
— Я сам просился в добровольцы. Но отказали. Я теперь референт Маруцзяна по международным делам.
— Если бы не Джон, я бы не пробралась в Парку, — сказала Елена. — Сюда гражданских не пропускают. А я не могла дождаться тебя в Забоне. Джон выдал мне пропуск сюда.
— Я начальник эшелона, в котором вы поедете, — сказал Вудворт. — Вам с Еленой выделили отдельное купе. Вот ваш поезд. В салоне, наверно, уже собрались ваши офицеры. Когда поезд тронется, я тоже приду в салон.
Он чопорно поклонился и отошел. Мне не понравилось, что он назвал Елену так по-приятельски — по имени.
— Ты подружилась с Джоном, Елена? И, кажется, увлеклась?
— Глупый! Я увлеклась в своей жизни однажды — и, боюсь, навсегда! Тобой увлеклась, дружище! Тобой одним! Ты и он — разве вас можно сравнивать?
— А что? Высокий, умный, красивый!..
— Некрасивый! Аскет! И по внешности, и по натуре. Перестань ревновать, а то я рассержусь.
— Уже перестал. Не сердись. Идем в вагон.
В салоне сидели генерал Прищепа, Гамов, Павел, Пеано и Гонсалес. Я представил товарищам Елену. Все приветствовали ее, а Гамов вгляделся, словно старался открыть в ее лице что-то тайное — она покраснела от бесцеремонного взгляда, — потом сказал чрезмерно вежливым голосом:
— Очень рад познакомиться, Елена. Ваш муж никогда не говорил, что вы такая красивая.
— Он не замечает моей красоты. Мой муж реалист и никогда не видит того, чего нет.
— Отличное свойство! Но только в военном деле. Не дай бог видеть на поле боя то, чего там нет. Но для женщины нужна психологическая фантастика. Если женщине говорят, что она красива, она сразу становится красивой.
— Вы часто так говорите своей жене, полковник Гамов?
— Я не женат, Елена. Семья — нечто для меня недоступное.
В салон вошел Вудворт. Поезд погромыхивал на стыках рельс. За окном открывался унылый пейзаж, окрестности Парку никогда не радовали живописностью. Меня удивила малая скорость движения, я сказал об этом Вудворту. Он громко ответил, чтобы слышали все в салоне:
— Вы плохо представляете себе положение, Семипалов. Главное горючее, сгущенная вода, давно не поступает на транспорт. Локомотивы переоборудуются на старинное топливо — уголь и нефть.
— Кто вы сейчас, Вудворт? — со сдержанным недоброжелательством поинтересовался Гамов — он не забыл их резкого спора на «четверге» у Готлиба Бара.
— Я уже объяснил Семипалову мое положение. Я референт главы правительства по международным отношениям. В данный момент — командир эшелона, везущего вас с одним батальоном ваших войск в Забон. Остальными эшелонами командуют назначенные мной люди. А пришел к вам, чтобы сделать важное заявление. Но прежде попрошу посторонних лиц удалиться из салона.
Такое распоряжение могло относиться лишь к Елене, других посторонних лиц не было. Она сказала, что отдохнет в купе, и вышла.
— Полковник Гамов, я должен перед вами извиниться, — начал Вудворт в своей церемонной манере. — На вечере у нашего друга Готлиба Бара вы очень грубо отозвались о моем нынешнем шефе, лидере максималистов Артуре Маруцзяне. Я столь же грубо возражал вам. Ныне я работаю под его непосредственным началом и убедился, что вы были правы в своих негативных оценках.
Вудворт промолчал, чтобы дать нам справиться с изумлением. Пеано, по обыкновению, улыбался — только не радостно, а насмешливо. Он один не удивился, что Вудворт, начав работать с Маруцзяном, так круто изменил свое мнение о нем. На худом лице Вудворта установилась мина решительности и твердости. Вудворт продолжал:
— Понимаю, вы поражены, многие не верят. Поверят после дальнейших объяснений. Начну с информации о некоторых фактах. Мне было приказано в ваш эшелон посадить только больных и раненых, а в остальных эшелонах перемешать солдат дивизий «Стальной таран» и «Золотые крылья». Я не сделал ни того, ни другого. Раненым выделен отдельный эшелон. В этом поезде находится тот батальон, который совершил диверсионный рейд в тыл родеров и отбил машины с деньгами. Солдаты этого батальона сейчас в вашем поезде и под вашим командованием.
— Вы узнали из наших сводок и стереопередач о том, как ведут себя отдельные наши подразделения? — осведомился Гамов.
— Не только из них. В моих руках и та информация, которую капитан Прищепа передавал своим доверенным людям.
Павел вздрогнул, приподнялся на стуле и снова сел. Его глаза, нормально серые, вдруг потемнели.
— Нас хотят арестовать? — спросил Гамов.
— Охотно бы арестовали, но при вашей нынешней популярности это опасно. План такой: повысить вас в званиях и разъединить. Генералов Гамова и Семипалова пошлют формировать новые части, полковников Пеано, Гонсалеса и Прищепу распределят по военным школам и комендатурам, генерала Прищепу удалят на лечение, а генерала Коркина разжалуют.
Называя наши будущие звания, Вудворт с некоторой вежливой издевкой кланялся каждому. Гамов спросил:
— Правительство боится нас? Почему?
— Положение сложней, полковник. И радуется, и побаивается. Радуется, ибо ваш рейд в тылу врага — единственный военный успех, которым оно может похвалиться. И хвалится во весь голос! Побаивается потому, что ваши удачи достигнуты при игнорировании приказов командования. Ваша расправа с Мордасовым ужаснула. Не говорю уже о чувствительных личных потерях для иных членов правительства.
— Если бы дурак Мордасов не повел себя так агрессивно…
— Бросьте, полковник! Неплохая разведка не только у капитана Прищепы. И мы уже на другой день знали, что Мордасов, выйдя из водолета, отправился в офицерскую столовую один, а его охрану пригласили пообедать в другое место, заперли там, поставили стражу и пригрозили, что если кто-нибудь подаст голос, его тут же проимпульсируют. Все это происходило до вашей беседы с Мордасовым, значит, вы заранее вынесли ему приговор. Я правильно говорю, капитан Прищепа?
— Абсолютно правильно! — спокойно подтвердил Павел. — При известии о прилете Мордасова мы втроем посовещались — Пеано, Гонсалес и я. Пеано сказал, что Мордасов прилетает изъять деньги и увезти его, Пеано, в тыл под предлогом, что дядя беспокоится о его здоровье. Мы и решили изолировать Мордасова от его охраны, но обоим генералам и Гамову с Семипаловым ничего не говорили, они могли не одобрить таких поступков до объяснения с эмиссаром правительства.
— Узнаю много нового о своих собственных действиях, — задумчиво проговорил Гамов. — Не расскажете ли подробней, в чем заключалась миссия Мордасова? Возможно, и о ней я не все знаю.
— Майор Пеано еще до прилета Мордасова точно описал его миссию своим товарищам. Мордасов должен был вывезти Пеано в тыл, ибо, по мнению его дяди, он оказывал скверное влияние на командиров дивизии «Стальной таран». Думаю, племянника Маруцзяна ожидала тюрьма. Что до денег, которые поручили вызволить Мордасову, то распределение их уже было расписано: на премии членам правительства за самоотверженную работу по спасению отечества. Разумеется, без опубликования… Чтобы не было кривотолков — мне тоже назначили куш… А вы не только казнили Мордасова, но и в грозной передаче по стерео обвинили правительство, что в его среде благоденствуют дураки, бездарности и предатели. Вы нагнали ужас на правительство, полковник Гамов, вот истинное отношение к вам.
— Отношение ясно… А действия?
— Я уже говорил о них. Отъединить вас всех от вашего корпуса. Публично наградить званиями, орденами, осыпать хвалебными словами — и разослать в разные места. А ваш корпус — не отбирая наградных денег, сейчас это невозможно — разоружить и раскассировать.
— И действия ясны. Кто назначен осуществить их?
— Первую фазу операций — я. В смысле отделения вас от солдат и запудривания вам мозгов восхвалениями… Разъединенные эшелоны движутся в Забон. Все оружие сохранено и имеется в каждом эшелоне. Вместо запудривания ваших мозгов, точно нарисовал, что вас ожидает.
— Вудворт, чего вы хотите?
Вудворт, конечно, ждал такого вопроса. И, конечно, десятки раз повторял в уме ответ. Но вдруг так разволновался, что не сразу смог ответить — как-то по-детски открыл рот и снова закрыл его. Но уже в следующую минуту он справился с волнением.
— Гамов, возьмите верховную власть в стране!
Все, что Вудворт говорил до последней минуты, закономерно подводило к тому, что он призовет к противодействию правительству. Но что он так открыто сформулирует программу переворота, никто ожидать не мог. Гамов хмуро глядел на Вудворта — бледные щеки аскета залил жар.
— Взять можно только то, что дают. Пока что никто не предлагает мне верховной власти, Вудворт!
— Послушайте меня, Гамов! — страстно воскликнул Вудворт — я и помыслить не мог, что этот чопорный, холодный человек способен возвысить голос до крика. — Страна катится к гибели, ее надо спасать. Страной правят дураки и циники, их надо вышвырнуть с мостика. Это сможете сделать только вы, Гамов! Ваши передачи кричали о наших безобразиях, они звали каждого мыслить, а не верить лживым словам. Таково было их действие, их спасительное действие! Маруцзян слишком поздно сообразил, что они несут не только успокоение — хоть какие-то есть успехи, но и взрывной запал — почему у других командиров нет таких успехов? С какой радостью он оборвал бы ваши дальнейшие передачи! Но народ жаждал ежедневных сводок о ваших боевых операциях, умолчание о них вызвало бы всеобщее возмущение, Гамов! Власть валится из рук Маруцзяна и маршала, они сами чувствуют, что сидят на пороховой бочке и что к бочке уже подносят огонь. Уж если я поверил в вас, Гамов!.. Вы ведь помните наши споры!.. Народ с восторгом примет известие, что именно вы правите страной, головой отвечаю!
— А если вам придется ответить головой до смены правительства? Услышь кто-нибудь ваши речи…
— Нас окружают верные люди. В частности, проводники вашего вагона… Лучших телохранителей вам не подобрать, я сам проверял их.
— Телохранители? — Гамов поднял брови. — Позовите их, хочу посмотреть, что за люди.
Вудворт нажал кнопку вызова. Но вместо проводника в дверях показался Варелла, а за ним еще два наших солдата. Вудворт окаменел. Это мелочь, конечно, — смена нескольких солдат, когда речь шла о смене правительства страны. Но ошеломление, в которое на мгновение впал Вудворт, было так забавно, что мы не удержались от смеха.
— Каждый делает свое дело, Вудворт, — сказал Павел. — И я не знал, с чем вы явитесь в салон. Новый «вариант Мордасова» заранее не исключался. Григорий, где люди командующего эшелоном?
— В его личном вагоне. Мы их вежливенько попросили туда. Оружие у них забрали, — весело сообщил Варелла.
По знаку Павла солдаты удалились. Теперь хохотал и сам Вудворт. Он впал в восторг. Он видит в предусмотрительности капитана Прищепы готовность к действиям. Он радуется, что его самого могли «разыграть по варианту Мордасова», если бы он задумал что преступное.
— А разве вы не задумали преступление? — иронически поинтересовался Пеано. — Меня учили, что свергать законное правительство преступно.
Вудворт мигом стал серьезным.
— Нет, майор. Не преступление, а благородный поступок. Спасение государства, избавление народа от жадных ртов, сосущих его. И ваше личное спасение от мести ваших высоких родственников, — он повернулся к Гамову. — Я не жду немедленного ответа, полковник. Я обрисовал вам ситуацию и торжественно заверяю, что если вы захотите спасать государство, то я с вами. Теперь я удаляюсь в свой вагон и буду ждать вашего вызова.
— Подождите. Ответьте еще на один вопрос. Вы не разоружили и не разъединили корпус. Скрыть, что вооруженный корпус в полном составе движется в Забон, невозможно. Вы продумали заранее оправдания?
— Конечно. Я скажу, что попытка разъединить и разоружить корпус привела к волнению. Меня предупредили, что могу применять любые меры, лишь бы они не вызвали бунта. Вот и укажу, что нарастал мятеж. Похвалы не жду, но и кары не опасаюсь.
— Идите пока к себе, — сказал Гамов.
Вудворт опять был тем, каким его знали раньше — церемонным, даже чопорным. Он поклонился сухо и вежливо, словно была пристойная и приятная беседа, а вовсе он и не уговаривал нас поднять восстание в государстве. Гамов задумчиво смотрел ему вслед.
— Вот уж от кого не ожидал такого преображения! Что ответим на его рискованное предложение?
— Отвечать будете вы, — возразил я. — А мы займемся своими неотложными делами. У меня появились кое-какие мысли, я бы хотел обсудить их с операторами и Павлом Прищепой.
— Мы готовы, — быстро ответил Пеано.
Гамов помолчал, раздумывая.
— Мне кажется, вы уже решили за меня. Не рано ли? Я ведь еще не сообщил ответа Вудворту.
— Вы уже продумали свое решение, Гамов. С нас достаточно ваших мыслей. Будем переводить их в практические дела.
Гамов встал.
— Тогда не буду вам мешать. У Семипалова, уверен, уже разработана диспозиция и динамика не хуже тех, при помощи которых он так блестяще вел наши полки на прорыв из окружения.
— Постараюсь, чтобы были не хуже, а лучше тех.
— И я займусь неотложным делом — посплю. — Гамов пошел к двери и остановился. Он что-то хотел сказать и не решался — редкий случай у этого человека. — Семипалов, скажите… нет, лучше потом!
— Лучше сейчас. Нас ждут трудные расчеты. Не хочу забивать голову мыслью, что у вас какие-то нерешенные вопросы ко мне.
— Тогда скажите — вы ревнивы? — Он поспешно добавил: — Не поймите меня превратно. У вас такая красивая жена… Хочется чисто академически узнать, как держатся мужья, имеющие таких жен?
— Да, ревнив! — отрезал я. — И даже очень. И скор на драку за Елену! Надеюсь, вы не собираетесь отбирать у меня жену?
— Можете быть спокойны! Женщины не моя стихия. Красивые — тем более! — Гамов засмеялся. И вышел из салона.
Никто из нас четверых, оставшихся в салоне, не понял странного вопроса Гамова. Я уже говорил, что Гамов видел в своей сложной игре с судьбой на много ходов дальше любого своего противника. Скоро все в этом убедились — и друзья, и враги. Но что он заранее рассчитывает победные ходы в ситуации, которой еще нет, которая почти неосуществима, о которой и помыслить почти невозможно — нет, о такой его способности даже самые верные его поклонники не догадывались.
А был именно такой случай! Он мысленно видел несуществующую, мало вероятную ситуацию — ее надо было еще сотворить в нескором будущем — и рассчитывал для той далекой ситуации точные ходы, наповал сражающие противника.
10 Когда мы подъезжали к вокзалу, Гамов вдруг разнервничался.
— Семипалов, вы все предусмотрели?
— Абсолютно все и даже немного сверх того.
В отличие от него я был спокоен. Он видел грядущее много лучше меня. Но в том, что меня окружало, я разбирался точно.
Мы ехали из Забона в Адан захватывать власть.
Конечно, причины поездки на официальном языке звучали по-иному. Командование корпуса, объединившего добровольные дивизии «Стальной таран» и «Золотые крылья», вызывали в правительство для отчета о боевых действиях в тылу врага.
Гамов уединился в купе — еще раз поправлять доклад. Я со штабными работниками и Прищепой в последний раз прикидывал, где у нас позиции послабее и где прочней. Если изъяны в наших расчетах и имелись, то не такие, чтобы существенно повредить плану.
И еще до полуночи мы разошлись по своим местам. Я спал эту ночь спокойно. Думаю, что и Пеано и Гонсалес не терзались сомнениями, прогоняющими сон. О Павле Прищепе этого не скажу. У него ночь — лучшее время для связи со своими людьми в столице, и он в Забоне с утра разговаривал с ними по своему загадочному аппарату.
Утро в Адане было нерадостное. Гамов, выйдя из вагона, хотел пойти пешком — посмотреть на людей, послушать их голоса. Но Павел с Пеано запротестовали. В решающий час нельзя пренебрегать осторожностью. Мы хорошо подготовились, но как подготовились противники? Людей мы увидим из машин и голоса услышим, не выходя на тротуары.
Я хорошо помнил довоенный Адан — прекрасный город, населенный веселыми и добрыми жителями. По его широким проспектам густо двигались оживленные мужчины и женщины, в скверах бегали радостные детишки, в роскошно убранных магазинах было полно товаров и покупателей. И следа былого довольства не виделось в мрачном городе. Мне показалось, что даже и солнца теперь в Адане меньше, чем раньше, — впрочем, солнца вообще не было, небо затягивали тучи. Три четверти магазинов были закрыты и темны, у открытых змеились очереди молчаливых людей. Больше всего меня поразило отсутствие детского гомона, так отличавшего раньше дневную жизнь столицы. Конечно, мы знали, что много детей вывезено во внутренние области, но знать, что детей нет, — это одно, и совсем другое — почувствовать их отсутствие.
О нашем приезде в Адан не сообщалось, и люди в очередях равнодушно провожали глазами наши машины. Среди прохожих я увидел наших солдат в гражданских костюмах — отпускники, задержавшиеся в столице при поездке на родину. Они не подавали вида, что узнают нас. Павел Прищепа хорошо исполнял свою службу.
В приемной нас встретил Вудворт.
— Правительство уже два часа заседает, Маруцзян встает рано, все к этому приспосабливаются. — Он понизил голос. — Капитан, все по плану?
— Оптимально, — ответил Павел.
В зал заседаний мы вошли гуськом — впереди генерал Прищепа, за ним Гамов, я, Пеано, Гонсалес, Павел Прищепа и несколько наших офицеров, я их не называю, они не были посвящены в заговор.
Все члены правительства встали, когда мы вошли, Маруцзян и маршал Комлин пожимали наши руки, Вудворт громко называл наши фамилии и воинские звания. Когда дошла очередь до Пеано, Маруцзян недобро поглядел на него, но сказал совсем не то, что говорили его глаза:
— Счастлив видеть тебя здоровым, племянник!
Пеано засиял самой ослепительной из своих улыбок.
— Тысяча благодарностей, дядя!
Нас посадили за отдельный стол. Всего в зале было три стола — большой, вдоль торцевой стены, на возвышении вроде сцены, второй, еще длинней, от главного входа в зал до другой торцевой стены — там тоже была дверь, — и третий у глухой стены напротив главного входа. За первым столом сидело правительство — Маруцзян, министры и военные, за вторым — вызванные чиновники, третий отвели нам. Вел заседание сам Маруцзян. Министр энергетики докладывал о производстве сгущенной воды.
Я не узнавал Маруцзяна. Не было в стране человека, всем столь известного. Его красочные портреты, его фотографии, его стереоснимки висели в каждом учреждении, в квартирах, на перекрестках улиц. Мы навеки отпечатывали в памяти образ невысокого плотного человека, круглолицего, толстощекого, с коротким, картошкой, носиком, с поросячьими, но проницательными глазками. Помнили и его голос — торопливый, шепелявый, то взрывающийся гневными выплесками, то опускающийся до льстивого уговаривания. Мало что осталось в Маруцзяне от того всем известного, знаменитого человека. Тот, прежний, казался всегда лет на десять моложе своего возраста, этот выглядел на десяток лет старше себя. Вел заседание правительства осунувшийся, похудевший, посеревший старик с потухшими глазами. Только голос напоминал прежний, так же взвизгивал в патетических местах, так же шепелявил, когда не торопился. Нелегко, очень нелегко далась война нашему сверх всяких заслуг прославленному главе правительства!
А маршал Комлин нисколько не переменился. Тот же усатый, пучеглазый, резкий в движениях, он, сидя рядом с Маруцзяном, подавал тем же громким категорическим голосом реплики. Он не умел ни обсуждать, ни рассуждать, каждое его слово звучало командой. И он помолодел, а не постарел! Война оживила его, уже прошедшего пик человеческого расцвета. У него распрямились плечи, пуще встопорщились серые усы, поблескивали глаза. Он впадал во вторую молодость, наш славный маршал, глава вооруженных сил. Только ума ему не прибавило — это становилось ясно из каждого выкрикиваемого им слова.
— Положение очень сложное, но будем напрягать все силы, — так закончил министр энергетики свой доклад о сгущенной воде.
— Да, постарайтесь, пожалуйста! — устало выговорил Маруцзян. — Без энерговоды не отразить нового наступления врага.
— На двадцать процентов дать больше! — выкрикнул маршал. — Нет, в полтора раза! В полтора раза будет точка в точку!
— Сделаем все, что можно, — неопределенно пообещал министр.
Маруцзян вызвал метеогенераторное управление. У среднего стола приподнялся наш старый знакомый Казимир Штупа. Для меня было приятной неожиданностью, что этот скромный, отлично воспитанный военный метеоролог удостоился докладывать правительству. Впрочем, о его докладе я бы не отозвался так же хорошо, как о нем самом. Доклад был безрадостен. Метеорологическая агрессия врага все усиливается. Кортезы строят в Родере и Ламарии мощные метеогенераторные станции. Когда они заработают, Кортезия приобретет господство в атмосфере. И сейчас океан в нераздельном владении кортезов, они куда свободней нас задают направления циклонам. Их метеостратегия проста: весной не допускать на нашу территорию влагонасыщенные тучи, летом заливать наши поля непрерывными дождями. Пока мы успешно сопротивляемся: весной обеспечили дожди на всех засеянных землях, сейчас противодействуем вторжению больших циклонов. Но полностью исключить их не можем. Сбор хлеба в этом году будет происходить при обильных ливнях.
— Короче, урожая не будет, — скорбно проговорил Маруцзян.
— Будет, но меньше нормального, — осторожно поправил Штупа.
Маршал яростно ударил кулаком по столу.
— Меньше или больше урожай, армию обеспечить хлебом! Не позволю уменьшать военные пайки!
— Успокойтесь, маршал, — сказал глава правительства. — Снабжение армии останется на прежнем уровне. Но гражданские пайки еще сократим. Прискорбно, но не вижу другого выхода.
Маршал успокоился так же быстро, как перед тем рассердился. Снабжение гражданского населения его не интересовало.
— Теперь послушаем наших героев! — Маруцзян улыбнулся нам. — Докладывать будете вы, полковник Гамов?
— Начните доклад с того, почему игнорировали мои приказы и директивы правительства! — опять взорвался маршал.
Маруцзян поморщился. Маршал нарушал обговоренный сценарий. Лидер партии максималистов долго шел к власти извилистыми путями и хорошо приспособился к тому, что называлось в учебниках «стратегией непростых действий». Даже во главе государства он недолюбливал атаки в лоб. И хоть командир корпуса, пока еще лишь полковник, в этом зале казался фигурой незначительной, Маруцзян не изменил своей гибкой политике. Он милостиво кивнул Гамову. Он все же нервничал: надо было слушать не чиновных лакеев, а своих врагов — он не сомневался, что это так.
— Начните с ваших побед, полковник. Это будет приятным и для вас, и для нас началом.
Павел Прищепа вытащил из портфеля большой блокнот и раскрыл его. Я увидел через плечо, что это вовсе не блокнот, а приборчик, похожий на тот, что он давал мне. Только на том была две цифры 7, а здесь их было около сотни. Павел ткнул в одну из цифр, и по внутренней стороне крышки побежали светящиеся слова. Он ткнул в другую, появились новые. Я шепотом спросил:
— Идет по плану?
Павел ответил тоже шепотом:
— Вокзал в наших руках, стереостанция тоже. К казармам войск безопасности подкатили тяжелые вибраторы в грузовиках.
— Телефоны и электростанция, Павел?
— Пока нет. Но по твоей диспозиции мы захватываем их после стерео и казарм. Время еще есть.
Гамов в это время показывал, что не собирается плясать под музыку главы правительства, а намерен разыграть собственный танец.
— О наших победах говорить не буду, они известны сегодня всем в стране! И к тому же они гораздо меньше, чем могли бы быть. А меньше потому, что мы не получили поддержки от нашей армии. Нас бросили на произвол судьбы. Совершена государственная измена — хорошо оснащенную дивизию сознательно покинули на уничтожение.
— Да что вы говорите? — вскипел маршал, вскакивая. — Кто вы такой, что осмеливаетесь бросать мне в лицо чудовищные обвинения?
— Я командир корпуса, объединившего две дивизии, преданные верховным командованием, и собственной кровью, собственным мужеством проложившего себе обратную дорогу на родину.
— Самозванец вы, а не командир! Сами себя назначили! Никогда вам не бывать ни генералом, ни командиром корпуса!
Что разговор с командованием непокорного корпуса будет несладким, Маруцзян догадывался. Но что Гамов сразу начнет с обвинений, а маршал безобразно взорвется, по всему, было непредвиденным. Маруцзян показал, что недаром в свое время обогнал в беге к власти своих противников и столько лет прочно держал ее в руках. Он прикрикнул на Комлина:
— Прекратите, маршал! Запрещаю вам говорить без моего разрешения! — И почти вежливо обратился к Гамову: — Очень серьезные обвинения, полковник. Но есть ли у вас столь же серьезные основания для них? На любой войне бывают успехи и неудачи. Но разве допустимо все неудачи приписывать предательству и изменам? Тогда почему ваш сосед генерал Коркин, которого мы разжаловали, сдал свою дивизию в позорный плен, а вы в условиях еще тяжелей, чем у него, одерживали одну победу за другой?
Он, конечно, умел спорить, глава нашего правительства. И на какие-то минуты в этом осунувшемся старике возродился прежний лидер, мастерски высмеивавший своих противников, ставивший перед ними вопросы, на которые имелись лишь желаемые ему ответы. И сейчас он верил, что легко опровергнет любые обвинения Гамова, а потом накажет полковника за то, что тот осмелился необоснованно обвинять.
Гамов не успел ему ответить, как в зал вошел начальник охраны правительства, низенький полковник в очках, Морохов, так его звали, мы часто видели его на стерео во время дворцовых банкетов. Маршал раздраженно прикрикнул на него:
— Я не вызывал тебя! Уходи, заседаем!
Но Морохов игнорировал окрик.
— Маршал, у нас авария. Вся связь отключена!
— Отключена? — удивился Маруцзян. — Почему отключена?
— Что-то случилось на центральной станции. Все каналы на город перестали работать.
— Так что стоишь? — Маршал, несмотря на запрет Маруцзяна, все больше свирепел. — Иди и налаживай связь! Даю полчаса на исправление — и ни минутой больше.
Морохов исчез. Гамов продолжал прерванную речь:
— Вы требуете обоснованных обвинений? Обвинения будут убедительные. Изменник и предатель Мордасов…
На этот раз не выдержал сам Маруцзян:
— Полковник, выбирайте выражения! Вы не в домашнем кругу сплетничаете о знакомых, а докладываете правительству. Мы еще расследуем ваше обращение с нашим посланцем. За многие поспешные и преступные действия придется нести суровую ответственность.
Гамовым овладел так хорошо мне знакомый приступ бешенства. Я встревожился, не сорвется ли он раньше времени. Но он сдержался, только глаза его зловеще засверкали, и в голосе зазвенело железо.
— Вы совершенно правы, уважаемый председатель Совета Министров, за преступные действия надо нести суровую ответственность. И я уверен, что все виновные понесут ее. Я долго подбирал слова, которые точнее всего характеризуют Мордасова. И остановился на самых объективных — предатель и изменник! — Гамов резко повысил голос, пересиливая поднявшийся в зале гул: — Да, предатель и изменник! Но не он один, а все те, кто его выдвигал и поддерживал. И тому доказательством документ, очутившийся в наших руках. — Он поднял вынутую из кармана бумагу. Все в зале, кроме нас пятерых, сидевших отдельно, — мы знали, о чем он будет говорить, — уставились на нее, как завороженные. — Сейчас я оглашу его, но предупреждаю: моему чтению попытаются помешать скрытые предатели, также находящиеся в этом зале. Любую такую попытку со стороны любого человека буду расценивать как самообвинение, как признание в соучастии в измене и предательстве.
Он обводил зал злыми глазами. В зале каменело глухое молчание. Даже маршал не осмеливался подать громкую реплику.
— Продолжаю. Мордасов прилетел в распоряжение корпуса, чтобы отобрать у солдат тысячекратно заслуженные ими крохотные денежные награды. Для чего? Чтобы они усилили оборону родины, так он сказал. Ради усиления обороны родины он примирялся с тем, что боевой дух корпуса сильно падет перед решающими битвами за вызволение. Он готов был пожертвовать нашим корпусом ради более высоких целей. Каковы же эти высокие цели? Вот они, в этой бумаге! Отобранные им деньги предназначались для раздачи высшим сановникам государства. Маршалу Комлину выделялось два миллиона калонов, главе правительства…
Маршал вскочил и заорал:
— Стража! Стража!
В зал проскользнул Морохов, ожидавший за дверью вызова.
— Полицию безопасности! — ревел маршал, грозно топорща седые усы и бешено вращая глазами. — В тюрьму молодчиков, всех в тюрьму!
— С полицией безопасности нет связи, — ответил Морохов. — Связь не удалось наладить.
— Как не удалось наладить? Я же дал указание, чтоб наладили! Как же не удалось, если я дал указание, чтоб удалось?! — бушевал маршал. — Вы получили мое указание? Отвечайте!
Даже у таких верных служак, как Морохов, временами отказывала дисциплина.
— Отвечаю. Получил очень ценное указание. Но ни один телефонный аппарат не отреагировал на ваше указание, маршал.
Маруцзян не отрывал колючих глаз от Гамова, спокойно стоявшего с бумагой в руке. Артур Маруцзян был слишком опытным политиком и достаточно умным человеком, чтобы понимать, что только сумасшедшие могут просто прийти на заседание правительства и бросить ему обвинение в измене. В грозном хладнокровии Гамова таилось нечто большее, чем дурной характер нескольких чересчур возомнивших о себе командиров. Уверен, что в мозгу Маруцзяна проносились тысячи тревожных картин — возмущение в армии, восстание народа… Но за окнами не слышалось ни криков толпы, ни грохота электроорудий, ни визга резонаторов. Обрыв связи с городом мог возникнуть в результате обычной аварии. Маруцзян всю свою жизнь отвечал на любой удар еще более жестоким ударом. Гамова надо было любыми средствами заставить молчать. Маруцзян приказал начальнику стражи:
— Полковник Морохов, вызовите внутреннюю охрану. Пусть вызовут всех свободных солдат срочно сюда с оружием!
— Внутренняя связь дворца тоже не работает, — был ответ.
Маруцзян побелел, у него перехватило дыхание. Внутренняя связь во дворце была автономна. Никакая авария в городе не могла вызвать такую же аварию во дворце. Маруцзян бросил быстрый взгляд на маршала. Маршал ничего не понимал. Он с недоумением оглядывался, пожимая узкими плечами с роскошными погонами, и горестно бормотал:
— Как же не получилось, если я дал указание, чтоб получилось?
Маруцзян распорядился:
— Полковник, пройдите сами по залам дворца и соберите всех, кто попадется. Срочно, полковник, срочно!
— Слушаюсь! — Полковник повернулся к двери.
Но еще до того, как он вышел, в зал стал входить вооруженный отряд. Впереди вышагивал Варелла, среди других я увидел сержанта Серова и Сербина. Отряд прошел к столу правительства, за каждым министром встал солдат с ручным резонатором, за спинами Маруцзяна и маршала встали по двое. Все совершалось в мертвом молчании зала. Маршал, совладав с ошеломлением, вскочил и заорал на Вареллу, остановившегося за его спиной:
— Кто такие? По какому праву? Вон отсюда! Под арест! Я маршал, и я приказываю!..
Варелла правой рукой прижал к груди маршала ручной резонатор, а левой сорвал с него один за другим оба пышных погона.
— Ты уже не маршал, а старый дурак! Садись и помолчи! Не то одно нажатие кнопки — и будешь крутиться на полу!
Маршал хорошо знал, как действуют резонаторы. Он опустился на стул и обхватил лицо обеими руками. Плечи его, освобожденные от эмблемы высокой власти, судорожно тряслись. Старый воин молчаливыми слезами оплакивал свое унижение. Гамов спокойно спросил:
— Маруцзян, вам ясна ситуация?
Главе правительства понадобилась почти минута, чтобы справиться со вдруг отказавшим голосом. Выдержки и собственного достоинства у него было гораздо больше, чем у маршала. Он ответил Гамову таким же спокойным голосом:
— Устроили путч! А что дальше, разрешите узнать?
— Дальше вы откажетесь от поста главы государства. И не просто откажетесь, а передадите мне этот пост.
— Что будет потом? Вручите меня суду, как делают это узурпаторы с побежденными противниками? Предъявите обвинения в измене и прочих провинах, которые с усердием высосете из своих пальцев?
— Что будет с вами, зависит от вас, Маруцзян. Если без лишнего шума откажетесь от власти, обещаю суда над вами не устраивать.
Маруцзян обвел глазами зал. Все безмолвно сидели на своих местах. Он обернулся на двух солдат, каменно возвышавшихся за его спиной. На его скуластом лице обрисовалась злая улыбка.
— Нет, полковник Гамов, не дам я вам радости легкой передачи власти. Захватывайте ее насильно, а меня отдавайте под суд. На суде я выскажу все, что знаю о вас и еще к тому времени узнаю. Посмотрим, удастся ли вам обосновать на открытом процессе идиотские измышления.
Тогда рядом со мной поднялся Пеано и пошел к столу правительства, вынимая из кармана самое страшное оружие ближнего боя — точно такой же импульсатор, из какого Гонсалес располосовал Мордасова. Снова страшно побелев, Маруцзян непроизвольно приподнялся. Пеано остановился перед Маруцзяном.
— Дядюшка, вы меня знаете, и я вас знаю. Вы соображаете очень быстро, и поэтому я вам даю ровно одну минуту, чтобы принять все условия полковника. Если на исходе этой минуты мы не услышим ваше громкое «да», я развалю вас на четыре куска. И сделаю это с удовольствием, можете мне поверить.
— Негодяй, ах, какой негодяй! — прошипел Маруцзян. — Ты все это подстроил, я знаю! Какой же я дурак, что отправил тебя на фронт, а не засадил в тюрьму, как надо было.
— Полминуты прошло, — зловеще предупредил Пеано и стал поднимать импульсатор. — Считаю медленно. Один, два, три…
— Да, да, да! — истерически прокричал Маруцзян. — На все — да! На все ваши проклятые условия — да! Опусти импульсатор, Альберт!
Пеано спрятал импульсатор и не спеша пошел на свое место.
— Теперь остается зачитать перед стереокамерой отречение от власти, — сказал Гамов.
В глазах Маруцзяна засветилась надежда. Он всегда умел ловко находить неожиданные ходы в сложных ситуациях. Не подарит ли ему судьба и сейчас такую спасительную возможность?
— Мне нужно время обдумать текст отречения…
— Отречение уже написано. Вудворт, подайте его.
Вудворт вышел из-за второго стола, где сидел, и вручил Маруцзяну текст. Ненависть исказила маловыразительное лицо Маруцзяна.
— И вы, Джон, — сказал он горько. — Так умри же, Артур Маруцзян, величайший из лидеров славной партии максималистов!
— Никто не требует вашей смерти, — заметил Гамов. — Отречение от власти еще не смерть.
— Говорю фигурально! — огрызнулся Маруцзян. — Я так полагался на его верность, столько добра ему делал. А он предает меня!
— Не предаю, а перехожу в стан тех, кто может стать спасителем нашей страны, которую вы довели до упадка и опустошения, — чопорно сказал Вудворт.
Маруцзян зло махнул на него рукой и погрузился в текст.
— Сильно, сильно! — сказал он, — но раз уж я объявил «да»… Теперь немного отдохнем и поедем на стерео.
— Стереооператоры уже здесь, — сказал Вудворт.
Если бы взглядом можно было жечь, то от взгляда, какой метнул в Вудворта Маруцзян, тот вспыхнул бы, как щепка, вымоченная в бензине.
Стереооператоры вкатили в зал свою аппаратуру. Маруцзян встал перед камерой. Пеано негромко сказал:
— И, пожалуйста, дядюшка, никаких иронических или трагических интонаций, неадекватных тексту ухмылок и прочего, на что вы были так искусны в своих речах. Не отягчайте свое дальнейшее существование, дядя!
Маруцзян не удостоил племянника ни репликой, ни взглядом. Он и без указаний со стороны понимал, что не стоит отягчать свое существование. И он внятным спокойным голосом известил страну, что ради активизации военных действий, ради наведения порядка в тылу, ради повышения жизненного уровня населения он решил сложить со своих усталых плеч верховную власть и вручить ее более молодому, более энергичному, более удачливому вождю. Отныне главой правительства он объявляет беспартийного полковника Алексея Гамова.
Стереооператоры перевели камеру с Маруцзяна на Гамова. Если кто-нибудь из нас и ожидал, что Гамов произнесет первую их тех ярких речей, какими он впоследствии часто полонил слушателей, то он ошибся. Гамов сухо и кратко информировал страну, что власть принял, что будет срочно изучать обстановку и после этого объявит состав своего правительства и программу действий.
Я приказал увести Маруцзяна и его министров. Когда мимо меня проплелся — его поддерживал под руку все тот же Варелла — пошатывающийся маршал, я услышал его горестное бормотание:
— Я же дал указание, чтобы получилось… Почему не получилось?..
Мне показалось, что маршал совсем спятил со своего не очень обширного умишки. Будущее показало, что ошибся.
Ко мне подошел Гамов. Он вовсе не выглядел радостным. После удачного захвата власти новые правители, так мне представлялось, должны демонстрировать если не ликование, то удовлетворение. Возможно, впрочем, что Гамов уже был всеми мыслями в трудном будущем.
— Эс швиндельт, — сказал он непонятно и пояснил: — Голова кружится! Такой скачок в неизвестное! — Он протянул мне руку. — Спасибо, Семипалов! Не знаю, что вышло бы из нашего заговора, если бы не вы!
Я принял благодарность как должное. Захват власти был разыгран по моему сценарию.
Часть вторая
СВЯЩЕННЫЙ ТЕРРОР
1 Правительства еще не было, а правительственная работа шла. В захваченном нами дворце толпились вызванные. К группке, составившей правительственное ядро, присоединялись новые люди — мы становились из головы телом, на теле удлинялись и крепли руки, руки охватывали всю страну.
— Гамов, — сказал я однажды вечером, когда в нашей комнате осталась лишь «шестерка узурпаторов», как кинул нам Маруцзян, уходя под арест. — Гамов, я устал командовать людьми без ясной программы действий. Мы не карета скорой помощи, чтобы судорожно кидаться на затычку всяких щелей и провалов, а пока только это и делаем. Хочу определить саму философию нашей власти.
Гамов ответил:
— О философии помолчу, она появится из анализа нашего дела, а дела лишь разворачиваются. И цели еще призрачны. Поговорим о программе практических действий.
— Хорошо, пусть будет программа.
Я распахнул окно. В комнату ворвался ветер, гардины затрепыхались, закачалась люстра. Темное небо рассекла молния с сотнями отростков, почти синяя от сгущения электричества. Над столицей разыгрывалась битва стихий. Она началась неделю назад, когда стерео разнесло по всей планете известие о смене правительства, и с того дня не прекращалась. Кортезы и родеры бросили на нас миллиарды чудов воды: испытывали на стойкость новое правительство. Улицы столицы превращались в бушующие реки, подвалы затапливались. Лишь сегодня военным метеорологам удалось отшибить ошалелые дожди на сотню лиг от Адана, но туч они не отогнали — над столицей гремела сухая буря.
Подошел Пеано и тоже с наслаждением вдохнул свежий воздух.
— Друзья, возвращайтесь на свои места, — сказал Гамов. — Изложу первоочередную программу. В ней семь пунктов. Первый — война.
Противник силен, а война идет плохо, сказал далее Гамов. Наши недостатки: много солдат в плену; не хватает вооружения и боеприпасов; в командовании мало талантов, многие генералы — ни к черту! Предлагаю такой выход. Маршал Комлин командовал неудачно, но одно сделал отлично: заполнил резервные склады оружием и боеприпасами на три года войны. Эти запасы полностью направим в армию и не только остановим наступление врага, но и погоним его обратно. Он ведь не предвидит столь отчаянного удара.
— Воистину отчаянный удар! — сказал я. — Но так ли уж отчаянно наше положение? А если израсходуем все запасы, а противник оправится от ошеломления и снова погонит нас? Резервов у него больше.
— Согласен: на резервах можно выиграть одно сражение, но проиграть всю войну. Надо срочно увеличить военное производство раза в полтора.
Вероятно, из всех семи пунктов программы Гамова, этот — столь радикальное повышение производства — вызывал всего больше сомнений. Гамов опровергал все возражения. В промышленности большие резервы. Рабочий может трудиться интенсивней. Вопрос — как принудить его работать лучше?
— Патриотическими воззваниями, как делал мой дядюшка? Или военным принуждением? — иронически поинтересовался Пеано.
— Есть и третий способ. В резервных складах бездна товаров. И не тех, что в магазинах, а почти позабытых в быту. Вот эти первоклассные товары мы выбросим на дневной свет. Но будем продавать их только тем, кто перевыполняет нормы. Чем не стимул к быстрому росту продукции?
— Специальные карточки для выдающихся рабочих?
— Не карточки, а деньги, Пеано. Новые деньги — золото! Мне доложили, что запасы золота в стране — пять тысяч чудов. И что это золото тратилось на подачки союзникам за болтовню о солидарности с нами. Так вот, мы создаем новую золотую валюту. А на золото покупай самые редкие товары, о которых вчера и мечтать не смел!
Вудворту финансовые проекты Гамова говорили больше, чем нам, ни разу не державшим золотой монетки.
— Гамов, вы недооцениваете человеческую психологию. На золото кинутся горячей, чем на колбасу и масло, шелк и шерсть. Золото будут прятать, а не тратить на дорогие товары.
— Тем лучше! Пусть золото прячут. Ведь его получат лишь за крутое повышение продукции. А чего нам еще нужно? Плевать нам на мертвое золото в подвалах банка! Но при переходе из банка в частные квартиры золото произведет дополнительное оружие, дополнительное армейское снаряжение, дополнительные машины, шерсть, зерно, мясо!.. Вот что сделает мертвое ныне золото, на время ожив.
— В тылу родеров вы оценили каждый военный подвиг в деньгах, — продолжал Вудворт. — И это повысило дух солдат. Не пора ли превратить сражения из чистого акта доблести и геройства еще и в акт обогащения? Тысячи парней скрываются от призыва, идут в бандиты. Риск потерять жизнь у солдата и бандита одинаков. Но солдат при удаче только сохраняет свою жизнь, а бандит еще и обогащается. Разница!
— Согласен с Вудвортом, — сказал Гамов. — Временный ценник подвигов превратим в постоянный. И будем оплачивать военные подвиги золотом. Война станет из неизбежной еще и экономически заманчивой для всех, кто в ней участвует.
— Война отныне — коммерческое предприятие, — сказал я. — Нечто вроде промышленного товарищества солдат и командиров по производству подвигов. Не принимайте шутку за возражение. Возражений не имею.
— Дальше — наши союзники, — говорил Гамов. — Надо отказаться от всех союзов. Отдавая богатства собственному народу, мы усиливаемся, а бездарно тратя его на речи союзников, лишь ослабляем себя.
— Но разозленные союзники могут превратиться в прямых врагов, — заметил Вудворт.
— Надеюсь на это! Сами не пойдут воевать, не дураки. Значит, позаботятся раньше получить помощь Кортезии. Пусть же она разбрасывает свое богатство, свое оружие, своих солдат по всем странам мира, это не усилит, а ослабит ее.
Разрыв с союзниками был одобрен.
— Теперь внутреннее положение, — продолжал Гамов. — Против бандитов нужны крутые меры. Однако расстрелы и тюрьмы малоэффективны. Надо не только карать преступников, но и безмерно их унизить. Многим бандиты видятся чуть ли не героями. Помните, как я наказал мятежного солдата Семена Сербина? Эффект был тысячекратно сильней, чем если бы его расстреляли. На оружие разбушевавшаяся толпа могла ринуться грудью. Но от выгребной ямы все отшатнулись. Предлагаю преступников подвергать публично омерзительному унижению. Кара будет куда эффективней простого расстрела!
Мы молчали. Ни один не говорил ни «да», ни «нет». Такая борьба с преступностью сама выглядела преступлением.
— Принимается, — сказал я первый. — Что дальше?
— Дальше правительство. Состав правительства я предложу немного позже. Сейчас поговорим о государственном аппарате. Он развращен. Воровство казны, лихоимство, взятки, семейственность стали обычностью. Радикально бы — заменить всех руководителей новыми людьми. Но где их взять? И будут ли они лучше? Нынешние руководители развратились, но ведь и приобрели опыт управления. Без такого опыта государство не способно нормально функционировать. Предлагаю, чтобы каждый руководитель, остающийся на старом посту, тем более — идущий на повышение, заполнял секретный «Покаянный лист» с подзаголовком «Повинную голову меч не сечет». В «Покаянном листе» он признается в совершенных им ранее нарушениях закона и обязуется больше их не допускать. От наказания за проступки, в которых повинится, он заранее освобождается. Зато за скрытое виновный несет полную кару. Проступки, в которых признались, остаются тайной для всех, проступки, которые пытались скрыть, опубликовываются.
— Все? — спросил я. — Тогда вопрос. Как именовать вас, Гамов? Вы сконцентрируете у себя необъятную власть. Для носителя такой власти нужно и особое титулование. Что вам больше нравится, Гамов? Король? Император? Президент? Генеральный секретарь? Председатель? Или, не дай бог, султан? Халиф? Богдыхан?
— Диктатор. Название отвечает власти, которую беру на себя.
2 В столице установился отличный день. «Отличный» по нынешнему времени означало только то, что не лили дожди, а тучи были не столь густы, чтобы сквозь них не просвечивало солнце. Я вышел из дому — мы оставили на замке нашу старую квартиру в Забоне и поселились временно в гостинице в Адане — с Еленой. Ей нужно было в госпиталь — испытывалось новое лекарство ее фабрики. Я шел в правительственный дворец.
— Пойдем пешком, — предложила она, и мы пошли пешком.
По случаю временного прекращения потопа на улице появились люди — сбивались в кучки, обсуждали перемены. Стерео еще не разнесло по стране мои изображения, я мог не опасаться, что меня узнают. Мы с Еленой пристали к одной группке.
— Полковник Гамов — военный! — кричал один пожилой мужчина. — Но что он понимает в гражданском управлении? Что, я вас спрашиваю? Взял власть, а зачем? Ни он, ни его вояки ни слова об этом пока не проронили!
— Обдумывают, что сказать, — возражал другой. — Надо же разобраться, что есть, на что надеяться…
— Устроили переворот, а заранее не знали, зачем свергают правительство? Это же несерьезно! Бедный Маруцзян, как у него дрожали губы, когда отказывался от должности!
— Ради переворота подбросили бы продовольствия, — печалился третий. — Окрасить начало правления хоть выдачей по норме, это шаг!
— А мне Гамов нравится. Племянник воевал в его дивизии, говорит — полковник душевный, его солдаты любят. А награда! И честь завоевал, и карманы полны! Родных повеселил, себе душу отвел.
— Выгода! Деньги принес! А для чего? В магазинах без карточек деньги ни к чему, а на рынок и наград не хватит. Зря хвастается твой племянничек. Узнают, что разбогател, налетят вечером гаврики — и плакали все награды!
Мы отошли от этой кучки, пристали к другой. Везде сетовали на тяжелую жизнь. Никто перевороту не радовался, никто не высказывал больших надежд.
— Твой Гамов знает о настроении народа? — спросила Елена.
— Если и знает, то недостаточно.
— Он мечтатель! Ваш новый кумир немного не от мира сего.
Гамов не был моим кумиром. И вряд ли Елена могла с первого знакомства понять такого сложного человека. Мы заседали опять «шестеркой узурпаторов». Я рассказал, что слышал. Гамов спросил:
— Итак, вы настаиваете?
— Настаиваем, — ответил я за всех. — Зачем таить уже разработанную программу? Или вы боитесь себя, Гамов?
— Боюсь значимости каждого своего слова, Семипалов. Слово, объявленное народу, становится делом. Сегодня вечером выступаю с правительственной речью.
Я забыл сказать, что теперь мы называли друг друга только по фамилии и на «вы». Этого потребовал Гамов. Никакой приятельщины, мы теперь не просто друзья, а «одномышленники истории», вот такой фразой он описал нашу государственную роль. Я лишь выговорил для себя право называть Павла Павлом, чтобы не путать его с отцом. И пообещал научиться называть его на «вы», с остальными «ты» и раньше не было.
В день речи Гамова к народу улицы, хоть обошлось без бури и дождя, были пусты, жители сконцентрировались у стереовизоров. У меня было ощущение, что и враги прекратили метеоатаки, чтобы самим услышать нового правителя Латании.
И он произнес двухчасовую речь, первую из тех речей, какими с такой силой покорял людей. Чем он брал? Логикой? Откровенностью? Лишь ему свойственной искренностью? И это было, но было и еще одно — и, быть может, самое важное. Он говорил так, как если бы беседовал с каждым в отдельности — интимный разговор, миллионы «разговоров наедине», совершавшихся одновременно. Нет, и это не самое важное! Беседы наедине тоже бывают разные — и доверительные, и угрожающие, и умоляющие, и просто информативные. Он говорил проникновенно, вот точное слово. И совершалось таинство слияния миллионов душ в одну, которое враги называли «дьявольской магией диктатора».
Мы с Еленой слушали его дома. Я знал, о чем он будет говорить, готовился иронически оценить иные рискованные предложения, прокомментировать для Елены трудные пункты. Я все знал заранее, одного не знал — как он будет говорить. И не прошло и десятка минут, как я позабыл свои комментарии и, как все его слушатели, как миллионы его слушателей, только слушал, слушал, слушал…
Он начал с того, что армия терпит поражение из-за нехватки военного снаряжения. Метеогенераторные станции не способны эффективно отразить атмосферную агрессию врага — не хватает сгущенной воды, и промышленность все уменьшает выпуск этого важнейшего энергетического материала. Если метеонаступление врага не остановить, наши поля будут залиты — грозит продовольственная катастрофа. Почему же так плохо в промышленности? Неужели рабочие не понимают, что от них зависят и удачи на фронте, и урожай на полях? Неужели им неведомо, что каждый процент продукции, недоданный на заводах, равнозначен гибели сотен наших солдат, равносилен гниению на корню так отчаянно нужного нам хлеба? Неужели им не жалко своих сыновей, погибающих от того, что отцы недоукомплектовали какой-то агрегат, недокрутили какую-то гайку? Неужели не терзает их плач детей, протягивающих дома ручонки: «Мама, хлеба! Папочка, хочу есть!» И они не могут не знать, рабочие наших заводов, что бессмысленно проклинать продавцов за нехватку товаров, ибо нельзя в магазины доставить того, что не вырабатывают в поле и на заводе. Падение промышленности не просто плохая организация труда, нет, это наше преступление перед самими собой, предательство наших парней, отчаянно сражающихся на фронтах, безжалостная измена нашим детям, плачущим дома от голода. И не ищите слов помягче, слов, оправдывающих наше недостойное поведение, ибо все слова будут лживы, кроме самых страшных — измена отчизне, измена себе, измена своим близким, взрослым и маленьким!
Гамов сделал минутный перерыв, пил воду, страстный голос умолк. Я смотрел на Елену. Она побледнела, пригнулась к экрану.
— Андрей, что же это? Нельзя же обвинять весь народ в преступлении! Какие ужасные слова!
Гамов снова заговорил.
— Итак, не ищите виновных в стороне от себя. Виновны мы сами. Кто-то меньше, кто-то больше, но в нынешних бедствиях виновны все. Конечно, правительство и командование виноваты гораздо больше, чем токарь на заводе, тракторист в поле, оператор метеогенератора у пульта. Поэтому мы сменили бесталанное правительство. Но одна лишь смена власти не принесет исцеления. Нужно перемениться всем. Давайте думать, почему сложилась такая нерадостная обстановка. Но предупреждаю: понять — не значит оправдать. Так считают многие — найдут причины зла и от одного того, что происхождение зла понятно, оно, это зло, кажется не таким уж злым. Нет, тысячу раз нет! Понять причины зла нужно для того, чтобы уничтожить эти причины, а не для того, чтобы примириться со злом. Так вот, первая причина — апатия, потеря бодрости и веры. Зачем выпалывать сорняки, разбрасывать удобрения, если завтра бешеные ливни вымоют все удобрения, пригнут колосья в грязь? Зачем перевыполнять нормы, если завтра нормировщик снизит расценки? И если выбить десяток-другой калонов сверх обычного, что сделать с ними? В магазинах сверх карточки не купить. Зачем дополнительные деньги? А ведь за бумажки эти, дополнительные и ненужные, надо пролить дополнительно пота, истрепать и без того истрепанные мышцы! Это в поле и на заводе. А дома холодно и скудно, на улице в свободный час не показывайся — бандитье выглядывает, не идешь ли? Несешь ли что с собой? А на фронте? Одна дивизия отступает, другая складывает в землю головы. Руки опускаются, ничего делать не хочется!
— Мы ищем меры для общего оздоровления, — продолжал Гамов. — Одни аварийные, другие — на длительный срок. Правительство Маруцзяна готовилось к затяжной войне: набивало резервные склады продуктами промышленности и села. Эти товары скоро увидят — армия на фронте, вы в магазинах. Прирост оружия и боеприпасов позволит не только отразить врага, но и отвоевать потерянные провинции. А товары в магазинах хоть на время ликвидируют недохватки. И урожай этого года спасем — метеорологи гарантируют, если получат резервные запасы энерговоды, ясное небо до поздней осени.
Вы заметили, что я говорю об улучшениях на фронте и в тылу: на время, пока, до осени. Ибо щедрое использование резервов имеет один недостаток: наступит облегчение, а что после? Снова недостача оружия, недохватка продовольствия и одежды, страх гибели следующего урожая? И ведь тогда резервные склады будут пусты, аварийная помощь уже не обеспечена запасами. Единственный выход: значительно умножить производство! Мы решаем это так. В армию направляем сразу все резервное оружие, а труженики тыла товары из госрезерва получают лишь за ту продукцию, что произведена сверх установленных норм. Товары из госрезерва будут продаваться в специальных магазинах и на новые деньги, старые останутся для прежних магазинов. Мы вводим в Латании денежную единицу лат: золотые монеты в пять, десять и двадцать латов и банкноты, обмениваемые на золото. Лат содержит в себе один кор золота — по стоимости. Кто захочет высококачественных товаров в новых магазинах, тот должен постараться. Наработаешь — получишь. И не иначе!
Два вопроса. Первый: хватит ли золота и товаров из госрезерва, если продукция слишком возрастет? Никаких «слишком»! Чем больше, тем лучше! И товаров, и золота хватит. И второй: не начнут ли снижать расценки за повышаемую продукцию? Так было до сих пор, так больше не будет. Существующие ныне нормы замораживаются до конца войны. Продукция в границах нормы оплачивается в калонах. Все, произведенное сверх нормы, латами — золотом и банкнотами.
Гамов снова сделал передышку. Думаю, миллионы слушателей в этот момент тоже делали передышку. Он говорил с напряжением, но и слушали его с таким же напряжением. Он должен был остановиться, ибо переходил к самому неклассическому в своей неклассической концепции войны.
— На фронте станет легче, когда польются туда запасы из резерва. Но существует великая несправедливость в положении воина на фронте и труженика в тылу. И она теперь не ослабеет, а усилится. Молодой воин ежеминутно рискует своей жизнью. Их, не живших, не насладившихся ни любовью, ни семьей, ни успехами в работе, гонят на вероятную смерть, но еще вероятней — на ранение и уродство. Вы, слушающие меня сейчас в тылу, вам трудно, а им стократ трудней. И завтра за дополнительное напряжение в труде вы получите золото, приобретете редкостные товары, а они? Станет легче сражаться, но и сражения умножатся, а злая старуха смерть не скроется, она еще грозней замахнется косой в усилившемся громе электроорудий, в дьявольском шипении резонаторов, в свисте синих молний импульсаторов. Отцы и матери, это ведь дети ваши! Женщины, это ведь ваши мужья и возлюбленные! Чем же мы искупим свою великую вину перед нашими парнями? Так неравны их судьба и наша, а мы теперь еще усилим это трагическое неравенство судеб!
Он перевел дыхание. Я физически ощущал, как в миллионах квартир перед стереовизорами каменела исступленная горячечная тишина. Губы Елены дрожали, в глазах стояли слезы. Гамов снова заговорил:
— Вы знаете, что дивизия, в которой я воевал, захватила две машины с деньгами. Мы роздали захваченные деньги нашим воинам. Не распределили среди безликой массы, а строго оценили каждый подвиг в бою, выдали денежную награду по подвигу, а не по званию. Так доныне не воевали, ордена государству стоят дешевле денег, солдат отмечали лишь честью. Мы будем воевать по-другому. Для нас нет ничего дороже наших родных парней-храбрецов. Так почему отказывать им в богатстве, накопленном всем народом? Способ, примененный в дивизиях «Стальной таран» и «Золотые крылья», мы отныне распространяем на всю армию. Размеры наград за каждый выдающийся успех разрабатываются — о результатах вам сообщит комиссия военных и финансистов.
Настал еще один эмоциональный пик — Гамов заговорил о преступности в стране. Ненависть и негодование пропитывали каждое его слово. Я опасался, что он на экране стереовизора впадет в приступ ярости. Но он не допустил себя до бешенства. Только изменившийся голос показывал, что жестокие слова отвечают буре в душе.
— Вдумайтесь в аморальность нашего быта! Вдумайтесь в чудовищность ситуации! — страстно настаивал он. — Враг на фронте идет на нас по приказу, а не по собственному желанию, а мы убиваем его, превращаем в калеку, хоть в сущности он вовсе не враг нам, а такой же человек, как и мы, только попавший в беду повиновения. Но ведь тот, кто нападает на наших улицах на женщин, на стариков, на детей, тот не враг по приказу свыше, враг по собственному желанию — десятикратно худший враг! И на фронте враги идут с оружием на оружие, не только стреляют в чужую грудь, но и свою подставляют под удар — схватка отвратительна, но честна. А в тылу? Вооруженный нападает на безоружного, стаей на одиночку, взрослый мужчина на беззащитного старика, на беспомощную женщину. Бандит — враг, как и тот, на фронте, но многократно мерзостней. И карать его надо в меру его гнусности — гораздо, гораздо строже военного врага, идущего с оружием в руках под ответный удар нашего оружия! Это же чудовищная несправедливость: бандит с нами поступает тысячекратно подлей противника, а мы с ним тысячекратно милостивей, чем с тем. На фронте нападающего убивают. В тылу нападающего сажают в тюрьму, одевают, кормят, лечат, дают вволю спать, тешат передачами по стерео! А они еще возмущаются, что плохая еда, еще грозят — выйдем на волю, покажем! И показывают, чуть переступают порог тюрьмы, — снова за ножи, снова охота за беззащитными людьми. Безмерная аморальность, к тому же двойная — и с их стороны, ибо они подрывают изнутри нашу безопасность во время тяжелейшей войны, и с нашей, ибо платим за их предательство заботой о них! А когда война кончится, выпустим на волю, и они нагло посмеются над нами: ваши парни погибали, возвращались калеками, а мы нате вам — здоровые. Сколько же мы умней тех, кто безропотно шел на фронт, от которого мы бежали!
— Не будет их торжества! — с гневом говорил Гамов. — Мы взяли власть также и для того, чтобы раздавить внутреннего врага. Объявляю Священный Террор против всех убийц и грабителей. Мы сделаем подлость самой невыгодной операцией, самым самоубийственным актом, самым унизительным для подлеца поступком! Бывали власти твердые, суровые, даже жестокие, даже беспощадные. Нам этого мало. Мы будем властью свирепой. В тюрьмах сегодня тысячи многократных убийц. Я приказал всех расстрелять с опубликованием фамилий и вины. И единственная им поблажка — разрешаю казнь без унижения. А других заключенных вывезти на тяжелейшие северные работы или в штрафные батальоны. Тюрем больше не будет, тюрьмы слишком большая роскошь во время войны. Мера жестокая, скажете вы? Да, жестокая! Но необходимая и полезная. Беру на себя всю ответственность за нее. После войны вмените мне в вину и казнь преступников — не отрекусь от этого моего решения.
Но ликвидации тюрем мало, друзья мои. Около двухсот тысяч человек на воле, молодые, здоровые люди, сбились в бандитские шайки и терроризируют страну. Объявляю Священный Террор против их злодейского террора! Наказания и унижения продолжающим войну против общества, о каких еще не слыхали. Слушайте меня, честные мои соотечественники, слушайте меня, убийцы и грабители, таящиеся в лесах и подвалах! Всем, кто добровольной явкой не испросит прощения, — унижение и гибель! Главарей шаек живых утопят в дерьме, стерео покажет, как они в нем барахтаются, как глотают его, прежде чем утонуть. И это не все. Родители преступников за то, что воспитали негодяев, примут на себя часть вины. Родители отвечают за детей, таков наш новый военный закон. Их выведут на казнь их детей, потом самих сошлют на тяжелые работы до окончания войны, а имущество конфискуют. И если будет доказано, что кто-либо попользовался хоть одним калоном из награбленного бандитами, у тех тоже будет конфисковано имущество, а сами они сосланы на принудительные работы. И еще одно. Некоторые полицейские за взятки тайно покрывают преступников. За старые провины мы не преследуем, если в них покаялись. Но кары за продолжающиеся поблажки бандитам объявляю такие: виновного полицейского повесят у дверей его участка, имущество конфискуют, а семью вышлют. Объявляю всем, кто тайно способствует преступлениям: трепещите, иду на вас!
Самое страшное было объявлено, Гамов мог бы не волноваться, а он побледнел, голос стал глухим. И я вдруг ощутил то, чего не чувствовал в личном общении, — как нелегко, как изнуряюще нелегко даются ему решения! Он спорил с нами, видел наши лица, все снова повторял аргументы, если замечал, что мы не убеждены, что не все наши сомнения развеяны — мастерски подбирал для каждого особые доказательства. А сейчас он обращался к миллионоликому существу, не видел его, не слышал ответного голоса этого загадочного существа — народа. Он мог и приказать народу, захват власти давал возможность приказывать. Он понял раньше всех нас, что приказывать народу будет не победой, а крахом. Только одна возможность была для власти, какой он жаждал, — убедить всех, покорить все умы, завоевать все души.
И он всем в себе пошел на выполнение такой задачи.
— Знаю, знаю, какие страшные кары противопоставляю преступлениям. И вижу, не видя вас, с каким ужасом слушаете меня. Но поставьте себя на мое место, придумайте за меня эффективное истребление злодейства. Об одном из императоров прошлого говорили, что он варварскими методами истреблял варварство. Утопление в грязи, высылка близких, конфискация имущества — да, это варварство, это тоже преступление, всякая иная оценка — ложь. Но убийство на войне в тысячу раз горшее преступление, ибо твой противник не сделал тебе лично вреда, а ты его убиваешь. Почему же совершаются такие преступления? Потому что они выгодны и эффективны. Государству выгодно победить соседа-недруга, а самый эффективный способ победы — преступление, называемое войной. Преступнику выгодно пользоваться чужим добром, и самый эффективный способ — напасть, ограбить, убить. Но все применяемые до сих пор методы борьбы с преступлениями неэффективны — и войны вспыхивают все снова, и бандит, отсидев срок, снова идет на преступление, а если не сам, то его подросшая смена. А я применю кары, столь несоразмерные вине, чтобы преступление стало чудовищно невыгодным. Подлость должна стать самой убыточной в мире операцией — таков мой план. И грош мне самому цена, если меня постигнет неудача!
— Вдумайтесь еще в одно обстоятельство, — продолжал он, переменив страсть в голосе на тон поспокойней. — В том, что мы применим еще неслыханные кары за преступления, таится своеобразная оценка его характера. Да, уважение и высокая оценка, я не оговорился. Смертью бандита не испугать, он ежеминутно сосед со смертью. И что ему тюрьма? Кому тюрьма, кому дом родной — сколько раз слышал такую похвальбу. Но вот глотать дерьмо, да еще перед камерами стерео, да на глазах своих близких, да под их вопли — нет, это все же несравнимо с неизбежной для каждого смертью! И знать, что этих твоих вопящих родных сразу после твоей унизительной казни отправят на долгие страдания, лишив всего приумноженного твоими подлостями имущества, — будет ли и тогда тебе казаться выгодным преступление? Девочки мои милые и беззащитные, женщины мои дорогие, измученные трудом и недостачами, клянусь вам всем: эту зиму вы будете спать в квартирах спокойно, спокойно будете в темь ходить по улицам! И если этого я не совершу, значит, и сам я, и мои помощники не больше, чем дерьмо, ибо, насильно захватив непомерную власть, не сумели ею распорядиться разумно и эффективно!
Здесь была кульминация речи Гамова. В обращении к женщинам он снова возвысил голос до страсти, убеждал не аргументами, а тоном. Оглядываясь назад, я вижу, что тому феномену, который враги назвали «дьявольской магией Гамова», начало положила эта первая речь к народу: женщин он завоевал сразу, хотя грозил чудовищными карами, а в сердцах женщин всегда легче возбуждать сострадание, а не ненависть.
После этого, уже спокойней, не трибун, а верховный администратор, он поведал, как организует правительство. Ядро власти составят его друзья, участники переворота, и те, кому он доверяет абсолютно. Пока их будет десять человек — невыборные и несменяемые. Что до обычных министров, руководителей хозяйства и культуры, то они потом образуют второй правительственный слой — выборные, сменяемые и подконтрольные.
Состав «Ядра» он объявил такой:
1. Алексей Гамов — диктатор.
2. Андрей Семипалов — заместитель диктатора, военный министр.
3. Готлиб Бар — министр организации.
4. Джон Вудворт — министр внешних сношений.
5. Альберт Пеано — главнокомандующий армией.
6. Казимир Штупа — министр погоды.
7. Павел Прищепа — министр государственной охраны.
8. Аркадий Гонсалес — министр Террора.
9. Николай Пустовойт — министр Милосердия.
10. Омар Исиро — министр информации.
Стереоэкраны погасли.
— Поздравляю тебя с назначением в заместители диктатора, — сказала Елена много равнодушней, чем мне бы хотелось услышать.
Я не скрыл, что уязвлен.
— Тебе не нравится, что я заместитель диктатора? А разве есть в правительстве пост выше этого? После Гамова, разумеется.
Она не хотела обижать меня нелестным ответом. Но была в ней черта, отличавшая ее от других женщин: неспособность на неправду. Я часто жалел впоследствии, что природа не одарила ее умением хотя бы малой скрытности.
— Вот именно, Андрей, после диктатора. Не сердись, но я тебя так давно знаю… Ты будешь только при нем, а не сам по себе. Это правительство… Всегда ли сумеешь быть ему верным помощником?
— Надеюсь, что всегда. Выше помощников мы не годимся. Он каждого из нас превосходит.
Снова засветился стереоэкран. Диктор извещал, что метеопередышка окончилась. С запада запущен транспорт боевых туч. Наши станции форсируют метеоотпор. Ожидаются большие ветры и обильные ливни. Жителям рекомендуется без крайней необходимости наружу не выходить. При затоплении нижних этажей вызывать военизированную метеопомощь.
Я распахнул окно. Звезды светили мирно, и малейший ветерок не колебал деревьев. В городе стояла та затаенная, нервная тишина, какую даже военные метеорологи называют зловещей. На западе вдруг вспыхнули полосы огня. Одна зарница догоняла другую. С запада наваливался дикий циклон.
— Закрой окно, я боюсь, — попросила Елена.
Она подошла ко мне, я обнял ее. Я тоже боялся. Но не циклона, а будущего. Будущее было непредсказуемо.
3 Циклон бушевал больше недели. Переулки превратились в горные ручьи, а проспекты в реки. Но военные метеорологи остановили ошалелый ураган на подходе к степям, где зрел урожай. С десяток куболиг воды залил наши западные земли, целые области на время превратились в болота. Зато противник прекратил наступление, потоп мешал его армиям еще больше, чем нашей обороне. Была и другая выгода для нас в неистовстве их метеонатиска: Павел Прищепа сообщил, что больше двух третей сгущенной воды, накопленной их промышленностью, уже израсходованы в метеовойне. До зимы нового метеонаступления можно было не опасаться.
Конец потопа ознаменовался дискуссией на тему — что завтра? Гамов созвал совещание Ядра для решения всего нерешенного.
Я вышел из своей канцелярии, чтобы поразмять ноги, и встретился с Готлибом Баром, в недавнем прошлом знатоком литературы и философствующим ёрником, а ныне министром организации.
— Приветствую и поздравляю от имени и по поручению, — выспренно обратился ко мне Готлиб.
Мне захотелось пошутить над ним.
— Врете, по обыкновению. Приветствуете — ладно. А поздравлять не с чем и не от кого. Разве что от своего имени — то есть с «ничем» и от «никого», ибо кто вы?
Он не разрешал себе попусту обижаться. Он взял меня под руку. В городе было мрачно и холодно, как осенью. Ободранные бурей деревья уныло покачивали голыми ветвями. Готлиб восторженно сообщил:
— Открыли валютный универсам. Товаров — ужас! Невероятные богатства хитрюга Маруцзян таил на своих складах. Идем смотреть, как реализуются запасы. Пока только для рабочих оборонных заводов за сверхплановую продукцию. К сожалению, нам с вами эти богатства недоступны. — Он вздохнул: членам правительства новая валюта не выдавалась.
— Скоро выпустишь золото и латы?
— Уже переливаем слитки в монеты, печатаем банкноты.
На Готлиба Бара замыкалась промышленность, торговля и финансы. «Ведаю двадцатью четырьмя министерствами», — хвастался он. К удивлению — и не только моему — этот любитель искусства быстро освоил свои нынешние функции.
Универсам состоял из двух отделов. В первом, темноватом зальце, отоваривались карточки. Здесь было мало товаров — хлеб, крупа, дешевые консервы — и много покупателей, сбившихся в извилистую очередь. Во втором помещении — два хорошо освещенных зала — с полок выпячивались давно забытые снеди — копченые колбасы, сыры, масло, икра, балыки, мед, мороженое мясо, мука и сахар, птица и плоды — и тысячи, тысячи банок консервов. У каждого разумного человека невольно возникала мысль: какого черта запасались деликатесами? Сало, мясо и сухари в армии куда нужней, чем икра и балыки!
Посетителей в валютных залах было еще больше, чем в пайковом. Но ни к одному прилавку не выстраивались очереди. Я спросил пожилого рабочего, зачем он пришел сюда — покупать или смотреть? Он показал справку, что наработал сверх нормы на сорок латов — бумажка, достаточная для закупки полной сумки продовольствия.
— Погожу до выдачи золота, — сказал он. — Еда — что? Прожевал — и кончено! А золото пригодится и после войны. Кое-что истрачу. Жену порадую. Да и внук — орел! Без подарка не приду.
Другой посетитель огрызнулся:
— Купил, купил! Чего спрашиваешь? Жрать хочется, а не бумажки елозить! Все истратил, а еще наработаю, еще истрачу!
Он сердито глядел на купленные пакетики с продовольствием — похоже, втайне страдал, что пришлось расставаться с драгоценной справкой о перевыполнении нормы, не дождавшись часа, когда станет возможно превратить ее в золото. Все было, как предсказывал Гамов.
— Палка о двух концах, Готлиб, — сказал я. — Один конец — пряник, а другой — кнут. Вы мне показали все роскошества пряника, теперь я…
— Продемонстрируешь кнут?
Мы свернули с проспекта в переулочек. Я подвел Бара к трехэтажному дому. На вбитом в стену металлическом кронштейне висел мужчина лет сорока пяти, в парадном мундире подполковника, увешанном орденами. Бескровное усатое лицо, даже опухшее от удушья, хранило печать недавней красоты. Это был Жан Карманюк, начальник районной полиции, многократно награжденный прошлым правительством за усердие, примерный семьянин и общественник, отец трех мальчиков. На дощечке, висевшей на правой ноге повешенного, кратко перечислялись его преступления: брал взятки с грабителей, в покаянном листе признался лишь в незначительных провинах, а после повторного утверждения в должности за крупную мзду инсценировал побег двух бандитов. Родители и жена Карманюка высланы на север, имущество конфисковано, дети отданы в военную школу.
— Не кнут, а дубина! — сказал Бар. — Кто определил кару? Суд?
— У нас Священный Террор! Приговор выносят чиновники Гонсалеса. Кстати, в этом случае он сам его подписал — все-таки первая виселица для важного труженика полиции. Повесили со всеми орденами — показать, что прежние награды не оправдывают новой вины.
— Без суда? Без апелляции? Без протеста?
— Почему без протеста? Министр Милосердия, наш общий друг Николай Пустовойт, протестовал. Указывал на награды подполковника, на его невинных детей, им теперь, ох, несладко… Но высшая инстанция утвердила приговор.
— Кто эта высшая инстанция? Что-то не слыхал о такой.
— Высшая инстанция — я, Готлиб.
Бар долго смотрел на меня.
— Вы очень переменились, Андрей, — сказал он.
— Все мы меняемся, — ответил я.
Оставшуюся до дворца дорогу он промолчал.
Я тоже молчал, но про себя усмехался. Не радостно, а печально. Готлиб Бар, увлеченный организацией промышленности и торговли, выпуском новых денег, еще не полностью прочувствовал, какую ответственность поднял на свои плечи. Она еще не придавила его. А мои плечи уже сгибались. Я мог бы сказать Бару, что трижды брал перо в руки и трижды бросал его на стол, не подписывая казни отца троих детей. И мог бы сказать, что один из бежавших бандитов — брат его жены и что сам Карманюк его изловил, но потом поддался на мольбы жены. И еще мог бы добавить, что от одного наказания все же избавил подполковника — утопления в нечистотах, именно такой казни требовал Гонсалес. И не сказал этого потому, что знал о себе: возникнет еще такой случай — и перо в моих руках уже не задрожит. Страну до зимы нужно очистить от зверья, так пообещал диктатор — и вручил нам в руки кнут. А если уж бить, так бить! Все же я был заместителем Гамова.
Артур Маруцзян заседал обычно в роскошном зале, вмещавшем больше сотни людей. К залу примыкал полуциркульный кабинет человек на двадцать. Гамов выбрал для заседаний Ядра это помещение. Только в дни, когда вызывались все министры и эксперты, мы переходили в большой зал. Полуциркульный кабинет, вскоре ставший всемирно знаменитым, представлял собой удлиненное помещение, завершавшееся полуокружностью с убогими пилястрами по стенам.
В кабинете сидели двое — Николай Пустовойт и Пимен Георгиу, тощий человечек с басом не по росту и носиком, напоминавшим крысиный хвостик, — он при разговоре пошевеливался. Вообще в его облике было что-то крысиное. Мне он не нравился: активный недавно максималист, из приближенных к Маруцзяну, он первый переметнулся к нам. Пимена Георгиу проектировали в редакторы новой правительственной газеты «Вестник Террора и Милосердия».
— Диктатор заперся с оптиматом Константином Фагустой, — сообщил Пустовойт, для важности понизив голос. — Секретнейшая беседа!
Добряк Николай Пустовойт раньше всех нас вошел в свою роль. Недавний бухгалтер, оперировавший цифрами, он действовал сейчас преимущественно в мире эмоций, но при нужде умело подкреплял бурю огненных чувств ледяными арифметическими расчетами. На первом заседании Ядра Гонсалес потребовал выселения из городов в лагеря всех когда-либо сидевших в тюрьмах. Пустовойт возмутился, уродливое лицо стало страшным, тонкий голос дошел до визга, он взметнулся мощным нескладным телом над изящным красавцем Гонсалесом, но того не поколебали негодующие призывы к милосердию. Тогда Пустовойт сделал в блокноте быстрые подсчеты и объявил, что прилив рабочей силы в лагеря, конечно, облегчит производимые там грубые работы. Но для охраны лагерей придется либо снять с фронта около десяти дивизий, либо закрыть два десятка заводов, либо прекратить эффективную борьбу с внутренним бандитизмом. Гонсалес был сражен наповал.
Гамов вскоре закончил свою беседу с лидером оптиматов. Я забыл сказать, что к полуциркульному залу примыкало еще несколько комнат: личное помещение диктатора. В нем Гамов и жил, и принимал одного-двух для особых бесед. Одна из комнат этого помещения прослыла «исповедальней» — по характеру совершавшихся там разговоров.
Из «исповедальни» вышел взъерошенный Константин Фагуста, а за ним Гамов. О Фагусте должен поговорить подробнее, в финале блистательной карьеры Гамова этот человек определял, жить ли диктатору или бесславно погибнуть. И хоть замечаю о себе, что начинаю рассказы о людях, окружавших Гамова, с описания их внешности, должен и о Фагусте придерживаться такого трафарета. Удивительно, но все эти люди, кроме самого Гамова да, пожалуй, меня, резко выделялись незаурядным обликом, а Фагуста — всех больше. Он был массивен, как Пустовойт, ангелоликостью вряд ли уступал Гонсалесу, а на умеренных габаритов голове нес аистиное гнездо, из волос, разумеется, а не из прутьев. И волосы не лежали на голове, а возвышались над ней, и не просто возвышались, а шевелились, то вздыбливались, то опадали. Казалось, они живут своей самостоятельной жизнью. К тому же они были неправдоподобно черные. Вообще все в Константине Фагусте было черно: и глаза, и темной кожи лицо, и даже костюмы — он ходил в вечном трауре, более приличествовавшем пророку гибели Аркадию Гонсалесу, чем лидеру оптиматов. Гонсалес, между прочим, носил и рубашку светло-салатную, и костюмы зеленоватые или синеватые — в полном противоречии со своей новой должностью.
Как-то после спора, когда аистиное гнездо на голове Фагусты особенно вздыбилось, я поинтересовался, не носит ли он в кармане батареек, производящих в нужный момент электростатическое распушивание волос. Он ответил, что электробатарейки у него есть, но они вмонтированы в сердце и заряжены потенциалом возмущения от наших глупостей. Пришлось примириться с таким не совсем научным ответом.
Фагуста пошел к свободному стулу, но увидел, что рядом Пимен Георгиу, и повернул на противоположную сторону. Оба эти человека, оптимат Фагуста и максималист Георгиу, люто враждовали. Готлиб Бар острил: «Они друг другу — враги. И ненависть их сильней, чем любовь, они живут этой ненавистью. И если один умрет, то и второй зачахнет, ибо исчезнет ненависть, движущий мотор их жизни».
— Информирую о нашей договоренности с господином Фагустой, — заговорил Гамов. — Он пожелал издавать газету «Трибуна», в свое время запрещенную Маруцзяном. И пообещал, что если я разрешу его газету, то быстро раскаюсь, ибо она не поскупится на жестокую критику нового правительства. Я ответил, что любая критика ошибок полезна, и поинтересовался, а будет ли «Трибуна» одновременно с критикой ошибок восхвалять наши успехи. Он ответил, что для прославления успехов хватит «Вестника Террора и Милосердия», возглавляемого его заклятым другом — именно такое выражение употребил господин Фагуста, — уважаемым максималистом Пименом Георгиу. Печатать «Трибуну» я разрешил. У вас есть вопросы, Фагуста?
— Список вопросов к новому правительству я представлю отдельно, — Фагуста свирепо взметнул гнездо волос.
— Представляйте. Какие у вас вопросы, господин Георгиу?
Пимен Георгиу поспешно встал, и поклонился сразу нам всем, и пошевелил кончиком тоненького, как хвостик, носа.
— Диктатор, список вопросов я уже вручил министру информации.
— В таком случае оба редактора свободны.
Пимен Георгиу был ближе к двери и подошел к ней первый. Но монументальный Фагуста нагнал его и оттолкнул плечом. Георгиу все же устоял на ногах, но помедлил, чтобы снова не столкнуться с бесцеремонным оптиматом. Мы проводили их уход смехом. Даже чопорный Вудворт изобразил на своем аскетическом лице символическую улыбку.
— Начинаем заседание правительства, — сказал Гамов. — Будем решать вопрос о создании двух новых международных организаций, одну предлагаю назвать «Акционерной компанией Черного суда», вторую соответственно «Акционерной компанией Белого суда».
Гамов явно наслаждался замешательством, которое угадывал у нас. И прежде, чем мы осыпали его вопросами, он спокойно продолжал: — Дам все разъяснения, но прежде наведу справку. Бар, может ли банк предоставить правительству сумму в десять миллиардов лат на особые нужды?
Готлиб Бар поднялся. Он один говорил стоя.
— Я бы сформулировал ваш вопрос по-иному. Может ли банк выделить из резервов одну тысячу чудов золота? Так вот — золото есть. Также имеется иностранная валюта — кортезианские диданы, юлани Лепиня, доны Кондука. В общем, валюты для операций, о которых вы меня известили, хватит.
— Отлично. Разъясняю суть новых акционерных компаний.
Мы создали два новых социальных института, — напомнил Гамов, — министерство Террора и министерство Милосердия. Террор должен ликвидировать массовую преступность в стране, сделать подлость убыточной и позорной. Милосердие призвано смягчить излишества террора, восстановить справедливость. Ибо борьба с преступностью ведется методами столь жестокими, что когда-нибудь и их назовут преступными. Даже успех в террористическом истреблении преступлений есть и останется горем народа.
Но преступления внутри страны ничтожно малы перед международными преступлениями, — продолжал Гамов. — Главное международное преступление — война. Но преступники не те, кто на фронте кидается с оружием один на другого, хоть они тоже не ангелы. Преступники те, кто организует, кто восславляет и финансирует войну. И с ними по высокой справедливости нужно поступать тысячекратно более жестоко, чем с бандитом, вышедшим на разбой. Ибо зло от организатора и певца войны неизмеримо больше. Но бандитов сажают в тюрьмы, вешают, расстреливают. А короли, императоры, президенты, премьер-министры, командующие армиями, журналисты, ораторы в парламентах? Разве их наказывают? Они порождают войны, но зарабатывают славу, а не кары. Даже если война завершилась поражением, творец ее, король или президент, лидер партии или журналист, мирно удаляется на покой и пишет мемуары, где поносит противников и восхваляет себя. Величайшие преступники перед человечеством удостаиваются почтения! За то, что убивали детей и женщин, богатство и честь — вдумайтесь в эту чудовищную несправедливость! Кончать с этим! Беспощадно кончать! Тысячекратное утопление в нечистотах за убийство одного ребенка, за одну искалеченную женщину!
С Гамовым произошло одно из тех преображений, которые вначале так поражали меня. Он впал в исступление. Он побледнел, глаза расширились и сверкали. Впрочем, он быстро успокоился. Он умел брать себя в руки. Что до меня, то железное спокойствие Гамова всегда виделось мне более страшным, чем взрывы ярости.
— Самый простой выход — объявить все роды деятельности, способные вызвать войны, в принципе преступными, — уже спокойней говорил Гамов. — Но мы не анархисты. Без аппарата власти, без талантливых политиков, писателей, ученых общество либо захиреет, либо распадется — результат еще хуже, чем война. Но почему не объявить важные государственные посты подозрительными по преступности? Почему не предупредить короля и журналиста, министра и промышленника, что у них потенциальная возможность преступления перед человечеством и что они должны остерегаться превращения потенции в реальность? И почему ему заранее не указать, что дорожка, которая доныне вела к славе и почестям, теперь поведет к виселице и яме с нечистотами? Вот для чего нужен Черный суд. Он будет предупреждать людей об их ответственности перед человечеством и заранее указывать кары, если люди обратят свои возможности во зло.
— Но этого мало — только предупреждать о карах, — говорил далее Гамов. — Черный суд станет исполнительным органом Священного Террора. Богиня правосудия изображается с весами в руках, на них взвешивается вина человека, и с повязкой на глазах. Мы сорвем с глаз богини повязку. Она станет зрячей. Она будет пристально всматриваться в каждого заподозренного и, только убедившись в реальности вины, взвесит ее тяжесть и объявит кару. А также и плату тем, кто выполнит эту кару. Мы выдавали денежные награды солдатам за их геройство. Пора перенести этот способ войны и в международную жизнь. Преступник, осужденный Черным судом, часто вне досягаемости нашей полиции. Но всегда найдутся исполнители наказания, если им крупно заплатить. Вудворт, вы кортез, вы знаете психологию народа, исповедующего принцип «каждый за себя, один бог за всех». Скажите, найдем ли мы в этой стране исполнителей приговоров Черного суда, если пообещаем огромную награду в золоте или диданах?
Я уже упоминал, что мы не поднимались со своих стульев, отвечая или докладывая. Единственным исключением был Готлиб Бар. А надменный Вудворт даже не поворачивался к тому, с кем разговаривал. Он каменно восседал, подняв голову и глядя прямо перед собой, то есть на Гамова, он выбрал себе место против диктатора. Но сейчас он встал — и это подчеркивало значительность его ответа. И на желтоватых щеках аскетического лица появилась краска. Если бы слово «вдохновение» не противоречило природе этого человека, я сказал бы, что его охватило вдохновение. Впрочем, один раз я уже видел его в таком необычном состоянии — в вагоне литерного поезда, когда он предложил нам захватить власть в стране.
А говорил он о том, что в Кортезии чистоган — всеобщая мера. Любовь и еда, красота и власть, богатство и слава — все это разные понятия, но все они могут быть выражены в деньгах как универсальном мериле. Такой-то стоит миллион диданов — и это характеристика не только его богатства, но и силы его ума, его жизненной энергии. И хоть не говорят, что вот эта девушка любит своего парня с силой в сто тысяч диданов, но если бы кто и сказал так, то вряд ли это вызвало бы возмущение. Найти за крупную плату исполнителей приговоров Черного суда не будет трудной задачей. Но как исполнитель кары сумеет доказать, что именно он, а не другой выполнил приговор и как он получит награду?
— На это нам ответит министр разведки.
Прищепа доложил, что в Кортезии у него свои люди, что он организует туда тайную доставку золота.
— Два вопроса, Гамов, — сказал я. — Об ответе на первый уже сам догадываюсь. Из запрошенного золота вы выделите Черному суду половину. Стало быть, вторая половина — Белому суду?
— Да, именно так, — подтвердил Гамов. — Не только террор против преступников — еще больше в финансовой поддержке нуждается милосердие. Слова о справедливости останутся только словами, если пуста рука помощи, протянутая страдающим и униженным. Милосердие полновластней террора. Без милосердия сам террор превратится в организованное преступление. И когда возникнет борьба между карающей и милующей руками, предпочтение должно получить милосердие.
Я не удержался от иронии:
— Недавно я сам разбирал спор между милосердием и террором. Говорю о казни Карманюка. И решил его в пользу террора. Боюсь, такого рода решения будут происходить чаще.
Гамов молча развел руками. Он мыслил широкими категориями — случайности обыденщины не всегда подтверждали общие концепции, и тогда он на мгновение терялся.
— Второй вопрос. Какую дьявольщину, Гамов, вы вкладываете в понятие акционерности? Разве карать и миловать военных преступников мы будем на паях с кем-то? Да еще на денежных?
— Справедливость — понятие общечеловеческое, а не привилегия одного какого-либо государства, — ответил Гамов. — Нельзя исключить, что сегодняшние наши враги потребуют наказания военных преступников, которых найдут у нас. И вот для обеспечения равноправия мы и предложим единые органы кары и милосердия. Финансовые их базы равноправно обеспечивают обе стороны. Мы свой вклад вносим.
— Фантастика! Неужели вы думаете, что кортезы пожертвуют своими деньгами, чтобы судить своих сограждан?
— И наших, Семипалов! Звучит пока маловероятно… Но уверен — потом ситуация переменится.
Обычно Гамов высказывал свои решения точно и недвусмысленно. Но идея превратить Черный и Белый суды в разновидность международных акционерных обществ была просто невероятна. Я мог бы многое возразить, но не стал. Будущее покажет, что и Гамов ошибается, сказал я себе.
Гамов попросил задержаться меня, Пеано, Вудворта и Прищепу, остальных отпустил.
— Вы хотели нам что-то сообщить? — обратился он к Прищепе.
— Вы хорошо знаете своих сотрудников? — спросил Прищепа Вудворта.
— Не всех. В министерстве внешних сношений сотрудников больше тысячи. Я не собираюсь каждого узнавать.
— Я спрашиваю о гласном эксперте по южным соседям Жане Войтюке.
— Войтюка знаю. Знаток своего дела.
— У меня подозрения, что он шпионит в пользу Кортезии.
— Подозрения или доказательства?
— Пока только подозрения.
Павел сказал, что Войтюк один из первых подал покаянный лист. Многие еще не решаются принести повинные, и это задерживает конструирование нового государственного аппарата. Он же сразу признался во взятках и незаконном использовании служебного положения, даже в том, что обманом спихнул своего предшественника. Набор немалых грехов. Честное признание и высокая квалификация Войтюка позволили сохранить за ним должность. Но об одной своей провине Войтюк умолчал, хотя она на первый взгляд столь мала, что можно было не таить ее. Войтюк близок с послом Кнурки Девятого Ширбаем Шаром.
— Я тоже знаком с Ширбаем Шаром, — сказал Пеано, ослепительно улыбаясь. — Очаровательный человек, умница, образован. Эксперту по южным странам необходимо общаться с послами этих стран.
— Я еще не все сказал, Пеано. Ширбай Шар в своем королевстве — платный осведомитель Кортезии.
В улыбке Пеано появилось пренебрежение. Племянник многолетнего правителя страны полагал, что лучше разбирается в международных делах, чем недавно приступивший к этому делу Павел.
— А что он мог выдавать Кортезии? Количество базаров и цены на них? Все остальное в Торбаше малозначительно. Кнурку Девятого невозможно ни предать, ни продать. Считаю ваши подозрения недоказанными.
— Вы торопитесь, Пеано. Жена Войтюка, очень красивая женщина, часто надевала на придворных балах изумрудное колье. Вот снимок этого редкого произведения искусства. — Прищепа положил на стол Гамова цветную фотографию. — А теперь посмотрите каталог знаменитых украшений. Точно такое же колье, но надпись «Реликвия семейства Шаров в Торбаше». Ширбай Шар подарил Войтюку семейную драгоценность — и, очевидно, в благодарность за большие услуги.
— А не подделка ли драгоценность Войтюка?
— Камни настоящие. Я постарался узнать, осталось ли такое колье в доме Шара. Мне сегодня доложили, что в коллекции Шаров его больше нет. Но Ширбай Шар о пропаже драгоценности полицию не извещал — значит, изъял колье сам.
Теперь в глазах Прищепы светилось не пренебрежение, а удивление. Я не стал рассматривать снимки. Меня никогда не интересовали драгоценности.
— Убедительно, — сказал Пеано. — Арестовать Войтюка! Нет, какой мерзавец! Усыпил нашу бдительность покаянным листом — и думает, отделался!
— Не согласен, — сказал Гамов. — Угаданного шпиона нужно не арестовывать, а пестовать. Его можно использовать для дезинформации противника. Вы молчите, Семипалов?
— Я не убежден, что Войтюк шпион. Может быть, колье подарено за интимные, а не за политические услуги? Наши южные соседи ценят женскую красоту. Не откупился ли семейной реликвией неудачливый дипломат от мести мужа? В этом случае вносить появление драгоценности в покаянный лист не обязательно.
— Итак, есть подозрение, что Войтюк шпион, а доказательств нет, — сказал Гамов. — Предлагаю подкинуть Войтюку важные секреты и проверить, дойдут ли они до противника. Пеано, нет ли у вас секретов, которыми вы могли бы пожертвовать без большого ущерба для нас?
Пеано задумался.
— Мы готовим большое наступление на южном участке Западного фронта. Оно должно вывести нас в потерянные районы Ламарии и Патины. Но почему не скамуфлировать удар на севере? Если Войтюк шпион, он передаст этот важный секрет врагу и кортезы с родерами поспешат оказать противодействие нашему северному удару. Сразу две выгоды: ослабим противодействие врага на юге, где развернется наше наступление, и установим, что Войтюк точно шпион и это можно использовать в дальнейшем.
— Ваше мнение, Семипалов?
Я помедлил с ответом. Пеано был хорошим стратегом, но разрабатывал свои планы за столом, вел солдат в сражение не он. Войтюк не стоил того, чтобы ради раскрытия его тайной роли, если она и была, подвергать северную армию большой опасности.
— Я против. И вот почему. Если враг испугается отвлекающего удара с севера и подготовит мощный отпор, он сможет сам перейти в наступление. Что мы противопоставим ему тогда? Под угрозу попадет Забон.
Пеано заколебался. Он до сих пор разрабатывал свои оперативные планы по моим указаниям. И ныне еще не чувствовал полной самостоятельности. Но Гамов заупрямился. Прищепа уверял, что своевременно узнает, готовится ли противник к большому отпору на севере, и тогда мы укрепим дополнительно оборону Забона. Но у меня на душе скребли кошки. И родеры, и кортезы были слишком умными противниками, чтобы легко поддаться на примитивный обман.
— Дело за вами, Вудворт, — подвел Гамов итоги спора. — Соблаговолите как-нибудь проинформировать Войтюка, что мы готовим большое наступление на севере, и узнаем, станет ли это известно противнику.
— Сделаю, — сказал Вудворт.
Гамов предложил мне остаться, остальных отпустил.
— Семипалов, — сказал Гамов, когда все ушли, — у меня к вам личная просьба, обещайте не отказывать.
— Сперва выслушаю, что за просьба.
— Хочу, чтобы ваша жена вошла в правительство.
— Елена фармацевт. Разве фармацевтика разновидность политики?
— У нас нет женщин в правительстве. Она могла бы стать заместителем Бара. У него хватает забот с мужчинами, а женщин в тылу все же две трети населения.
— Гамов, не виляйте хвостом! Вы спрашивали меня еще до захвата власти, не ревнив ли я. И помните, что я ответил.
— А я сказал, что ваша ревность меня устраивает. Так выполните мою просьбу?
— Карты на стол, Гамов! Вы не все договариваете.
— Я раскрою все свои карты, когда докажут, что Войтюк шпион. Даже малейших секретов между нами не будет. И у вас не будет причин гневаться на меня, обещаю. Но Елена должна появиться на заседаниях правительства еще до разоблачения Войтюка.
Однако я понимал ясно, вспоминая прежние разговоры, показавшиеся мне странными уже и тогда: дело было не в Войтюке. Гамов давно задумал какой-то план, Войтюк лишь повод дольше не откладывать осуществление плана.
Я сказал:
— Буду ждать разоблачения Войтюка и последующего разъяснения. Елена завтра же появится в роли заместителя Готлиба Бара.
4 Появление первых номеров двух газет: «Вестника Террора» и «Трибуны» — стало сенсацией. И крысолицый максималист Пимен Георгиу, и монументальный оптимат Константин Фагуста с аистиным гнездом на голове — оба показали, что заняли свои редакторские кресла по призыву натуры, а не по номенклатурной росписи. «Вестник» устрашал — истинный глашатай Террора. «Трибуна» требовала свободомыслия и критики правительства. И обе газеты печатались в одной и той же типографии! Я растерялся, когда на мой стол положили оба листка. Если бы «Трибуна» тайком ввозилась из вражеских стран, ее появление было бы понятней. Но она печаталась по указанию Гамова, он объявил, что достиг с Фагустой согласия — мне такое согласие показалось чудовищным.
— Вы читали «Трибуну»? — позвонил я Гамову.
— Обе газеты читал. Великолепно, правда?
— Не великолепие, а безобразие. Говорю о «Трибуне».
— Статья Фагусты — квинтэссенция программы нашей оппозиции! Перечитайте ее внимательно.
Я не понял восторгов Гамова. Мне было непонятно, как совмещать террор с официальной оппозицией правительству. Была прямая несовместимость в понятиях «террор» и «свободомыслие».
Первую полосу «Вестника» отвели рассказу о создании Акционерных компаний Черного суда и Белого суда, призванных: первая — жестоко расправляться с каждым, повинным в организации и пропаганде войны, и вторая — отыскивать милосердие для виновных и в защиту безвинных. Латания вносит в каждую компанию по пяти миллиардов лат в золоте и призывает все страны, в том числе и те, с какими воюет, стать пайщиками обеих компаний.
Вторая полоса открывалась большой статьей председателя компании Черного суда Аркадия Гонсалеса под названием «Высшую справедливость оснастить чугунными кулаками». Гонсалес повторял идеи Гамова. Этот херувимообразный красавец, Аркадий Гонсалес, не был способен к изобретению новых методов и открытию неизвестных истин. Он был превосходным исполнителем — грозным исполнителем, как вскоре выяснилось — государственных концепций Гамова, но не более того.
Статья складывалась из трех разделов: «Вызовы на Черный суд», «Предупреждения Черного суда», «Приговоры Черного суда».
Вызывались на Черный суд руководители всех стран, с которыми мы воевали: список на сто фамилий. И начинал его, естественно, Амин Аментола, президент Кортезии, а завершал Эдуард Конвейзер, богатейший банкир мира, заправила военной корпорации. После таких знаменитых имен уже не могло удивить, что в списке — первом списке, деловито уточняла газета — значатся министры Кортезии и Родера, командующие их армиями, владельцы военных заводов. Вызываемых ставили в известность, что заседания Черного суда происходят в Адане, столице Латании, и что никакие причины неявки, кроме смерти вызванного, в оправдание не принимаются.
Я не посмеивался, конечно, но не был уверен, что другие читатели не расхохочутся. Фантастически невероятным было требование, чтобы обвиняемые добровольно явились на суд в нашу столицу.
В разделе «Предупреждения Черного суда» было немного имен реальных людей и много рассуждений. Журналистам и священнослужителям напоминалось об их великой ответственности перед человечеством. И всем им грозили великими карами, если они не поймут лежащей на их плечах опасной ответственности. Лишь десяток фамилий оживляли этот, в общем, мало конкретный раздел: четверо журналистов, особо ратовавших за войну, два епископа, произносивших воинственные проповеди, и несколько промышленников.
Зато невыразительность второго раздела многократно перекрывалась «Приговорами Черного суда». Восемьдесят четыре военных преступника заочно приговаривались к смертной казни: тридцать восемь летчиков, сбросивших бомбы на мирные города, с десяток офицеров-карателей, три священника, благословляющих авиабомбы, комендант и солдаты лагеря военнопленных, лично расстреливавшие тех, кто им не нравился. Можно было поражаться, как Гонсалес за короткий срок сумел обнаружить столько военных преступников. Я догадывался, что тут не обошлось без помощи моего друга Павла Прищепы, недавно скромного инженера в моей лаборатории, а ныне энергичного организатора государственной разведки.
Нового в перечислении фамилий военных преступников, конечно, не было. Все воюющие страны составляют такие списки. Новое было в том, что Гонсалес предлагал любому человеку выполнить смертные приговоры и получить за это плату в золоте, латах или диданах. Размер гонорара ошеломлял. Самая маленькая награда, сто тысяч лат — сумма, которую средний рабочий мог заработать лишь за сотню лет, — обещалась за казнь малозначительных преступников, вроде полицейских и карателей. Уже казнь летчика оценивалась в триста тысяч лат, а за коменданта лагеря Гонсалес назначил полмиллиона лат — состояние даже в такой богатой стране, как Кортезия. Одновременно Гонсалес предупреждал, что только казнь приговоренных Черным судом оплачивается, ибо только она одна — законна. Любое убийство любого человека, пока на то нет приговора, — бандитизм, а не Священный Террор.
А после извещений Черного суда «Вестник» публиковал обращение Белого суда ко всем народам мира, подписанное Николаем Пустовойтом. Наш министр Милосердия извещал, что его ведомство принимает апелляции на любые приговоры Черного суда и обладает правом приостанавливать их исполнение. Правда, на очень краткий срок, многомесячные затяжки обычного судопроизводства заранее отвергаются. Пословица «Бог правду видит, но нескоро скажет» для нас неприемлема, мы за скорую справедливость. Обращайтесь немедленно к нам, если считаете приговор Черного суда несправедливым. Еще Пустовойт сообщал, что при Белом суде создана коллегия адвокатов, оценивающая на справедливость любое решение Черного суда — никто не останется без защиты. А если привлекаемый к суду — гражданин той страны, которая стала акционером Белого суда, то этот человек может выставить и своего адвоката для апелляции в Белый суд. Вот такой был первый номер «Вестника Террора и Милосердия» — террора, во всяком случае, в нем было больше, чем милосердия.
«Трибуну» открывала статья Константина Фагусты «На службе высшей справедливости — палачи!» Много мне приходилось читать статей, спокойных и патетических, гневных и ликующих, обвиняющих и восславляющих, но такой я еще не видел. О Фагусте знали, что он талантливый журналист, что перо его ядовито, недаром Артур Маруцзян не только ненавидел его, но и побаивался. «Неистовый Константин!» — называли его друзья, как, впрочем, и враги, опасавшиеся его едких оценок. А сейчас Фагуста всей силой своего писательского дара выполнял возвещенную угрозу: «Вы раскаетесь, что разрешили мне печатать газету!»
Он начинал с того, что обрадовался свержению своего старого врага Артура Маруцзяна. Любое новое правительство будет лучше этих бездарей, так он твердо считал. Он слышал о военных талантах нового главы правительства, и, хоть его смущала реклама самому себе в каждой передаче по стерео полковника Гамова, все же, думал он, во время войны лучше талантливый солдафон, чем маршал Комлин, солдафон бесталанный. И поэтому он искренно принял странное правительство Гамова. Странное — потому что возникло оно неожиданно и повело себя непохоже на то, как должны себя вести нормальные правительства. Поживем — увидим, уговаривал он себя — и не отвергал лояльности к новой власти.
Теперь он будет говорить — как поживший и посмотревший. Гамов провозгласил, что правление его будет неклассическим — по-видимому, его любимое определение. И начал с того, что назвал себя вполне классическим диктатором, то есть властелином выше закона. И замахнулся на тысячелетние обычаи: ввел денежные награды за военные успехи солдат и офицеров. Он оплачивал случайно доставшимися ему деньгами не только захват чужого оружия, но и убийство врага, но и полученные в бою раны, даже — страшно сказать — за собственную гибель ты получал денежную награду, не ты сам, разумеется, а кого называл своими наследниками. А сейчас этот необычный способ Гамов превращает в военную каждодневность. За любой «акт героизма» солдатам и офицерам будут выплачивать крупную сумму — и не в старой малоценной валюте, а в золоте. Вдумайтесь, я требую, в чудовищную аморальность решений нового правительства! Ведь оно превращает войну из арены, где испытывается верность солдата отчизне, его мужество, его готовность грудью защищать своих детей и близких, в какое-то доходное частное предприятие! Война — великое преступление перед человечеством, а теперь из этого преступления каждый, в нем участвующий, сможет извлекать личную наживу. Убил врага — получай монету! Тебя ранили — тоже неплохо, распишись в деньгах за рану. А убили тебя — твоя семья порадуется, неплохой профит! Смерть воина всегда приносила горе, это было благородное чувство — скорбь от потери родного человека. А теперь к горю от гибели примешивается и довольство от награды за его смерть. Какое кощунство! Какое немыслимое кощунство!
Но и такого нарушения священных обычаев войны новому правительству мало. Оно изобретает еще один неклассический метод борьбы. Оно заочно, из своего дворца в столице, будет судить тех, кого объявит военными преступниками. Нет, мы не за то, чтобы преступники избежали наказания. Кто совершил преступление, тот понесет и кару за него. Такова высшая справедливость! Но можно ли точно определить вину человека, не спросив его самого, почему он делал то, что сделал? Черный суд вызывает обвиняемых к себе, но ведь это смехотворно! Ни один обвиненный не отправится в страну, с которой воюет его государство, лишь для того, чтобы его там казнили. А если, свихнувшись с ума, и пойдет в такое гибельное путешествие, то как он сможет его совершить? Тайком проберется через линию сражений?
Но и это не все! Кому поручается выполнение приговоров? Любому, вдумайтесь в это! Диктатор приглашает весь народ попрактиковаться в палачестве, вот его замысел. Он заражает бациллами бандитизма общество — пусть даже воюющее сегодня с нами, но человеческое же общество! Он превращает целые народы в тесто, вспухающее от дрожжей ненависти и взаимного истребления. И после этого говорить о высшей справедливости! Но где гарантии, что в волчьей охоте за обвиненным заочно погибнет только он сам, что одновременно с ним не погибнут защитники, посторонние люди, случайно оказавшиеся при зверской расправе? Да, господин Гонсалес предупреждает, что не оплатит убийство лиц, предварительно не осужденных Черным судом. Но разве такое предупреждение предохраняет от случайных и попутных убийств? Какое же лицемерие — приводить в исполнение свои приговоры, подвергая смертельной опасности тысячи неповинных людей! Использовать для этого кровавые руки профессиональных бандитов! Ведь на призыв обогатиться ценой выстрела в спину «осужденного» откликнутся прежде всего, охотней всего, усердней всего преступники. Они и раньше не гнушались убийствами, но какие то были убийства? Очистить карманы, снять кольца и часы — добыча не оправдывала удара ножом, а ведь удары наносились. А теперь за тот же удар ножом — состояние! Голова кружится, так выгодна стала охота человека за человеком! Профессиональные бандиты — служители высшей справедливости!
Такова международная справедливость диктатора, негодовал Константин Фагуста. А какова справедливость внутренняя? Да не лучше! Можно еще допустить, что злодеи, нападающие ночами на стариков и женщин, заслуживают кар и потяжелее, чем заключение в тюрьмах, где их содержат в тепле и спокойствии. И даже унизительное утопление их главарей живыми в нечистотах можно принять — как меру, отвечающую суровым условиям войны. Но карать родителей преступников, наказывать их близких! На днях министерство Террора ликвидировало банду на окраине Адана. Главарь банды, в дневное время грузчик продовольственного магазина, за убийство женщины, ее мужа и двух детей приговорен к позорному утоплению. Стерео показало нам эту омерзительную сцену. Что ж, жестоко, но известная справедливость в неклассической казни была — диктатор недаром объявил, что будет властью не просто жестокой, но свирепой — свирепым защитником справедливости, так его следовало понимать. Но какая же справедливость в том, что на месте казни стоял понурый отец, а мать рвала на себе седые волосы, а потом упала без чувств, когда сын канул на дно отвратительной помойки? Или в том, что обоих стариков сразу после казни увезли на далекий север — на холод, на муки, на нищенское полуумирание? При казни присутствовала подруга бандита, молоденькая девушка, встречались всего неделю, она и не подозревала, что угощается на преступные деньги. И ее заставили глядеть на казнь, а после выслали тем же поездом на тот же север. «Я же только хотела потанцевать, я не знала, кто он! Я не брала у него денег!» — так она кричала. И я спрашиваю: неужели была самая маленькая справедливость в свирепой каре, которой подвергли девушку за желание потанцевать, вкусно поесть, сладко попить? А если это и вправду справедливость, то что же тогда называть ужасом и преступлением, издевательством и беспощадностью?
Фагуста заканчивал гневную статью грозным предупреждением:
«Мы живем в ужасное время, когда мир распался надвое и одна половина пошла на другую. На полях сражений гибнут тысячи людей. С первым выстрелом из электроорудий обрушились вековые принципы справедливости. Но она существует, человеческая справедливость, даже временно отстраненная. Она возродится и объявит миру: казнями не породить добра, бесчестьем — благородства. И смертью смерть не попрать! И тогда мы призовем к ответу всех, кто творит сегодня во имя справедливости великую несправедливость. И они закроют лицо руками, ибо не найдут оправдания для себя. Верую, люди, верую!»
Я отложил «Трибуну» и позвонил Гамову.
— Прошу меня немедленно принять.
— По телефону нельзя, Семипалов?
— По телефону нельзя.
— Тогда проходите в маленький кабинет.
Я положил на стол Гамову обе газеты.
— Итак, вы перечли их внимательно? — сказал Гамов.
— Перечел — и очень внимательно.
— И ваше мнение о них сильно изменилось?
— Изменилось, Гамов!
— Вы хотите сказать…
— Да, именно это! Сгоряча я назвал «Трибуну» безобразием. Сейчас я считаю появление этой газеты вражеской диверсией. Я требую ареста Фагусты, пока он не подготовил второго номера.
— Не поняли. Ни вы не поняли, ни Гонсалес.
— Я не знаю мнения Гонсалеса.
— Такое же. Немедленный арест Фагусты — и предание Черному суду. Семипалов, вы так поднялись на Фагусту, потому что он лжет в своей статье? Придумывает факты, которых не было?
— Да нет же, нет! Он опытный софист, этот ваш новый любимец Фагуста! Фактами он оперирует реальными. Толкование фактов — вот что возмущает. Самый наш злейший враг не обрушивает на нас такую критику, какую применяет он, кому вы разрешили свободомыслие.
— Вы против свободомыслия, Семипалов?
— Гамов, разве я давал повод считать меня глупцом? Я за то свободомыслие, которое идет на пользу нашему с вами делу, а не за то, которое подрывает его основы. Террор и хаотическое свободомыслие — болтай-де чего влезет — абсолютно несовместимы.
Он на несколько секунд задумался.
— Семипалов, поставьте себе такой вопрос — в чем смысл террора? В том, чтобы жестоко наказывать преступников? Видеть весь смысл террора в свирепых карах могут одни дураки, а мы с вами умные люди, так вы сами сказали. Террор должен не только карать преступления, а страхом ужасающей кары предотвращать их. Террор в порождаемом ужасе перед преступлением, а не в количестве проливаемой крови. А ужас создается гласностью. Вспомните тюрьмы Маруцзяна. В них бандитов и вешали, и расстреливали. Но бандитов не убавлялось. Почему? Известия о расстрелах не публиковались, чтобы не расстраивать население, — и они теряли свое устрашающее значение. И мы согласились с вами, что смерть гораздо меньше пугает людей, чем позор перед смертью. Все мы сойдем в могилу, а вот захлебываться в нечистотах, да еще публично! Чуть мы начали этот метод террора, как резко снизились грабежи и убийства, разве не так?
— Но мы надеялись, что бандиты начнут выходить с повинной, а пока этого нет.
— Не подошло время. Зимой в стране не останется ни одной банды, уверен в этом. Но вернемся к Фагусте. Вам не нравится, что он расписывает ужасы террора. Но ведь это как раз то, в чем мы нуждаемся. Фагуста возбуждает в людях ужас, живописуя казни. И делает это с таким искусством, с такой моральной силой, что поражаешься… Если бы Константина Фагусты не существовало, его следовало бы выдумать. Но он уже существует, и это большая наша удача.
Я задал последний вопрос:
— Гамов, Фагуста показывал вам статью перед тем, как послать ее в печать?
Гамов ответил подчеркнуто спокойно:
— Нет, Фагуста не показывал мне этой статьи перед тем, как послал ее в печать.
Намеренное повторение моих слов было не случайно. Но я тогда этого не понял.
5 В Адан съезжались главы правительств наших союзников.
Конференции союзников происходили и раньше. Артур Маруцзян обожал торжественные совещания, велеречивые доклады и длинные, как простыни, газетные отчеты. Союзники, в свою очередь, с трибун грозно кляли Кортезию, обещали нам всемерную поддержку в борьбе с заокеанской грабительницей, получали займы и подачки и разъезжались удовлетворенные и собственными речами, и публичными обедами.
Гамов решил разделаться с этой практикой.
Первым в Адан прилетел король Торбаша Кнурка Девятый. На аэродроме короля встречали Гамов, Вудворт и я.
Огромная машина — водолет на пятнадцать пассажиров и двух пилотов — тяжко опускалась на грунт. Струи охлажденного пара перестали бить из задних патрубков, из днища еще вырывались тормозные потоки, преодолевавшие земное притяжение. Водолет опускался на грунт весь в ледяном пару, как в облаке. Из открывшейся дверки проворно выбежал его величество король Кнурка Девятый.
Он именно выбежал, а не выбрался — маленький, вертлявый, тонконогий и тонкорукий, с лицом, так густо заросшим бурой щетиной, что издали выглядел обезьянкой, а не человеком. Впрочем, и вблизи его можно было спутать с обезьяной средней миловидности. Зато из волосатых щелей, именовавшихся глазами, в собеседника вперялись такие острые зрачки, два таких потока умного света, что невольно становилось не по себе. Его величество Кнурка Девятый, так разительно похожий на обезьяну, не глядел, а освещал людей своими фонариками-глазками: высвечивал, даже просвечивал насквозь. И среди важных вельмож, собравшихся в Адане, он единственный, вскоре стало ясно, не ошибся в характере Гамова, хотя в политических его целях не разобрался.
— Здравствуйте! Очень, очень здравствуйте! — заверещал его величество Кнурка Девятый, протягивая каждому из нас троих волосатую ручку.
Позади короля вышагивала свита, а центром в их вельможной стайке определился могучий верзила с толстощеким лицом — кровь с коньяком в каждой щеке — и выпяченными губами выпивохи и бабника.
— Ширбай Шар, — сказал мне Вудворт. — Посол Кнурки для особых поручений.
Гамов шагал впереди с юркой обезьянкой Кнуркой Девятым, мы компактно следовали позади. У самой роскошной нашей гостиницы «Поднебесная» — ее всю отвели прилетевшим гостям — я осторожно улизнул. Только Вудворт удивленно поглядел, когда я пробирался мимо него, да Ширбай скосил на меня глаза. Как ни странно, но этот его быстрый взгляд сыграл некоторую роль в событиях, разыгравшихся впоследствии.
Первая дипломатическая встреча гостей показалась мне такой скучной, что я впредь отказался в них участвовать. Но Вудворт упросил меня прибыть на встречу еще одного союзника, мое отсутствие, объяснил он, может осложнить дипломатические переговоры, союзник — любитель этикета. К тому же обидчив. Он говорил о Лоне Чудине, президенте Великого Лепиня.
Впрочем, я не раскаялся, что пошел. Выход Лона Чудина на землю Латании напоминал спектакль. Сначала водолет мягко приземлился, ледяной пар медленно рассеивался. Дежурные покатили трап, но никто не вышел, пока не осталось и легкой дымки от посадочного тумана. А затем вдруг из водолета грянула музыка. Машина загремела как оглашенная, а когда грохот умолк, из водолета выбрались музыканты, выстроились по обе стороны трапа, взметнули трубы, ударили в барабаны, забили в тарелки — шумовой концерт повторился еще громче. И на трапе возник Лон Чудин. Он именно возник, а не просто показался. Он красовался над нами, неподвижный, как бронзовая статуя самого себя. Я не удержался от улыбки. Лону Чудину было рискованно возвышаться над зрителями, ибо при этом отчетливей видны несообразности фигуры, а их было чрезмерно много: бедра шире плеч, ноги короче рук, а два мешка массивных щек чуть ли не ложились на плечи. Между мощными щеками таился крохотный носик, топорщливая кнопочка с ноздрями вперед. Впрочем, чудовищное безобразие президента Великого Лепиня не отвращало, а скорей пугало. И он — умный все же человек — и не скрывал уродства, а выпирал его. Я вспомнил стихи знакомого поэта, тот, кстати, был скорей красивым, чем уродливым:
И верю я, что уж никто другой
Не затемнит моей звериной рожи.
Как хорошо, что я один такой,
Ни на кого на свете не похожий.
Лон Чудин был похож только на себя.
Он стоял, пока музыка не исчерпалась в последнем диком аккорде, потом стал величаво спускать себя по трапу. Я не преувеличиваю — он не спускался. А спускал свое тело, как статую. И единственным отличием от статуи было лишь то, что у статуи и ноги неподвижны, а у Лона Чудина ноги двигались, перемещая несгибающееся туловище со ступеньки на ступеньку.
Гамов обменялся с ним рукопожатием. Вудворт поклонился Чудину, тот небрежно кивнул. Чтоб не нарваться на такой же оскорбительный кивок, я не двинулся с места, но Лон Чудин сам подал руку. Пальцы мои сжали мешочек теста, так была мягка рука властителя Великого Лепиня. Я шепнул Вудворту, когда Гамов увел гостя:
— Почему мне такое предпочтение перед вами, Вудворт?
— Вы заместитель Гамова, Лон остро ощущает различие рангов. Но сейчас я его так побешу, что он пожалеет о своей надменности.
И Вудворт приветливо улыбнулся одному вельможе из свиты Лона Чудина. Я упоминал, что на худом лице Вудворта все настроения выпечатывались с особой резкостью. Он обрадовался Киру Кируну — так звали вельможу, брата Лона Чудина — во всяком случае, пожелал, чтобы другие оценили их встречу как радость. Лон Чудин обернулся, маленькие глаза сузились, когда он увидел, что Вудворт чрезмерно долго трясет руку брата.
Я догнал Гамова и бесцеремонно прервал его разговор с Лоном Чудином:
— Могу считать свою дипломатическую миссию выполненной? Тогда разрешите отбыть.
Гамов быстро преобразовал мой некорректный поступок в государственную операцию.
— Разрешаю. Разрабатывайте дальше наши военные планы. Потом доложите решения. Нашего друга президента Великого Лепиня интересует все, что вы делаете.
— Да, очень интересует, — подтвердил Лон Чудин. У него и голос соответствовал внешности: не звучный, не хриплый, не низкий, не высокий, а толстоватый и жирный — вот таким он послышался мне.
Больше на встречи союзников я не ходил. Предстояли важные операции на фронте, я подготавливал отвоевание потерянных областей. Резервные склады в тылу опустошались, боевой потенциал армий быстро рос. И были отменены никого не обманывающие обманные названия «добровольных» полков и дивизий. Армия стала профессиональной и по названию.
Вудворт настоял, чтобы перед открытием конференции устроили торжественный общий ужин и бал в классических правилах дипломатии. Я пробовал возражать, но Гамов поддержал Вудворта. По-моему, он просто хотел разок посмотреть, что это за штука — торжественные ужины с вином и речами, а после них — танцы. Единственным членом правительства, кому понравились и речи, и последующее топтание ногами под громкую музыку, была Елена. Она впервые показалась на людях как заместитель министра — единственная в правительстве женщина. Гамов попросил ее произнести речь на ужине, она посетовала в речи, что война штука вредная, в госпиталях множатся раненые и больные. Вудворт совершил для себя открытие:
— Семипалов, ваша жена не только красивая, но и умная женщина. Мне кажется, она вполне на своем месте.
— Очень рад, что вам так кажется, Вудворт, — поблагодарил я. — Мне тоже иногда видится, что она не только красивая, но и умная. Умней того, что надо бы требовать от доброй жены.
Вряд ли до такого сухаря, как Вудворт, дошла ирония. Он вдумчиво выслушал мое признание и одобрил его серьезным кивком.
Перед открытием конференции Гамов созвал Ядро.
— Докладываю о работе промышленности. — Первому Гамов дал слово Готлибу Бару. — И хочу порадовать — дела прекрасны.
В промышленности твердо фиксированные нормы выработки перевыполнялись. Жажда новой валюты так охватила всех, что рабочие добровольно оставались на сверхурочные работы. Бар выпустил первую партию золотых монет, они, естественно, сразу выпали из обращения, но банкноты не прятались — дорогие товары из госрезерва раскупались быстро. Гамов обещал, что повысит выработку в промышленности процентов на двадцать, Бар с торжеством извещал, что уже подошло к тридцати. Единственное слабое место — производство сгущенной воды. До ввода новых заводов заявки армии и метеорологов полностью не удовлетворить.
Казимира Штупу тревожила осень. Летние циклоны удалось отразить, небо над столицей безоблачно. И урожай выращен хороший. Но метеогенераторы используют резервные запасы сгущенной воды, запасов осталось мало. Если промышленность не удвоит поставку энерговоды, противник осенью зальет нас дождями, зимой завалит снегами.
— Об удвоении не может быть и речи! — воскликнул Бар. — Выше собственной головы еще никто не прыгал.
Гамов подвел итоги. Надо прыгнуть выше собственной головы. Строительству заводов энерговоды присваивается высший приоритет. Рабочим на них — повышенную плату, и только в валюте. Эффект это даст.
— Теперь вы, Вудворт. Чего требуют наши дорогие союзники?
На союзников произвели нехорошее впечатление наши военные неудачи, доложил Вудворт. Если они недавно так и рвались в бой — в речах и газетах, — то теперь и речи осторожней, и газеты прохладней. Они требуют оружия, продовольствия и денег, да еще в кортезских диданах либо в нашей новой золотой валюте. Кир Кирун пожаловался, что последнюю выдачу наш банк произвел в юланях. «Зачем нам юлани? — возмущался он. — Мы и без вас можем их напечатать сколько угодно.» Вот такие претензии у союзников. А его величество Кнурка Девятый, кроме снаряжения, продовольствия и денег, просит еще и солдат: он согласен воевать с кортезами, но нашими солдатами, своих у него очень мало. Список товаров и денег, затребованных союзниками, я передал в министерство организации, закончил Вудворт.
— Ваше мнение об этом списке? — обратился Гамов к Бару.
— Отлично составлен! Многообразие требований восхищает. Когда я работал на заводе, ко мне однажды поступило требование на спирт для промывки оптических осей в биноклях и фотоаппаратах. О спирте союзники промолчали, но Великий Лепинь среди прочего запросил две тысячи шерстяных ковров высшего качества для казарм. Чем не спирт для промывки оптических осей?
— Отказать всем и во всем! — сказал Пеано и так заулыбался, словно предлагал облагодетельствовать союзников.
— И выгнать всех из Адана! — добавил Гонсалес. Он теперь во всех спорных случаях выносил только суровые приговоры.
Гамов посмотрел на меня. Я знал, что Гамов уже имел неколебимое решение, и он знал, что я знаю это. Я заранее соглашался с еще не высказанным мнением Гамова.
— Артур Маруцзян щедро оплачивал велеречивые обещания союзников, — сказал я. — Но мы будем оплачивать только дела, а не слова. А поскольку дел пока нет, то и выдач не будет.
— Вы отдаете себе отчет, Семипалов, что при таком обращении с союзниками наш союз скоро распадется? — сказал Вудворт.
— Не вижу пока реального союза, стало быть, и распадаться реально нечему.
Вудворт инициировал правительственный переворот, но переворота в мировой политике не желал. Он проводил линию на связь с союзниками. Упорядочить непорядочное, выправить искривления — дальше мысль его не шла.
— Вы совершаете непростительную ошибку, Семипалов. Политик должен прозревать грядущее. Вы хотите отделаться от неэффективных союзников, ибо от них нет толку. Но мир разделен на два враждебных лагеря. Если вы не в одном, значит, в другом. Вы превратите союзников во врагов. И врагами они будут более эффективными, чем союзниками. Вспомните, в какое бедственное положение ввергла дивизию, где вы воевали, измена Патины. Измена Лепиня, Собраны, Торбаша и Нордага ввергнет уже всю страну в такое же бедственное состояние. Семипалов, вы этого хотите?
— Я именно этого хочу, Вудворт, — сказал Гамов вместо меня.
— Хотите, чтобы наши союзники стали нашими врагами? — Вудворт не просто спросил, а выкрикнул — редчайший случай у этого человека.
— Да! Хочу, чтобы наши союзники стали врагами.
— Вы хотите нашего поражения?
— А вот этого — нет! Хочу победы. И добьемся победы тем, что превратим союзников во врагов.
— Удивительно неклассическая стратегия! — Пеано радостно улыбался. — Боюсь, что следующей неклассической операцией будет директива сдавать наши армии в плен, чтобы расходы на содержание наших пленных разорили врагов и вынудили прекратить войну?
Гамов ответил улыбкой на насмешку Пеано. Племянник свергнутого правителя Латании уже разбирался в секретах стратегии Гамова. И заранее готовился выполнять самые парадоксальные приказы. Он, как и Гонсалес, был прекрасным исполнителем, но не творцом новых концепций — как раз то, что требовалось Гамову.
Жалею, что речь Гамова не была записана на пленку — стенографистов Гамов не терпел, а записывающие аппараты в тот день почему-то не задействовали. Союз с соседями нам невыгоден, говорил Гамов. Союзники слишком много требуют и слишком мало дают. Такие союзы — гиря на наших ногах. Но все изменится, когда они станут нашими врагами. Никто из них не нападет на нас, пока Кортезия не окажет им помощи. Но, как ни богата Кортезия, и ее ресурсы ограничены. Всего, что она предоставит им, она лишит свои армии. Она сможет усилить наших соседей лишь ценой собственного ослабления. Итак, превращение союзников во врагов какое-то время нам на руку.
— Очень короткое время, Гамов. Но потом война, пылающая на Западе, охватит нас пламенем со всех сторон!
— Любому военному удару наших теперешних союзников мы противопоставим убийственное оружие.
— Гамов, я хотел бы услышать название этого неизвестного мне сверхсекретного оружия.
— Ничего секретного. Оно называется Аркадий Гонсалес.
Все мы, конечно, удивились. Сам Гонсалес так вытаращил глаза, что на секунды превратился из писаного красавца в урода. Впрочем, он быстро успокоился и даже закивал, словно подтверждая, что именно он, Аркадий Гонсалес, министр Террора и председатель международной Акционерной компании Черного суда, является тем единственным оружием, которое способно привести забунтовавших союзников к смирению. А Гамов развивал свою новую идею:
— В тот день, когда союзники объявят нам войну, мы провозгласим их военными преступниками. Черный суд вынесет заочно смертные приговоры за расширение войны их министрам, генералам, военным промышленникам, воинственным журналистам… И за исполнение приговоров назначим такую цену, что она захватит воображение и оправдает любой риск. Мы разожжем в любой стране пламя внутреннего истребления, пропитаем всех ужасом собственной гибели за любое пособничество войне. У нас ведь много сторонников.
— И бандитов, которые первые воспользуются заманчивыми наградами Черного суда? — иронически добавил Вудворт. — Разве не об этом недавно писал Фагуста?
— Мы разжигаем внутри страны частную войну против отдельных преступников, а не против государства, — резко отпарировал Гамов. — Для войны против государства нужны армии, для частной войны — палачи. Не возражаю, чтобы палачи вербовались из бандитов. — Он помолчал и закончил: — Последние дни я детально знакомился с нашими союзниками. Середнячки, отравленные манией величия. Для них главное в мире — они сами. Гибель их армий для них куда меньше значит, чем угроза собственному благополучию. Они предадут свою армию, чтобы усилить личную защиту. И высосут из Кортезии в десятки раз больше соков, чем высасывают из нас.
Вудворт посмотрел на меня — надеялся на мою поддержку. А добряк Пустовойт изобразил на мясистом некрасивом лице такое страдание, словно на него самого уже повели возвещенную Гамовым безжалостную личную охоту.
— Если будет голосование, я — за, — сказал я.
— Перейдем к военным делам, — предложил Гамов. — Попрошу остаться Семипалова, Пеано, Прищепу, а также Вудворта.
Министр информации Омар Исиро перед уходом спросил, какая мера откровенности допустима для прессы и стерео.
— Никакой откровенности, — сказал Гамов. — Глухая информация: что-то обсуждали… Пусть фантазируют под свою ответственность.
Омар Исиро наклонил голову. Чувствую, что в моем повествовании о Гамове имеется важное упущение: я ничего не говорил о таком члене Ядра, как министр информации. Омар Исиро был незаметен. Невысок, молчалив, скромен, исполнителен — сколько ни пытаюсь вспомнить что-либо яркое, не вспоминается. Не знаю, за какие заслуги Гамов ввел его в Ядро, но на своем месте Омар Исиро был не хуже любого другого.
— Вудворт, говорили ли вы с Жаном Войтюком? — спросил Гамов, когда мы остались впятером.
— Говорил.
— О чем?
— Разные служебные неотложности. И о том, что Семипалов и Пеано разработали план большого наступления от Забона на запад вдоль побережья. И что направление удара меня беспокоит. Наши войска пройдут так близко от пока нейтральной Корины, что она может всполошиться. Узкий пролив, отделяющий северный Родер от Корины, — слишком ненадежная защита в случае осложнений. И что я уговаривал диктатора повременить с ударом, но он отказался. В общем, как мы с вами договорились, Гамов.
— Когда был разговор?
— Неделю назад.
— Докладывайте новости, — сказал Гамов Павлу Прищепе.
За последнюю неделю Войтюк встречался с двумя посторонними людьми. Первая встреча — с продавцом магазина, тот доставил провизию. Вторая встреча с Ширбаем Шаром сразу по приезде Ширбая. Встречи происходили при других лицах, разговоров наедине не было.
— Прямых свидетельств, что Войтюк передает секретные данные, стало быть, нет?
— Прямых нет. Косвенные абсолютны. На Западный фронт прилетел Фердинанд Ваксель, четырехзвездный генерал, заместитель главнокомандующего, то есть самого Амина Аментолы. И созвал командующих армиями и корпусами. О чем совещались, пока не знаю, но практические результаты уже известны. Кортезы поспешно усиливают свой северный фланг. В движение пришли огромные массы войск, дороги заполнены колоннами машин и людей. Видимо, кортезам стало известно о готовящемся здесь нашем наступлении, и они срочно организуют защиту.
— Если так, то подозрения против Войтюка обоснованы, — задумчиво произнес Гамов. — Семипалов, у вас такой вид, словно вы встревожены или недовольны.
Я ответил с намеренной резкостью:
— Вы правы, Гамов: я встревожен и недоволен. Встревожен тем, что кортезы усиливают свой северный фланг. И недоволен, что мы спровоцировали их на это.
— Но надо же было разгадать тайные функции Войтюка, — возразил Прищепа. — И вы сами согласились на передачу обманных сведений.
Прищепа не видел, что мы оплошали, а я уже понимал это. И даже подобие улыбки сползло со всегда улыбчивого лица Пеано, он тоже уловил опасность. Но Гамов был еще далек от правильного видения. Такие промахи с ним бывали редко, но все же бывали. Я постарался довести до него реальные возможности новых действий кортезов. Вокруг Забона оборона сильная, но не маневренная — крепости, мелкие узлы сопротивления. Натиск трех-четырех дивизий оборона выдержит. Но если враг бросит несколько корпусов? Он, конечно, скоро доведается, что испугавшая его информация лжива и наступления на севере мы не планируем. Не захочется ли ему тогда превратить свою ошибку в успех? Не ринется ли он всей своей массой на нашу оборону? Потерять второй центр страны — не слишком ли дорогая цена за разоблачение шпиона?
— Семипалов, мы ведь тоже планируем наступление, — возразил Гамов. — И если противник перебросит часть своих войск на север, то этим ослабит оборону в центре. Шансы нашего победного наступления здесь возрастают.
Все это было верно, конечно. Крупное наступление в центре должно было отбросить противника в глубь Ламарии, вернуть нам потерянные области и — главное — ликвидировать тяжкие последствия измены Патины. Но каков бы ни был этот успех, он не мог компенсировать потери Забона, а такую грозную возможность я сейчас не мог исключить.
Даже враги не отрицали в Гамове выдающегося военного таланта. Но сейчас он трагически ошибся. Я видел просчеты Гамова. Но не мог его переубедить.
6 Когда конференция открылась, выяснилось, что наши союзники и понятия не имеют, что их ожидает. До сих пор не понимаю их слепоты. Они знали, что смена власти произошла путем переворота, а не по добровольной уступке Маруцзяна. И видели, что Гамов отвергает прежнюю стратегию и предпочитает свою. Но им воображалось лишь усиление старой политики, а не крутой ее поворот. И они нажимали на прежние педали. Мы услышали громовые речи против Кортезии. Но о реальных делах союзники и не заикались, если не считать реальным делом запросы товаров и денег.
— Я им такое скажу, что они завертятся, — пообещал Гамов.
Вудворт угодливостью не грешил и возразил Гамову:
— Грубые действия хороши в бою, а мы с союзниками еще не воюем. Не осложняйте пока моей работы.
Гамов не забыл советов Вудворта, когда произносил свою программную речь. Он поблагодарил союзников за моральную поддержку в борьбе с Кортезией — их сочувствие нас трогает и воодушевляет. И после словесных сладостей объявил, что прекращает всякую помощь оружием, материалами и деньгами нашим верным и благородным друзьям. Причина: бедственное положение внутри Латании. Прежние наши правители скрывали, что промышленность подошла к упадку, сельское хозяйство уже не способно обеспечить население продовольствием и поражение наших войск — не случайность военной фортуны, а жестокое следствие общего состояния. Когда наши войска погонят врага на запад, только тогда появится возможность помощи нашим доблестным союзникам.
Вот такая была речь у Гамова — до ошеломления ясная. И произвела она то действие, которого он желал — потрясение. Один Лон Чудин сохранял подобие спокойствия, даже улыбался. У президента Великого Лепиня имелся важный бзик, все о нем знали, — он не позволял себе показывать слабость, и это было единственной его слабостью. И он не перестал быть статуей самого себя — взирал на всех со сцены величественно и улыбчиво.
Зато его брат кипел. Это было занятное зрелище, красочное негодование долговязого Кира Кируна. Он пожимал плечами, разводил руками, то ухмылялся, то кривился, то — в высшем градусе недоумения — закатывал глаза. Воображаю, что он в это время говорил своему левому соседу, президенту Собраны Мгобо Мардобе, темнокожему мужчине лет сорока. Высоколобый, толстогубый, умноглазый Мардоба лишь кивал головой — похоже, молчаливо соглашался со всем, что наговаривал взбудораженный Кирун. Это, разъяснил мне потом Вудворт, была особенность Мардобы — он всегда молчаливо соглашался со своими собеседниками, а если его принуждали говорить — он старался этого избегать, — то, к удивлению, слышали от него отнюдь не благожелательное согласие, а порой сильные и умные возражения.
Всех сильней негодовал Кнурка Девятый. После речи Гамова он обложил Вудворта со всех сторон — куда неторопливый Вудворт ни поворачивался, маленький хозяин Торбаша оказывался перед ним. Я проходил мимо и уловил частицу их беседы. Король хватал волосатой ручкой за лацкан вудвортовского пиджака и возмущенно стрекотал свистящим голоском:
— Господин министр, встаньте на минутку на наше место. Вы наш сосед, хороший сосед, хотя, не скрою, кое-какие пограничные территории представляются нам спорными, да, очень спорными…
— Но ведь сейчас проблема не в пограничных территориях, — пытался прорваться в его речь Вудворт. — Мне думается, ваше величество…
— Нет, вам не думается, это мне думается, господин министр, — пересвистывал его король Торбаша. — Ибо лишь уступая доброму чувству к вам, нашему великолепному соседу, мы и поднялись на могущественную Кортезию, из уважения к вам, из сочувствия к вашей борьбе и в расчете на вашу помощь. Это же ясно, господин министр! А теперь что? Брошены на произвол судьбы, воевать с ней один на один… А ведь это Кортезия, вы же должны понимать!
Вудворту отказала дипломатическая выдержка.
— Сколько знаю, еще ни один ваш солдат не вступил в реальную схватку с кортезами.
— Не вступил, а почему? Нет солдат, надо же их собрать, обучить, вооружить, а без вашей помощи, вы меня понимаете… И у нас же нет общих границ с Кортезией! Мы хотели объявить ей войну, чтобы она высадилась на нашей земле, и тогда мы героически нападем, вот такой план. Сам господин Маруцзян и великий маршал Комлин…
На заключительных заседаниях конференции я уже не появлялся. Хватало своих неотложных забот.
Произошло несчастье, которое мы сами спровоцировали и против которого я предостерегал Гамова. Кортезы не обнаружили серьезной концентрации наших сил на северном фланге и двинулись сами. Все выгоды были у них — и перевес в войсках, и преимущество в технике. Они ринулись на Забон. Я потребовал заседания Ядра и не подбирал успокоительных словечек: для дальнейшего успеха в войне и для защиты населения Забона надо сдать этот город врагу.
Гамов смотрел так, словно я сошел с ума.
— Сдать Забон? И вы серьезно, Семипалов?
— Мы перемудрили с обманом противника и должны теперь выкрутиться из своей же паутины с наименьшими потерями.
И я объяснил, что отстоять город можно лишь в том случае, если энергично переадресовать ему все резервы, подготовленные для центрального фронта. Но тогда ни о каком наступлении на западе и не мечтать. И результат: Забон сохранили, но западных областей не отвоевали, Патину не наказали за измену, Ламарию не покорили, а родеров не отбросили за их естественные границы. Ни одной стратегической цели не достигли, такова реальная цена того обмана, в который мы ввели противника. Не всякий обман врага идет на пользу, когда имеешь дело с кортезами.
Но иная картина рисуется в случае, если сдадим Забон, продолжал я. Враг, чтобы взять его, подтянет сюда новые корпуса, превратит этот участок в поле своих максимальных усилий. То есть ослабит свой центральный фронт гораздо больше, чем если бы просто хотел отразить наше обманное наступление с севера. И тогда разразится наше хорошо обеспеченное наступление на центральном фронте. И мы обойдем с запада армии, захватившие Забон, — он станет мышеловкой, в которой захлопнется ударная мощь врага.
— План победы на всем фронте требует запланированного поражения на севере, — так закончил я свой анализ ситуации.
— Чудовищно! — воскликнул Гамов. — Могла же такая идея прийти в голову — сдать Забон!
— Главное — победить в войне, а не отстоять тот или иной город! — возразил я. — Я вас не узнаю, Гамов! Вы ли убеждали нас, что войну надо вести неклассическими методами! И колеблетесь, когда встала простенькая для любого шахматиста задачка — идти на оправданную частную жертву ради общего успеха в игре.
— Семипалов, война не перестановка фигур на доске, а страшные приговоры тысячам людей. Все во мне протестует против запланированной гибели лучшего города страны!
— Красивые слова! — бросил я. — Если мы не добьемся радикального успеха на всем фронте, погибнет куда больше людей, чем в любой битве за город. Вы это понимаете не хуже меня, Гамов.
Он понимал это. Внезапно постарев, он обводил нас потухшими глазами. Для нас с Пеано, ныне профессиональных военных, сдача или защита отдельных городов была военной операцией, а Гамов уже и тогда ощущал себя чем-то вроде предстателя за всех страждущих. Он не мог дать санкции на единственно разумный стратегический план.
— Разрешите мне, — сказал Вудворт. — Хочу предупредить, что сдача Забона может поколебать союз Нордага с нами. Нордаг разочарован отказом в материальной помощи. Если у них на границе появятся корпуса родеров, вряд ли они останутся безучастными.
— Что значит — не останутся безучастными? Разорвут союз или начнут с нами войну? Хотелось бы определенности.
Усмешка на худом лице Вудворта была выразительней слов.
— Дорогой Семипалов, дипломатический язык, в отличие от военного, всегда содержит в себе элемент неопределенности.
Гамов счел предостережение Вудворта аргументом в свою пользу.
— Забон защищаем! А на западном фронте начинаем наступление немедленно. Оно заставит кортезов призадуматься, стоит ли искать успеха на севере ценой значительных потерь в центре.
На этом и закончился военный совет. Я сказал еще, что поеду в Забон проверить оборону города. Хотел бы совершить эту поездку вместе с Пеано и Прищепой. Гамов проводил меня до двери, а там остановил.
— Нам нужно поговорить втроем, Семипалов. Приходите завтра ко мне с женой. Ее присутствие необходимо.
— Завтра буду в Забоне. Сегодня подойдет?
— Вызовите жену и приходите в маленький кабинет.
Министерство организации, где Елена трудилась заместителем Бара, располагалось неподалеку от государственного дворца. Я позвонил ей, она вскоре пришла. Я ждал ее в том же зале, где мы заседали.
— Что-нибудь случилось, Андрей? — спросила она с тревогой.
— Случится через несколько минут. Гамов пригласил нас для секретного разговора.
— Ты ожидаешь чего-нибудь плохого, Андрей?
— Даже не представляю себе, чего он хочет.
Мы постучались в кабинет Гамова. В прихожей еще не было телохранителей, как это стало обычным впоследствии. Гамов показал нам на диван, а сам сел за стол — создавал впечатление, что разговор, хоть и личный и секретный, будет все же в чем-то и служебным. Я так понял распределение мест, но Елена не приучилась еще ощущать значение мелочей, зато точней чувствовала подспудность. Она лучше подготовилась к беседе втроем, чем я.
— Хочу договориться о совместных действиях против наших врагов, — начал Гамов. — Надо перехитрить разведку врага. Повести ее по ложному следу. Без вашей доброй помощи сделать это трудно.
Он помолчал, переводя глаза с меня на Елену и с нее на меня. Терпеть не могу, когда в меня долго всматриваются.
— Вы хотели нас сразу заинтересовать, Гамов. Считайте, что добились своего. Слушаем дальше.
— Хочу продолжить игру в дезинформацию. Через Жана Войтюка, — сказал дальше Гамов. — Сведения, переданные Войтюку Вудвортом, имели большие последствия. Ясно, что Войтюк пользуется в разведке высоким авторитетом. Лишь полной верой в его информацию можно объяснить энергичные действия маршала Вакселя. Быстрый ответ на подкинутую лживую информацию поставил нас в трудное положение. Не исключено, что Вудворт пережал в информации. Чтобы впредь такого конфуза не повторялось, надо разъединить Войтюка с Вудвортом и свести с человеком, более осведомленным в государственных и военных делах. Ибо лишь такой человек сумеет передавать шпиону нужную нам информацию по всем вопросам, а не только по проблемам специального ведомства. Есть ли у нас такой человек?
— Даже два. Прежде всего вы, Гамов. А вторым, смею надеяться, буду я.
— Правильно, двое. В мое окружение Войтюку не войти. Значит, вы, Семипалов. Хочу перевести Войтюка к вам. Вам нужны свои консультанты по международным делам. Отличные возможности для контакта.
Я помедлил, прежде чем задать следующий вопрос. Гамов знал, о чем я буду его спрашивать, — и волновался еще больше, чем я. В минуты большого волнения он съеживался и бледнел: состояние, противоположное налетавшей на него ярости, тогда лицо наливалось кровью.
— Хорошо, контакт. Но какого рода? Сдружиться с Войтюком и в приятельской болтовне делиться с ним государственными секретами?
— Нереально. Если Войтюк и вообразит, что достиг приятельства с вами, и уверится, что вы болтун, то его хозяев в этом не убедить. Они глубоко изучают ваш характер.
— Тогда — измена, Гамов. Не реальная, а обманная, так? Притвориться, что я враг всему, что у нас делается, враг вам, враг самому себе, враг своей родине? Я верно понял вашу мысль?
— И верно, и неверно. Враг мне — верно. Но почему враг своей родине? Диктатор еще не вся страна, а только человек, захвативший в ней верховную власть. Вы играете роль моего соперника, человека, считающего, что сами вы куда бы лучше правили страной. И в дружеских разговорах с Войтюком критикуете мои действия, а попутно снабжаете его секретной информацией, которая должна дезориентировать врагов.
— Не подойдет. Соперничество с диктатором еще не повод становиться на путь измены. Договаривайте — хотите причин для нашей вражды более личных, чем политическое соперничество?
— Договариваю — именно так! Вы должны изобразить моего личного, моего интимного врага.
Если у Елены и были сомнения относительно ее роли в предполагаемой игре, то теперь они рассеялись. Она вспыхнула, глаза ее зло заблестели.
— Вы хотите сделать меня своей любовницей, Гамов, чтобы превратить моего мужа в своего личного врага?
Гамов редко улыбался, почти никогда не смеялся. Возбужденным, возмущенным, разгневанным, категоричным я видел его часто, но просто улыбающимся — почти не приходилось. А сейчас он улыбался, и улыбка мне не понравилась. Она была из тех, какие называются душевными, такими улыбками стараются расположить к себе, скажу сильней — задурить и очаровать.
— Только сделать вид, что моя подруга, Елена. Ваш муж ревнив, он сам в этом признается. И об этой его черте, конечно, быстро дознаются противники. Почему не сыграть на ревности вашего мужа для успеха государственных задач? Сыграть только на представлении о его ревности, а не возбудить ее реально. Тогда его тайная недоброжелательность ко мне в глазах противников станет обоснованной — и любая информация от него приобретет доказательность. Вот такую предлагаю игру.
Я молчал. Мне вспоминалось, что Гамов дознавался, ревнив ли я, задолго до того, как стал важной политической фигурой — загодя прикидывал, как станет действовать, когда будет диктатором. И ни о каком Войтюке мы тогда не знали! Я почувствовал себя бессильным против него. Игра расписана неотвергаемо, роли розданы — и властный кивок режиссера командует выходить на сцену!
Елена тронула меня за руку.
— Андрей, что скажешь мне?
Я сделал усилие, чтобы говорить спокойно.
— По-моему, игра стоит свеч.
Гамов радостно сказал:
— Вот и отлично! Разыгрываем треугольник, классический для внешнего глаза, но совершенно неклассический по сути.
Он снова восхвалял свои неклассические методы борьбы! А я вдруг ощутил, что он проигрывает. Он хотел возбудить во мне видимость тайного недоброжелательства, сохранив реально мою преданность и служение его воле. И преданность, и служение сохранялись, тут он не ошибся. Но появилось что-то новое в моем отношении к нему. Какая-то внутренняя холодность — первый признак реального, а не выдуманного недоброжелательства. У Елены блестели глаза, она уже входила в свою новую роль политической актрисы.
7 К чести Омара Исиро, ни стерео, ни газеты не приукрашивали военного положения. На уличных стереоэкранах Забона ежечасно вспыхивали цветные схемы расположения наших и вражеских войск. Мы втроем — Пеано, Прищепа и я — промчались с вокзала в штаб обороны. Я остановил машину у газетного киоска, купил «Трибуну». Лохматоголовый лидер оптиматов Константин Фагуста воспользовался нашими неудачами на фронте для очередного удара по Гамову. Неистовый редактор «Трибуны» крупными буквами извещал в заголовке им же написанной статьи, что «и одного бумажного калона не стоит наша разведка». И доказывал, что только дураки либо предатели могли проглядеть крупное сосредоточение неприятельских сил на северном фланге.
Я передал газету Прищепе, потом ее прочитал Пеано. Главнокомандующий, как всегда, мило улыбался. У Прищепы зло сверкали глаза. Он ненавидел Фагусту. Он и раньше говорил мне, что не понимает, почему Гамов покровительствует этому истерику.
— В народе — тревога. Тревогу Фагуста отразил, — заметил я. — Этого у него не отнять — острого ощущения наших провалов. Но откуда он берет свою информацию, Павел?
— Каждый день — от Исиро. После особо скандальных статей его вызывает Гамов. Но Фагуста — единственный человек, на которого Гамов мало влияет и пока мирится с этим. — И Прищепа добавил со злостью: — Долго это не продлится. Я подберу ключи к секретам вызывающего поведения редактора «Трибуны» — и Гамов поймет, с какой гадиной имеет дело.
Это прозвучало достаточно грозно. В отличие от Гамова, мой друг Павел Прищепа — как, впрочем, и все мы, друзья Прищепы, — не был одарен способностью провидеть грядущее.
В штабе мы познакомились с последней картой боевых действий. Карта выглядела безрадостно. На Забон наступало в пять раз больше неприятельских дивизий, чем мы могли выставить на защиту. Я смотрел на карту и снова думал, что лучший исход — объявить Забон открытым городом. Чтобы избавить от бомбежек с водолетов. А затем и сдать его. Оперативная карта в Забоне кричала о том же разноцветными флажками, мигающими огоньками и зелеными вспышками на местах, где значились неприятельские аэродромы: каждая вспышка означала посадку нового водолета-бомбардировщика. Я молчал. Меня окружали защитники города. Я не мог им сказать, что не верю в устойчивость их защиты. Зато Пеано уверил их, что с Западного фронта движутся хорошо вооруженные дивизии, с восточных заводов скоро подойдут батареи полевых метеогенераторов — потоп низвергнется на врага, когда он вступит в низины перед городом.
Все это верно, конечно: и дивизии перемещались на север, и на заводах спешно заканчивали сборку новых метеогенераторных установок, и все запасы сгущенной воды направлялись в Забон. Лишь одного не сказал Пеано: и враг это все знает. И если малоизвестный нам пока Фердинанд Ваксель не дурак, не лентяй, не медлителен — а как нам хотелось бы видеть его таким, — он выиграет в том, в чем мы сегодня всего слабей: в расчете времени. Он все мог сделать скорей, чем мы, он просто был ближе к Забону, чем наши маршевые дивизии, чем наши метеогенераторные заводы, чем те предприятия и города, где мы срочно изыскивали энерговоду. Я на его месте использовал бы эту фору во времени. У меня не было оснований считать, что Фердинанд Ваксель глупее меня.
— Хочу ознакомиться с разведывательными цехами, — сказал я Павлу.
Уже давно прошло то время, когда я удивлялся приборчикам капитана Павла Прищепы и тщетно допытывался секрета их конструкции. Теперь мне по должности надлежало все знать о них. И я сам подписывал приказы, превращавшие кустарные мастерские, изготовлявшие такие аппараты, в хорошо оснащенные заводы. И присваивал этому производству высший приоритет, и ассигновывал полковнику Павлу Прищепе такие суммы, от которых у моего друга капитана Прищепы застопорило бы дыхание и помутилось в глазах, но которые полковник с возмущением называл мизером и жаловался Гамову, что я недооцениваю нужды разведки.
Мы с Пеано шли за Павлом, а впереди двигались два офицера, предъявлявших охране разрешение на вход то в одну, то в другую дверь — для каждого помещения требовался свой пропуск. Лаборатория ближней разведки размещалась на девятом этаже Штаба обороны Забона — четыре оперативных зала, уставленных командными приборами, и один обсервационный. Оперативные залы ни меня, ни Пеано не интересовали, в них переводились на машинный язык директивы, какие мы сами вырабатывали. Но в обсервационном зале мы задержались. Здесь высвечивались все действия противника в районе Забона.
Обсервационный зал напоминал обычные залы только по названию, а реально был овальным туннелем, густо уставленным самописцами. Несколько перегородок — от пола до потолка — разделяли выпуклую стену на отсеки: «Юг», «Юго-запад», «Запад», «Северо-запад», «Северо-восток». Перед пультами, наблюдая за картиной своего района, сидели по два разведчика.
— Двенадцать приборов на одного разведчика, не много ли? — спросил Пеано.
— Можно и больше, но нет нужды, — ответил Павел. — За самописцами и интеграторами не наблюдают. Дежурные следят лишь за своими личными датчиками на территории противника.
Я смотрел на цифры, вспыхивавшие на одном из интеграторов в отсеке «Юго-запад». На этом направлении Фердинанд Ваксель развернул наступление, уровень на интеграторе показывал чуды железа, перемещавшегося по шоссе ј 13, — танков, автомашин, электроорудий, резонаторов, импульсаторов, вплоть до гвоздей в сапогах солдат. Датчики не расчленяли, сколько металла приходится на каждый вид снаряжения и оружия, только «железный вес». Я глядел, как быстро скачут цифры на счетчике, и мысленно видел шоссе, заполненное людьми и машинами — большие, очень большие силы бросал главнокомандующий кортезов на Забон! Гамов не захотел добровольно сдать город. Сумеем ли мы отстоять его? Найдем ли защиту от такой лавины людей и металла?
Павел показывал Пеано металлический стерженек — по виду обыкновенный гвоздь. Это и был интегратор продвигающегося мимо него железа.
— Такие датчики вбиты в деревянные столбы, присыпаны землей вдоль дорог, приварены к фермам мостов. Найти их трудно, а еще трудней расшифровать их передачи.
— А личные датчики? — выспрашивал Пеано.
— Принцип тот же. Интегратор и воспринимающий аппарат. Просто для большей секретности личный датчик настроен на индивидуальное биополе разведчика либо на его столь же индивидуальный приемник.
— Понял. Личный датчик осуществляет связь дежурного разведчика с его агентами на территории противника. Так?
Я подошел к сектору «Северо-восток». Здесь висели такие же приборы, только их было поменьше — этот сектор высвечивал территорию Нордага, не то нашего нерешительного союзника, не то столь же нерешительного нейтрала. В этой небольшой стране руководители меньше публично кляли Кортезию и не распинались в любви к нам. Но зато, в отличие от других соседей, не выпрашивали ни товаров, ни денег. Президент Нордага даже не приехал на конференцию — прислал одного министра.
Меня встревожили показания интеграторов «Северо-востока». На дорогах, примыкавших к нашей границе, перемещались слишком большие массы металла. Вудворт предупреждал, что любой союзник может превратиться в открытого врага. Нордаг, если и не превращался во врага, то основательно укреплял свою пограничную оборону.
— Возвращаемся в штаб, — сказал я Прищепе и Пеано.
В штабе я вызвал по видеотелефону Гамова.
— Положение грозней, чем я опасался, — сказал я. — У Вакселя больше сил, чем мы предполагали. И мне не нравится, что на границы Нордага интенсивно выдвигаются войска. Потребуйте от Штупы срочной готовности к большому метеоудару. Пеано вылетает в Адан торопить действия на Западном фронте, я остаюсь в Забоне.
— Оставайтесь. О ваших подозрениях относительно Нордага информирую Вудворта. Мне давно не нравится ледяная сдержанность нордагов, но Вудворт к ним благоволит.
Штупа прилетел в ту же ночь. К утру пришел состав с метеогенераторами. Штупа приступил к монтажу метеоустановок. Я попросил его явиться ко мне в штаб.
— Когда начнут действовать метеогенераторы? — спросил я.
— Спустя двое суток мы разыграем такой ураган, что у кортезов слетят все каски с голов, — ответил Штупа.
— Спустя двое суток кортезы подойдут к возвышенностям вокруг города, к нашей последней линии обороны. Казимир, — сказал я, пренебрегая условностями обращения, — ветром армию Вакселя не сдуть. Ее надо потопить в низинах! Только это может вызволить Забон до подхода дивизий с Западного фронта.
Штупа ответил не сразу. Он очень изменился, наш министр погоды Казимир Штупа. Еще недавно я встречался в квартире генерала Леонида Прищепы с другом его сына — миловидным военным метеорологом, почти юношей Казимиром. Он тогда казался еще моложе своих лет. А сейчас передо мной сидел человек, утративший всю прежнюю миловидность, утомленный, хмурый, неразговорчивый. Он был много старше своего возраста.
— Сколько надо дней потопа? — спросил он.
— На полное сосредоточение идущих на подмогу дивизий — две недели. Первая дивизия подойдет через неделю.
— О двух неделях и не мечтать. И неделю не обеспечу.
— Сколько же дней вы гарантируете?
— Три, максимум четыре.
Теперь замолчал и я. Четырех дней ливня могло не хватить.
— Хорошо, — сказал я. — В смысле плохо, а не хорошо. Раз так, не будем торопиться с ливнем. Хляби небесные разверзнем, когда кортезы начнут карабкаться на высоты. Это даст нам выигрыш в сутки.
Штупа ушел на монтажную метеоплощадку. В штабе мне выделили отдельную комнату со стереоэкраном во всю стену и пультом набора информации. Теперь на своем экране я мог продублировать любой интегратор и самописец подземной разведывательной лаборатории — каждому прибору отвечала своя комбинация цифр на моем пульте.
Маршал Ваксель дошел до такой наглости, что не сбивал летающих над ним аэроразведчиков. Он был уверен в своем превосходстве над нами. Он знал, что я прибыл в Забон и командую обороной. Между нами протянулась невидимая связь. Он издевался надо мной уже тем, что давал разглядывать, как движутся его дивизии. Павел доставил мне портрет Вакселя, я поставил фотографию на стол. Фердинанд Ваксель, представительный мужчина лет пятидесяти, победно светил четырьмя золотыми звездами на отворотах мундира, тонкогубое лицо кривила насмешливая улыбка, глаза смотрели проницательно и властно. Я вдумывался в его лицо, как в загадку, искал в этом открытом лице подспудности, но не находил ее. Ваксель был ясен, как обитый железом стенобитный таран. И такой же пробивной силы! И я ломал голову, как перебороть, как пересилить, как перехитрить этого человека, моего противника, так грозно надвигающегося на меня.
Вошел Казимир Штупа.
— Генерал Семипалов, я готов. Когда начинаем?
Я подвел его к экрану и включил общую картину юго-западных окрестностей. Гряда невысоких возвышенностей, дугой опоясавших город с востока до моря на севере, именно здесь, на юго-западе, была всего ниже, и именно сюда Ваксель нацелил свои ударные дивизии. Перед возвышенностями простирались болотистые и лесистые низины, их постепенно заполняли машины и люди.
Цветные картинки экрана отчетливо рисовали накопление неприятельских войск. С вершин гряды срывались молнии, дальние электробатареи нашей обороны уже пробовали огонь.
— Завтра до полудня они закончат сосредоточение, — сказал я. — Во второй половине дня Ваксель даст солдатам отдых. Утомленные войска он в атаку не погонит. Кортезы воюют по науке, Казимир. Завтра к ночи они начнут натиск. Ночью разыграйте над ними ураган, а если не удастся сдуть карабкающихся на холмы, утром смойте их оттуда, залейте потопом. Вы не опасаетесь контрциклонного противодействия?
— Ваксель везет несколько таких же метеогенераторных установок, что и у меня. Монтаж их заканчивается.
— Но это означает…
— Нет, Семипалов. На мои метеоустановки работают все метеостанции страны. Я буду лишь распределять облачные массы, которые издалека транспортируются к Забону. У Вакселя нет метеомощности, сравнимой с нашей.
— Завтра перебазируюсь к вам, — сказал я, отпуская Штупу. — Прищепа смонтирует на вашем командном пункте такой же обзорный экран.
К утру следующего дня Ваксель подвел свои ударные части к возвышенностям, оборудовал электробатареи, замаскировал их и дал дневку солдатам. Только редкие водолеты проносились над замершей местностью. Я приказал не тратить на них снаряды, наши артиллеристы плохо сбивали движущиеся цели, да и не следовало расшифровывать огневые точки.
В полдень я перебрался к Штупе. Он оборудовал свой командный пункт на обратном скате холма. Метеоцентр походил на любой другой военный командный пункт: по стенам самописцы, интеграторы, командная аппаратура, акустическая и оптическая связь… И операторы в военной форме. Сам Штупа сидел в уголке за особым пультом, сбоку высился обзорный экран. Он хмуро сказал:
— Приготовления у них закончены. Третий час отдыхают.
— Раньше ночи не выступят. Могут отдохнуть и ваши люди.
— Нам не до отдыха. Самый пик подготовки.
Я вышел наружу и присел на камень. Солнце склонялось к западу. Стояла середина лета, от травы струилось тепло и терпкие запахи. Небо, безоблачное, бледно-голубое, жарким колпаком покрывало холмы и низины. В мире стояла великолепная тишина, умиротворение и вялость, ни одна травинка не шевелилась. Но не только разумом, а и всей кожей я постигал великое внутреннее напряжение, охватившее природу в этот послеполуденный час. Природа не отдыхала томно и благодушно, как полагалось ей в дни позднего лета, а сдерживала внутренний трепет — она-то знала, какую бурю накапливают в ней.
Затем на восточном краю неба возникли первые облачка. Я думал, что тучи будут мчаться на нас из глубины страны; там их накапливали и упорядочивали в массы неохватной толщи, ждущие лишь транспортного циклона, чтобы ринуться на запад. Но туч не было, были беленькие облачка, возникавшие в прозрачном воздухе как бы из ничего. И они не двигались, а стояли, лишь постепенно становились крупней и из слепяще белых превращались в серые и темные. Из командного пункта вышел Штупа.
— Кортезы разгадали наш маневр, генерал. Посмотрите на запад.
Я навел бинокль на противоположную сторону неба. Там появились такие же белые облачка, что и на нашей стороне, и они тоже укрупнялись и темнели и так же неподвижно торчали над скрытыми позициями кортезов, как наши над нами.
— Противодействие нашей метеоатаке? — спросил я.
— Точно так.
— Это опасно?
— Не думаю. Здесь их метеомощности несравнимы с нашими. Но неожиданности не получилось. Соответственно, и другой эффект.
— Но залить их в низине мы сумеем?
— Нам тоже достанется. Обязан поставить вас об этом в известность, прежде чем прикажете метеоатаку.
— Нам уже досталось, Казимир. Враг подошел к последней линии обороны. С первым сигналом индикаторов, что кортезы выбираются из укрытий и карабкаются наверх, начинайте смывать их.
— Постараюсь, — ответил Штупа.
Ответ прозвучал так не по-военному уклончиво, что я потребовал объяснений. Штупа снова показал на запад. Солнце там скрылось в тучах. На западе вечером полагалось быть светлей, чем у нас. Но у нас еще меж облаков сияло небо, а над кортезами густела ночь. Впечатление было такое, будто противник богаче облаками, чем мы. Я сказал об этом Штупе, он хмуро улыбнулся.
— Нет, конечно. Кортезы готовятся к контрциклонной борьбе, чтобы ослабить наше водоизвержение.
Из-за сгущения облаков вечер наступил часа на два раньше своего времени. Я воротился на командный пункт и не отрывался от экрана. Фердинанд Ваксель вдруг стал доказывать, что не все в его действиях можно предугадать. Ни одна машина не показывалась из укрытий. Он расположил свою армию в глубоких низинах, и хладнокровно позволил мне использовать все преимущества нашего расположения. Впервые он действовал не так, как действовал бы в его положении я. Я не считал, что он глупей меня. Но все же самым умным для него было бы вырваться из низин, не дожидаясь ливня, и, овладев возвышенностями, открыть последние запертые ворота на Забон.
— Резон у кортезов имеется, — ответил Штупа на мой вопрос. — Он провоцирует нас на метеоудар еще до сражения за высоты. Ваксель знает, что наши метеогенераторы долгой бури не обеспечат. Хочет отсидеться, а когда потоп схлынет, развить боевые действия.
Штупа меня не убедил. Если Ваксель задумал отсидеться в низинах, то и мы могли не начинать бури. Каждый день промедления работал на нас: с Западного фронта на подмогу двигались дивизии. Я вызвал Прищепу.
— Павел, меня удивляет затянувшийся отдых кортезов. У тебя нет новостей о Вакселе?
— Да он вовсе не бездействует! Он отводит армию назад. Дожидался темноты для ретирады, а к утру в низинах останутся лишь стационарные установки. Тяжелые орудия, камуфлирующие сооружения, но ни одного солдата.
План Вакселя стал мне теперь ясен. Он провоцировал своим быстрым броском к возвышенностям немедленное раскручивание циклона. А тайный уход из низин только что вступившей туда армии гарантировал, что наш метеоудар принесет кортезам гораздо меньше потерь, чем мы планируем.
Хитроумный расчет Вакселя надо было опередить и потопить его армию до того, как она выберется из низин. Я приказал Штупе:
— Запускайте бурю!
Прислонившись спиной к валуну, я обводил биноклем небо. Оно в считанные минуты изменило вид. С востока ринулись тучи, с запада двинулся встречный облачный фронт. Вдруг на все стороны распростерлась тьма. Ветер вначале мчался поверху, потом опустился на землю. Встреча двух ураганов — запущенного Штупой с востока, и западного, энергично вызванного противником, — произошла над грядой возвышенностей. Воздушный поток отражался встречным потоком, один облачный фронт яростно напирал на другой. Битва ветров и туч быстро превратилась в битву огней, линия сшибки высвечивалась молниями. Сперва они только взрезали толщи облаков, потом их стало так много и они так непрестанно вспыхивали, что небо превратилось в огненный купол — пылало от горизонта до горизонта. И горизонт можно было определить как линию, за какой уже не бушует огонь. Пожар неба освещал пока еще неподвижную землю.
Небо не только горело, но и грохотало. Как все молнии сливались в один исполинский пожар, так и небесные электроразряды складывались в один вселенский грохот. Небо гремело отовсюду, тяжкий гул обрушивался на землю. Я помнил гром электробатарей нашего корпуса, когда мы прорывали главный заслон врага при отступлении к своим. Тогда разом ударила сотня электроорудий. Я думал, что уже никогда не услышу подобного — дрожали руки и сгибались ноги. Но грохот противоциклонной борьбы столь же превосходил электробатарейный гром, сколько сама электробатарея превосходит своим тяжким гулом треск ручного резонатора. Я бросил бинокль на землю, зажал уши руками. Надо было поскорей уходить в помещение, инстинкт гнал в укрытие — только напряжением воли, гневным приказом самому себе я заставил себя остаться у валуна.
А затем опустившаяся буря стала взламывать землю. Мимо валуна проносились камни величиной с футбольный мяч. Уроненный тяжелый бинокль вдруг взвился вверх и умчался, не падая. Ветер отрывал меня от валуна, долго противостоять такой буре я не мог.
И когда я уже терял последние силы, ко мне подобрались метеооператор и сам Штупа, ухватили за руки и потащили в укрытие.
— Если бы кортезы поднимались сейчас на возвышенность, их сдуло бы как пушинки, — сказал Штупа.
— Но они не поднимаются на возвышенность, Казимир. Они бегут назад. Не подошло ли время топить врага?
Штупа показал на обзорный экран. Хотя все небо пылало молниями, все же в местах противоборства облаков они взрывались ярче. Огненная река перерезала небо на две неравные половинки, она выгибалась на запад, а не уходила на север.
— Пока не сломим атмосферного сопротивления кортезов, начинать ливень опасно. Слишком много воды обрушим на своих.
— А пока отгоняем их противоборствующие тучи, вся армия Вакселя покинет опасные места. Мы все же на возвышенности — нам ливень не так опасен. Бросьте потоп вдогонку кортезам.
Штупа отдал приказ операторам и снова подошел к экрану. Огненная линия противоборства облачных масс все дальше выгибалась на запад. Ветер с востока пересиливал ветер с запада.
А затем разверзлись хляби небесные. Вода с тяжким гулом обрушивалась на землю. Я подошел к выходу из командного пункта, прислушивался к шуму воды. Грохот потопа менялся, сперва он был глухим и рычащим, земля отвечала на низвергающуюся воду своим негодующим голосом. Потом голоса земли затихли, звучала одна вода, бьющая по воде. И уже не гудела, а звенела и шипела. Вода залила сушу, расширилась озерами. А еще спустя какое-то время озера прорвали свои берега, превратились в потоки, бешеные ручьи помчались по земле — новый могучий гул перекрыл и заглушил недавний звон и шипенье. И скоро к общему грохоту мятущейся воды добавился еще новый гул, самый сильный, — загремели водопады, низвергавшиеся в низины. Ночь посерела, шло утро, но света не было, свет поглощала водная пелена. И воздуха не было, вместо воздуха была одна вода, вода вверху, вода внизу, вода кругом — прутья и стены воды. Возможно, надо бы назвать эту рушащуюся сверху воду как-то по-другому, а не прутьями и стенами, но я не подберу других слов для искусственно вызванного потопа. Не выходя наружу, я всматривался и вслушивался в клокочущий мир. Всматриваться, впрочем, было не во что, мир пропал, была лишь мутная, непрозрачная пелена. А сквозь тысячеголосый грохот воды прорывались отдаленные громы молний и уханье чего-то сбрасываемого с холмов — не то валунов, не то оставленных вне укрытий машин.
Я соединился с Павлом.
— Ваксель знал, что ему готовим, и постарался обезопасить себя, — доложил Прищепа. — Датчики фиксируют множество герметизированных автомашин и амфибий. Противник преодолевает болота и потоки где вплавь, а где по дну. Много разбитой техники. Наступление кортезов сорвано.
— Не сорвано, а отдалено, Павел. Обычной воды в облаках наготовлено на неделю потопа, считает наш министр погоды, но энерговоды надолго не хватит. Двое суток такого ливня — и Штупа выдохнется.
— И, по крайней мере, трое суток, пока почва достаточно просохнет, чтобы кортезы возобновили наступление. Я информировал Пеано о событиях на нашем участке. Он усиливает продвижение дивизий. Вряд ли Ваксель сможет наступать до прихода к нам подмоги.
— Будем надеяться на это, — сказал я.
Ливень продолжался две ночи и два дня. Я держал на связи Забон и Гамова. Городские власти молили прекратить наводнение — забита ливневая канализация, улицы превращены в бушующие потоки. Гамов сердился — Ваксель отошел на безопасное расстояние и хладнокровно поджидал, пока мы угомонимся: надо перенести ливни и на территорию, куда он отступил. Я посовещался со Штупой. Он не пожелал тратить страховые резервы сгущенной воды на такую дорогостоящую операцию, как дальний переброс не израсходованных на ливень туч.
— Я уже прекращаю контроль над тучами, — сказал он. — И они начинают рассеиваться по своим естественным законам. Завтра, к сожалению, будет ясный день.
Ясный день начался с ясного утра. Бледно-голубое небо, такое прозрачное, словно его тщательно вымыли, засияло над землей. А земля была исковеркана и залита грязью. На месте массивного валуна, защищавшего меня во время урагана, виднелась выемка, затянутая уже подсыхающим рыжим месивом: ливень вытащил валун из земли, в которой он покоился, наверно, многие тысячелетия, подкатил к обрыву и сбросил. Мой бинокль тоже покоился где-то внизу, я попросил у Штупы другой. В бинокль открывалась однообразная картина: поваленные леса, реки, переставшие быть реками и превратившиеся в болота. Даже показавшемуся летнему солнцу требовалось основательно поработать, чтобы вернуть в это царство грязи хотя бы подобие твердости. Нового наступления кортезов можно было не опасаться, по крайней мере, неделю.
Из командного пункта выскочил метеооператор.
— Генерал, вас к правительственному пульту!
Штупа протянул мне две телеграммы. Гамов требовал, чтобы я немедля возвратился в столицу. А вторая телеграмма — от Вудворта — разъясняла, что нам объявил войну Нордаг. Наш северный сосед, сдержанный и в показной дружбе, и в тайном недоброжелательстве, первый из союзников выступил против нас открыто. Инициированный нами ураган залил не только Забон, но и пограничные районы Нордага. Франц Путрамент, президент Нордага, обвинил нас в метеоагрессии. Я читал и перечитывал телеграмму. Штупа что-то спросил, я не ответил. Я ненавидел себя. Ведь я же видел на разведывательных интеграторах Прищепы, какая масса железа перемещается вдоль границ Нордага! Почему, нет, почему, обнаружив неладное в секторе «Северо-восток», я так легкомысленно отнесся к грозному признаку? Вудворт предупреждал нас с Гамовым, что на верность Нордага не положиться, Ваксель заставил меня служить своему плану. Так ли уж трудно перехитрить неумного противника, а разве я теперь имею право называть себя по-другому? Сам полез в расставленную ловушку, сам полез, да еще так энергично!
В помещение быстро вошел Прищепа.
— Слушаю, Павел! — сказал я. — Какие еще несчастья?
— Нордаги большими силами опрокинули нашу пограничную оборону. Они окружают Забон. Завтра они будут на том месте, где мы сейчас разговариваем с тобой, Андрей. Какие отдашь приказания?
Я раздумывал, рассеянно глядя на экран. Операторы показывали северо-восточную окраину Забона. Там уже появились чужие войска. Нордаги не маскировались, они знали, что серьезного сопротивления не встретят. Мы все были недопустимо, преступно легкомысленны, и я — первый среди всех!
— Немедленно водолет! — приказал я Штупе. — Временно оставляю вас вместо себя. Будете оборонять город в окружении. Я с Прищепой лечу в Адан.
8 — В катастрофе виноват я, — сказал я на заседании Ядра, — остальные лишь выполняли мои приказания. Я позорно позволил Вакселю перехитрить меня.
Гамов был в состоянии ледяного неистовства — в тот день, признаваясь в своей неудаче, я впервые увидел его таким. Тогда я не удивился, я был слишком подавлен, чтобы чему-нибудь удивляться, но впоследствии мне часто казалось, что оно, это состояние сдержанного исступления, еще страшней часто овладевавшей Гамовым ярости.
— Семипалов, не преувеличивайте своих ошибок. Мы все повинны в позорных просчетах. За них придется платить не только нам, но и нашим противникам. Мы страшно вознаградим их за то, что они обвели нас вокруг пальца!
Я опасался, что Гамов потребует от меня готового проекта, как выправить положение, — в голове не было ни одной стоящей мысли. Но он без подсказок уже придумал план действий — и такой, какими впоследствии часто сражал противников: до того меняющий обстановку, что по одному этому принадлежащий к непредсказуемым.
— Полковник Прищепа, — сказал он, — докладывайте.
Павел во время нашего перелета в Адан непрерывно получал донесения от своих разведчиков. В Адане к ним добавились новые данные. Нордаги продвигались с вызывающей быстротой. Забон уже окружен. С возвышенностей, защищавших город, оборона сбита. Армию Вакселя и дивизии нордагов разделяют лишь те низины, которые Штупа залил и которые пока непроходимы для машин и для пеших. Нордаги уже захватили продовольственные склады Забона, расположенные в ущельях вне города. В городе продовольствия хватит недели на две, потом начнется голод. Франц Путрамент выступил по стерео. Вот выдержка: «Мы не будем атаковать город. Мы выморим Забон, не тратя ни одного солдата. Когда улицы этого города усеют трупы погибших от голода, мы вступим на его проспекты с развернутыми знаменами и устроим на площадях торжественный парад».
— Мерзавец! — пробормотал побледневший Готлиб Бар.
Гонсалес сделал пометку в своем блокноте. Не сомневаюсь, что он вписывал в него кары, какие обрушит на Путрамента и его министров, когда они предстанут — если предстанут — перед Черным судом.
— Предлагаю первоочередные меры, — сказал Гамов. — Продовольственные нормы в Забоне сокращаются вдвое, мне горько идти на это, но другого выхода нет. Чтобы все помнили, что происходит в Забоне, вводим у себя в правительстве нормы этого города.
Готлиб Бар, любитель поесть, горестно вздохнул. Он так же печально вздыхал, когда Гамов, вводя валютную реформу, объявил нам, что ни один министр, тем более — член Ядра, не вправе рассчитывать на золото и банкноты. Ибо, сказал Гамов тогда, валютные товары комплектуются из резервов, созданных трудом всего народа до нас, а мы, правительство, ответственны лишь за текущую продукцию, оплачиваемую в калонах. Окружение Маруцзяна жадно обирало народ, мы же будем первым правительством, получающим меньше, чем средний труженик.
— Бар, доложите о производстве энерговоды и строительстве водолетов, — приказал Гамов.
Производство сгущенной воды увеличивалось. Четыре новых завода сгущенной воды уже в строю, на подходе еще двенадцать, развернулось строительство тридцати одного. Через год будет работать около шестидесяти энергозаводов.
С водолетами хуже. Одна Кортезия накопила опыт производства этих капризных летательных аппаратов. И одна создала боевой флот таких машин. У нас до переворота имелся лишь пяток водолетов, они обслуживали правительство, а в боях не участвовали. Уже изготовлено два десятка водолетов, к весне будем иметь несколько сотен.
— До будущей весны ждать не будем, — сказал Гамов. — Используем построенные водолеты немедленно.
И он объявил свой план вызволения Забона. Военные операции на западе прекращаются. Пеано оставляет здесь прочную оборону, а все высвободившиеся силы направляет на север. Задача перебрасываемой на север армии — в течение трех-четырех недель отогнать нордагов от Забона и перенести войну на их территорию.
— Невозможно, — сказал Пеано, — шесть недель — вот минимум времени для переброски армии с запада на север.
— Продовольствия в Забоне хватит по урезанной вдвое норме лишь на четыре недели. На пятой неделе начнется вымирание.
Был один из тех редких случаев, когда даже тени улыбки не появилось на лице Пеано. Он рассчитывал точно — даже за четыре недели не перебросить и не изготовить к бою целую армию. Я мог подтвердить это с такой же убежденностью, как Пеано. Я молчал. Гамов требовал того, чего и я потребовал бы на его месте.
— Вы сказали, что есть два десятка водолетов, — вдруг подал голос Пустовойт. — Может, перевозить на них продовольствие в осажденный город?
Для министра Милосердия было естественно изыскивать пути спасения людей, но даже непрерывные полеты двух десятков водолетов не сумели бы продлить больше, чем на часы, существование огромного города.
— Водолеты предназначены для диверсии в тылу врага, — ответил Гамов.
Штаб нордагов, сказал далее Гамов, расположен в лесу недалеко от столицы этой страны. Штаб охраняется надежно — по сухопутным дорогам к нему не добраться. Но почему не напасть на него с воздуха? Выбросить десант и захватить в плен командование. Если повезет, заполучим самого Путрамента. Когда командование нордагов будет в наших руках, все течение войны с ними переменится.
— Ваше мнение, Семипалов?
У меня были возражения. Я не против диверсии, ее удача могла спасти Забон. Но использование водолетов я одобрить не мог. С первого дня нашей власти мы условились, что водолеты — самое секретное наше оружие. О том, что мы так расширяем их производство, враг и догадываться не должен. Небольшая воздушная диверсия раскрывала этот план. Ради спасения города мы снижали шансы на победу в войне.
— Понимаю вас, Семипалов, — с волнением сказал Гамов. — Но ни вы, ни я никогда не простим себе, если в Забоне от голода хоть один человек умрет. Ведь это мы с вами, в первую очередь мы двое, своими ошибками поставили город перед страшной опасностью. Помню, помню, вы возражали мне, когда решалась северная операция, но ведь не настояли на своем, Семипалов! Не опровергли меня, а согласились. Соглашайтесь и сейчас, прошу вас!
— Соглашаюсь, — сказал я. Еще не было случая, чтобы Гамов упрашивал, а не требовал. Я не мог ответить отказом на такое обращение. И снять с себя вину за то, что Забон попал в беду, я не мог: и уступил вначале настояниям Гамова, и дал себя позорно обмануть, когда организовал отпор маршалу Вакселю.
— Водолеты уже вылетели с базы, — сказал Гамов. — Перед заходом солнца они начнут операцию. Семипалов, вы срочно возвращаетесь в Забон. Сейчас пойдемте все вместе обедать.
— Я пообедаю дома, — поспешно сказал Готлиб Бар.
Готлиб и раньше не жаловал правительственную столовую, его безликая в остальных отношениях жена в этом одном, в приготовлении вкусных блюд даже из невкусных материалов, достигала подлинного мастерства. На старых «четвергах» у Бара мы не всегда успевали посмотреть на нее, когда она входила с блюдами пирожков и сладких печений, но изделия ее рук сразу приковывали взгляд. После нового сокращения правительственных пайков Бару было муторно в нашей столовой.
Мы с Гамовым сели за отдельный столик. Еда с сегодняшнего дня еще больше отвечала оценке, данной ей некогда Баром: «Во-первых, дрянь, а во-вторых, мало».
— Семипалов, Войтюк уже переведен к вам, — сказал Гамов, понизив голос. Загадка Войтюка оставалась закрытой для всех, кроме нас с ним, да еще Вудворта и Прищепы. — Он получил свой кабинет в вашем министерстве. К сожалению, вы уже не сможете познакомиться с ним сегодня.
— Наоборот, раньше познакомлюсь с ним, а потом вылечу. У меня появились кое-какие соображения, скажу о них после. Две просьбы, Гамов. Разрешите поглядеть на покаянный лист Войтюка. И позвоните, когда начнется операция водолетов, я еще буду у себя.
— Покаянный лист Войтюка в вашем столе. Когда водолеты вылетят, я позвоню и скажу одно слово «да».
После обеда я вынул покаянный лист. В невыразительном лице Войтюка не проглядывало ни одной своеобразной черты. И собственноручная исповедь подтверждала впечатление, что ни на что выдающееся этот человек не способен. Он, конечно, совершал неблаговидные поступки, все в аппарате Маруцзяна виновны в таких поступках. Но то, в чем признавался Войтюк, было так ничтожно в сравнении с тем, что позволяли себе другие! Неудивительно, что этот человек первый решился на исповедь, думал я. Уж не ошибся ли Павел, приписав большую важность умолчанию об изумрудном колье? Вряд ли женщины любят мужчин с физиономиями войтюков, особенно когда женщины красивы и честолюбивы, как Анна Курсай, его жена. Но если появление у Войтюка фамильной драгоценности семейства Шаров произошло по причинам интимным, а не политическим, то это оправдывает умолчание о колье в покаянном листе, зато порождает другую загадку: кто-то все же передал кортезам информацию о концентрации наших сил около Забона — и тогда надо искать другого шпиона. И я сказал себе: буду исходить из того, что именно Войтюк шпион и что невыразительность его физиономии не больше чем камуфляж такого высокого мастерства, что перед ним будет кустарной подделкой сияющая улыбка отнюдь не улыбчивого душой Альберта Пеано и очень женственная, очень нежная красота беспощадного Аркадия Гонсалеса. Итак, держать с Войтюком ухо востро!
Он вошел по моему вызову — точно такой, каким был изображен на фотографии. Только вытянулся по-военному, даже пристукнул каблуками. Зато заговорил вполне по-граждански:
— Вы, кажется, вызывали меня, генерал?
— Не «кажется» вызывал, а просто вызывал. Садитесь, Войтюк.
Он сел на краешек стула. Это могло означать высокую степень почтения ко мне. Я сразу дал понять, что со мной надо вести себя проще.
— Садитесь удобней, Войтюк, разговор будет долгим.
Он разместился удобней.
— Мне разрешили прочесть ваш покаянный лист, хотя это документ секретный. Без этого я не мог взять вас к себе.
— Моя биография вызывает сомнение? — поинтересовался он с некоторым беспокойством.
— В общем, нет. Мелкие провины материального свойства… Преследованию закона не подлежат — не всякий этим похвалится. Вы, конечно, знаете, для чего вас переместили из ведомства Вудворта ко мне?
— Конечно, не знаю, — сказал он. И это намеренное повторение моих слов было пока единственным проявлением нестандартности. Сквозь внешнюю гладкость проскользнуло какое-то острие. Мне стало легче. Камуфляж меня не смущал. Я боялся лишь пустоты. Теперь можно считать, что его поведение — блистательно сработанная маска.
— Министерство внешних сношений меня не удовлетворяет, Войтюк. Отношения с ним слишком официальны. Запросы, ответы. Бумаги, печати… Мне надо иметь свой филиал этого министерства под боком, без бумаг, без телефонов… Своего консультанта по иностранным делам. Вудворт рекомендовал вас.
— Готов услужить. Если вы точней обрисуете мои задачи…
Я сделал вид, что думаю о своем и не слышу его.
— Эта трагическая операция у Забона… Кто мог ожидать, что президент Нордага Франц Путрамент так отреагирует на запущенный нами ливень, угодивший уголком на его территорию? Да подозревай я о такой реакции, разве разрешил бы направлять туда циклон? Вы опытный дипломат, скажите честно, ожидали ли вы, что на нашу совсем не провокационную операцию эта бестия Путрамент ответит войной?
— Я проблемой Нордага не занимался, — осторожно ответил Войтюк. — Но вполне можно предположить, что у нордагов с кортезами тайные соглашения. И если учитывать характер самого Путрамента… Вспыльчивый, импульсивный, неустойчивый… В общем, мало похож на нордага, они люди уравновешенные… Если бы вы меня спросили раньше, не выступит ли Нордаг, затронь мы его кровные интересы, я ответил бы вам: да, такая опасность имеется.
— Вот видите, вы прямо говорите — да, такая опасность имеется. А Вудворт отделывался неопределенными оценками. И чтобы получить их, надо было посвящать его в военные секреты, знать которые дипломату необязательно. Теперь это не такая уж большая тайна, что мы недавно планировали наступление в обход маршала Вакселя с севера. Мы информировали об этом Вудворта. Он предупредил, что надо быть осторожным, чтобы не испугать Нордаг большим скоплением войск у его границ. Потом, подсчитав свои ресурсы, мы отказались от наступления, лишь укрепили оборону. И никакого передвижения войск у границ Нордага не устроили — ни большого, ни малого. Стало быть, по Вудворту, беспокойств от Нордага было не ждать. Только край урагана промчался по их границе, но ураганы происходят и по естественным причинам и государственных границ не признают. А Нордаг объявил нам войну! Где же дипломатическая проницательность, хочу я знать? Я уважаю Вудворта, но военная политика должна строиться на фундаменте солидней того, какой предлагает наш министр внешних сношений.
В этой тираде я заранее отмерил информацию, какой надо делиться с Войтюком, если он, и вправду, шпион. И главное — убедить, что Вудворт не собирался снабжать его лживыми сведениями о нашем северном наступлении и что проект такого наступления реально имелся, но не осуществился из-за нехватки сил, чем с таким трагическим для нас мастерством воспользовался маршал Ваксель. Войтюк должен быть уверен — и его хозяева особенно, — что ему у Вудворта открылся источник правдивой информации. Без этого дальнейшая игра с Войтюком не имела смысла. Все, что он наплел врагам о концентрации наших сил на севере, они расценили, конечно, как его провал. Они должны теперь верить, что провала у их агента не было, было непредвиденное изменение наших оперативных планов…
То же, что я должен был сказать дальше, зависело от звонка Гамова. Но Гамов молчал, хотя уже подошло назначенное для водолетов время. Я сделал вид, что задумался.
Войтюк не выдержал моего продолжительного молчания.
— Если разрешите, генерал? Все же мне не ясны мои новые…
— А? Что? — спросил я. — Не понял. Повторите.
Войтюк не успел повторить вопрос — зазвонил телефон. Гамов произнес одно слово «да!» и положил трубку. Можно было продолжать игру.
— Что вам делать, вы спрашиваете? А вот это самое — просвещать меня в международной обстановке.
И опять сквозь внешнюю обкатанность просунулось острие.
— В каком смысле просвещать? Читать вам лекции? Либо…
— Либо! — прервал я. — На шута мне ученые лекции? Советы нужны, толковые консультации. Поняли меня, Войтюк?
Он вполне дипломатически уклонился от прямого ответа.
— Слушаю ваше приказание, генерал.
Я притворился, что заколебался — можно ли открывать новому сотруднику государственные секреты? И решил — раз уж определил его на секретную службу, то ничего таить нельзя.
— Должен вас информировать, Войтюк, что не все у нас ладно в правительстве. По внутренним делам разногласий нет, тут единая линия. Но международные акции Гамова вызывают опасения. Даже не опасения, а возражения. Гамов безмерно преувеличивает наши возможности. И он не всегда понимает реакцию на свои действия, так сказать, в международном масштабе. Поссорил нас со всеми союзниками — разве это политика? Ваш бывший шеф возражал, мы все колебались — нет, настоял на своем! А результат?
— Диктатор действует как диктатор, — неопределенно заметил Войтюк. — Вы ведь добровольно назначили его диктатором, верно?
— Добровольно, да! Не в этом дело. Гамов чрезмерно перегибает палку. Он талантливый военачальник, блестящий оратор, умница, мыслитель… Но есть же границы самоуправству! Он такое задумал для выручки Забона — ахнуть! Вот тут я и попрошу вас разобраться, не слишком ли осложнят новые акции Гамова международную обстановку. Военная часть его планов — моя сфера. Я должен ясно представлять себе все отдаленные последствия.
— Для этого я должен знать, что предпринимает диктатор…
Он выдал себя! Я почувствовал это и по изменению его голоса, и по тому, что он отвел глаза — страшился расшифровать себя выпытывающим взглядом, — и по тому, что его руки, смирно покоившиеся на коленях, вдруг стали нервно подергиваться. От Войтюка шла волна, он излучал высокое напряжение, какого не могло быть при нормальном служебном разговоре подчиненного с начальником.
— Гамов превратился в какого-то ангела мести. Даже не ангела, а дьявола. У нас имеется несколько водолетов, жалкое подражание водолетному могуществу Кортезии. Военного значения они не имеют. Но Гамов посылает их в набег на Нордаг. Он хочет захватить в плен все правительство Нордага. И уморить всех голодом! На глазах у всех заставить испытать самих то, чем дурак Франц Путрамент пригрозил Забону! А потом, еще недоумерших, утопить в нечистотах — опять же публично.
— Какой ужас! — произнес Войтюк.
Я вдохновенно врал:
— Мало этого! До зимы завоевать весь Нордаг. Прекратить все операции на всех фронтах. Все силы бросить на Нордаг — и страшно отомстить населению за удар нам в спину. Акт терроризма, какого еще не знала история! Все видные люди страны, все деятели культуры, инженеры, священники осуждены на позорнейшую казнь. А остальных — женщин, детей, стариков — вышлют в северные лагеря на холод и муки. Вот такой план! Если бы Франц Путрамент догадывался хоть об одной десятой того, что ему теперь грозит, он не только не двинул бы свою армию через наши границы, но отвел бы ее подальше в глубь своей территории, чтобы даже отдаленный силуэт его солдата не бросался в глаза нашим пограничникам.
— Но ведь это геноцид! Преднамеренное истребление целого народа! — Войтюк выглядел потрясенным.
— Это неклассические методы войны — новое изобретение Гамова для истребления всяких войн. Путрамент живет в мире старых военных традиций, а Гамов вводит новизну. Страшную новизну, можете мне поверить.
— И вы согласились с ним? Простите, генерал, что решаюсь…
— Прощаю. Я не согласился. Но что я могу сделать? Забон надо спасать. Мы не отдадим этот город на истребление. И у меня нет идеи, как его вызволить. А у Гамова есть. И он спасет город — но ужасными средствами. Вот такая реальность, Войтюк. Вы меня поняли?
— Понял. Что я должен сделать, генерал?
— Подработайте, как отзовется на международной обстановке захват Нордага. В смысле — реакция наших союзников, настроение наших врагов… Не скрою — в правительстве споры… Без обоснованных аргументов против экстремизма диктатора придется всегда ему уступать.
— Вы получите такие аргументы, генерал!
Войтюк задал наконец вопрос, какого я ожидал:
— Но ведь такие споры, особенно если они усилятся, могут привести к развалу единства в правительстве?
Я сделал вид, что раздумываю, надо ли быть до конца искренним.
— Мало ли было правительств, которые распадались от внутренних разногласий? Постараемся этого не допустить. Но такое разнообразие характеров собрано Гамовым вокруг себя, такое своеобразие личностей… Единство держится на его твердой воле, на силе его аргументов, на страстной его натуре… Но кто знает, с какими неожиданностями столкнемся завтра?
— Затребованные вами соображения о внешней обстановке представить письменно или ограничиться устным докладом?
— Письменно. Я тяжелодум. Устный доклад прослушаешь — и все. А письменное донесение можно перечитать, поразмыслить над ним. Идите, Войтюк, начинайте свои разработки.
Он ушел. Я позвонил Гамову и попросил срочного свидания. Он сказал, что выезжает на аэродром. Там меня уже ждет водолет.
На аэродроме я сказал Гамову:
— Я согласен с Прищепой. Войтюк — шпион. Он держался со мной именно так, как должен держаться высококвалифицированный разведчик.
Выслушав, что я наговорил Войтюку, Гамов пожаловался:
— Тяжкие обязательства вы взвалили на меня, Семипалов.
— Никаких обязательств! Попугал разведчика страшным ликом диктатора. Пусть он передаст по своим каналам угрозы нордагам. Думаю, это заставит их призадуматься. Лживые сведения о вас, придуманные мной, не имеют отношения к вашим реальным действиям, Гамов.
— Обязательства, а не обманные сведения! — повторил он. — Неужели вашей информации поверят, если за ней не будет дел? Вы заставляете меня теперь поступать именно так, как наврали Войтюку. И это скорей хорошо, а не плохо. — В его лице снова появилось то выражение ледяного исступления, какое недавно поразило меня. — Семипалов, диверсия против главного штаба нордагов завершена. Путрамента мы не захватили, он за два часа до нашего нападения уехал из штаба в столицу. Но в наших руках восемь генералов, тринадцать полковников, много младших офицеров и обслуги. Всего около восьмидесяти человек. Вот на них и покажем первую часть придуманной вами угрозы. Посадите их всех в железную клетку на главной площади города. И пока Путрамент не снимет осаду с Забона, определяю пленным половину городской продовольственной нормы, то есть четверть той, что была до нападения нордагов. А если Путрамент проявит упорство, выполним вторую фазу придуманного вами плана: пленных утопим в навозе, а на столицу Нордага набросимся с воздуха. Вы известили Войтюка, что во многом не согласны со мной. Значит ли это, что вы не исполните моего приказа, Семипалов?
Я не скрыл, что раздражен.
— Войтюка я обманывал. Вас обманывать не буду. Не восхищен вашим приказом, Гамов, но выполню его неукоснительно.
И, холодно пожав Гамову руку, пошел к водолету.
Гамов стоял и смотрел, пока тяжелая машина не оттолкнулась от земли донными струями сгущенной воды, превратившейся в холодный пар. В тумане, окутавшем водолет, пропала вся видимость.
9 Штупа встретил меня на внутреннем аэродроме — внешний захватили нордаги.
— Положение стабилизировано, — доложил он. — Нордаги так ошеломлены пленением своих генералов, что прекратили движение навстречу кортезам. Да и затопление низины мешает полному соединению этих двух армий.
— Продовольственные базы нельзя отбить? Вы не прикидывали?
— Прикидывали. Невозможно. На охране баз большие силы. В ущелье одна железнодорожная ветка, одно шоссе. Даже полка не развернуть в атаку. Зато и разграбить базы им не удастся. Попытаются вывезти продовольствие в Нордаг, я залью ущелье доверху, на это моих ресурсов хватит.
Пленных разместили в бывшем коровнике. Коровник охранял отряд во главе с моим старым знакомым Григорием Вареллой. Среди его солдат я заметил Серова и Сербина. Я спросил Вареллу:
— После того дела, кажется, друзьями стали?
Он понял, что я намекаю на случай в окружении, когда Сербин устроил мятеж для захвата трофейных денег, а Варелла с Серовым способствовали его позорной каре. Улыбка Вареллы убедительней слов — да, было, было, жестоко наказали товарища, но за дело, нет у него причин обижаться, он нас простил, и мы его простили. Вот так я расценил улыбку Вареллы.
— Показывайте трофеи, Варелла. Кстати, почему вы в Забоне? Вас здесь раньше не было.
— Мы были в водолетном десанте. Семен с Иваном ворвались в штаб, я с другими десантниками за ними.
— Враг оказал сопротивление?
— Ручная работа, генерал. Кому кулаком по шее. Кому прикладом в зубы. Ни один не схватился за оружие, а ведь были и вибраторы, и импульсаторы.
Ко мне подошли сразу восемь генералов. Двое заговорили, перебивая один другого. Я холодно прервал их:
— Доложитесь по форме.
— Сумо Париона, генерал-полковник, заместитель главнокомандующего, — представился один.
— Кинза Вардант, генерал-лейтенант, начальник главного штаба, — сказал второй.
Другие шесть пленных были генерал-майорами и не осмелились вмешаться в мою беседу с их начальниками, только слушали. Младшие офицеры даже не приблизились — субординация у нордагов строгая, без разрешения низшие чины к высшим не подходят. Все были в парадных мундирах, шел всего третий день войны, когда их захватили, они еще красовались, а не подбирали одеяние поудобней. Только у короля Кнурки Девятого офицеры щеголяли в таких же роскошных мундирах, как эти северяне, дома являвшие образец скромности и бережливости. Правда, в мирном быту расходовали на одежду свои деньги, а мундиры шились за государственный счет.
— Генерал Семипалов, мы протестуем! — сказал Сумо Париона. — Вы человек военный, вы должны понимать…
— Откуда вы знаете, кто я? — прервал я.
— Как можно вас не знать? У нас фотографии всех видных деятелей вашей великой державы. И мы рады, что именно вы оказали высокую честь…
— Понятно. Слушаю ваши претензии, Сумо Париона.
Я намеренно не назвал его воинского звания. Он вспыхнул от оскорбления, голос его дрогнул. И он, и его подчиненные возмущены обращением с ними. Солдаты диверсионного отряда рукоприкладствовали, страшно ругались. Даже его, заместителя командующего, один озверелый сержант хлобыстнул кулаком, хотя он, генерал-полковник славной армии нордагов, сразу понял бесцельность сопротивления и протянул в знак сдачи свое личное оружие. И это чудовищное помещение! На фермах нашей страны животные содержатся в большей чистоте! Он просит немедленно перевести их в военную гостиницу либо в гражданский отель — помыться, привести себя в порядок и пообедать. И он убежден, что я строго накажу тех злобных солдат, которые подняли руку на высших чинов армии нордагов. Латания — старая военная нация, в ней свято чтут традиции воинского благородства…
Во мне закипало негодование. Начальник этого генерала Франц Путрамент публично пригрозил выморить голодом население Забона, а потом устроить на его мертвых площадях парад торжествующих победителей. И ни один из его подчиненных, включая и этого седого большеносого прыща в роскошном мундире, не запротестовал против угроз президента. И нет сомнений, возьми они умерщвленный голодом город, он, генерал-полковник Сумо Париона, важно шагал бы впереди своих войск, удовлетворенно бросая взгляды на трупы убитых им детей и женщин у стен домов. И он требовал у меня хорошего помещения, ванны, еды…
— Вы правы, генерал, это помещение не для вас. Оно для мирных животных. А вы далеки от животных, — сказал я. — Я посажу вас в клетку на главной площади — на позор. И вы будете там оправляться на глазах у всех и есть открыто, а еда — ровно одна четвертая той скудной нормы, которую получали жители города до вашего выступления против нас. И если кто из вас, генералы и офицеры, я говорю: если кто из вас подохнет с голоду, обещаю не рвать на себе волосы! И последнее, — я повысил голос, я уже не мог с собой справиться, такая палила ярость: — Если кто хоть словом, хоть взглядом выкажет протест против такого вполне вами заслуженного обращения, я разрешаю охране приводить вас в смирение кулаками, палками, плевками, даже тем навозом, в котором сейчас тонут ваши лакированные сапоги. И так будет до той минуты, пока ваш главнокомандующий не откроет дорогу на захваченные вами продовольственные склады города. Гарантирую, что половина из вас перемрет задолго до того, как скончается от голода первый житель Забона.
Уверен, что никакой ужас смерти — ни сверкнувшая в лицо молния импульсатора, ни судорога резонатора, ни разорвавшийся у ног снаряд электроорудия — не мог бы вызвать в лице Сумо Париона такого страха и растерянности. Все пленные словно сразу решились голоса, ни один не издал восклицания, не проговорил ни слова. Возможно, впрочем, что любой звук они уже расценивали как протест, а кары за протесты были объявлены.
Я вышел из коровника.
В военной гостинице — моя старая квартира была закрыта, я туда не пошел — я заперся на два часа. Я не понимал себя. Еще сегодня я возмутился, услышав жестокое приказание Гамова, а сейчас сам его объявил от имени диктатора — и не считаю, что перешел меру. Мне показалось — да и раньше я так считал, — что суровость Гамова проистекает от жестокости его натуры. Я не был жестоким, знаю это о себе, но вот не только выполнил его приказ, но и всей душой присоединился к нему. Стало быть, и я таков же, как он, назвавший свою власть не суровой, а свирепой. Значит, и в моей натуре заложена такая же свирепость? Или все мы — лишь щепки в горных потоках неизбежности?
На исходе двух часов ко мне пришел Штупа.
— Не спите, Семипалов?
— Не до сна. Есть новости, Казимир?
— Пленные генералы обратились с просьбой.
— Улучшить условия жизни? Этого не будет!
— Нет, сообщить об условиях их жизни Францу Путраменту. Генерал-полковник составил телеграмму, просит о телефонном разговоре. Он согласен с вами: обрекать город на вымирание — это нельзя считать благородной воинской традицией, хотя, добавил он, такие события происходили в истории. Он надеется, что президент Нордага уступит велению своего великодушного сердца и отменит приказ о голодной блокаде Забона. Склады откроют, а мы в отплату за это вернем пленных домой, либо — это крайний случай — создадим достойные их рангу условия существования.
— Черт с ним! Отправляйте его телеграмму, а когда станет известно, что Путрамент ее получил, допустите и к телефону.
Я соединился с Гамовым. Он одобрил мои распоряжения. Штупа сообщил, что и телеграмма вручена, и телефонный разговор состоялся. Путрамент созывает правительство, чтобы принять решение о судьбе своих генералов. Ответ он даст в новом публичном обращении к народу.
Все следующее утро радио Нордага передавало военные марши и местные новости. Лишь в полдень я услышал голос самого президента. Хорошо поставленным баритоном — ему бы в певцы, а не в политики! — президент погоревал о бедственном положении своих выдающихся помощников, понегодовал на коварные действия наших диверсантов, укорил за плохую работу свою разведку, не обнаружившую своевременно водолетов, а затем объявил, что не будет никаких уступок. Его условия: латаны немедленно освобождают всех пленных и соглашаются сдать осажденный город. До этого ни один мешок муки, ни одна банка консервов не пересечет границу Забона. Он со скорбью, с чувством печали и великого сочувствия понимает, что безжалостные латаны усилят свои позорные издевательства над его пленными генералами и офицерами. Он торжественно обещает, что родина сохранит благодарную память об их геройском поведении и жестоко отомстит врагам за их лишения.
Штупа воскликнул:
— Предает своих офицеров!
Я добавил с отвращением:
— Какие подлые слова: благодарная память о геройском поведении! А геройство — подыхать от голода в собственных нечистотах.
— Что будем делать?
— Вам — устраивать позорный быт пленников. Я поеду на восточную оборону города.
Даже слабая армия могла превратить глубокие ущелья, ведущие к складам, в непроходимую для людей и техники дорогу. Армия нордагов была малочисленна, но хорошо оснащена. Великим нашим просчетом было, что мы пустили сюда врага. Я был больше всех виноват в том, что Забон отрезали от всей страны.
Я воротился к себе и вызвал Штупу.
— Что в низинах? Высыхает почва?
— Высыхает постепенно. И с такой же постепенностью Ваксель передвигается вперед. Он закончит соединение с нордагами еще до полного высыхания. Он не даст нам воспользоваться этой отдушиной в окружении.
Я постукивал пальцами по столу. В голове у меня не было ни единой стоящей мысли.
— Неужели Гамов ничего не предпримет для спасения города? — заговорил Штупа. — Путрамент отдал своих генералов на казнь, но ведь не дурак же он, чтобы не понимать, что мы не предоставим ему на растерзание Забон!
— Он не дурак, Казимир. И если бы он знал, что всей его стране предстоит тотальное разрушение, он не держался бы столь вызывающе.
— Так пригрозить тотальным разрушением! Неужели ни Гамов, ни вы не думали о такой возможности?
— Думали, Казимир, думали. Но что толку в открытых угрозах. Нордаги сочтут их пропагандистской акцией! Поедемте смотреть на пленников.
Над городом простерлась ночь. Уличное освещение включалось — и не в полную силу — лишь на проспектах. Но площадь, где мы поместили клеть с пленными, была ярко освещена. Гигантский четырехугольник из стекла накрывался непрозрачной крышей, чтобы пленные не видели неба над собой и чтобы случайный дождь не смыл их нечистот. А внутри стеклянной клети лежали и сидели наши пленные в тех парадных мундирах, в каких их захватили. Вокруг клети ходили зрители. Я думал, приближаясь к площади, что услышу шум и проклятия жителей, удары кулаков и камней в стеклянные стены, я заранее оправдывал такое поведение — в клети томились люди, обрекшие город на голод и вымирание. Но только шепот прохаживающихся людей да шелест их ног оживляли площадь. У меня ныло сердце.
Я подозвал Вареллу, начальника охраны клетки.
— Выдали пленным еду?
— Выдавали, генерал.
— Как приняли?
— Баланда! Ничего, выхлебали. Все миски пустые. Не это их смущает!
— Что-то все-таки смущает?
— Не могут при таком количестве прохожих оправиться. Женщины смотрят… Ждут полной ночи.
— Всю ночь будет свет. И прохожие будут.
Я медленно прошелся вдоль четырех стен. Пленные отворачивались от меня. Только генерал-лейтенант Кинза Вардант отразил мой взгляд взглядом, как пулю — пулей. Но ненависти я не увидел в его взгляде, скорее скорбь. И я поспешно отошел, чтобы и он в моих глазах не разглядел недопустимое для меня чувство — сочувствие. Все мы были слугами обстоятельств.
В гостинице я стал думать о Войтюке. Войтюк в эти минуты составлял ключ к механизму международных диверсий. Шпион он или нет? Ошибся ли Павел Прищепа, подтвердил ли я ошибку Прищепы? Как много, как бесконечно много сегодня зависело от того, ошиблись мы с Павлом или нет! Я всеми помыслами души желал, чтобы человек этот, Жан Войтюк, ныне мой консультант по международным делам, был реальным, а не выдуманным нами шпионом. Ибо, рассуждал я, угроза предать всю страну тотальному разрушению, высказанная публично, будет воспринята, как пропагандистский маневр. В нее никто серьезно не поверит — так сказал я Штупе, так оно было реально. Но весть, переданная шпионом по своим секретным каналам, нет, это уже не пропаганда, а деловая информация о готовящихся в великой тайне событиях. Такую информацию нельзя игнорировать, на нее нужно отреагировать немедленно. Войтюк шпион, это же несомненно! И он передал услышанные от меня секреты. Почему же нет сведений о том, как восприняли его донесение? Почему нет ответных действий?
Я позвонил Штупе.
— Казимир, какие новости?
— Никаких. Вы чего-нибудь ждете, генерал?
— Жду новостей.
— Я позвоню вам утром.
— И ночью звоните, если будет что важное.
Утром я сам схватился за телефон:
— Казимир, новости?
— Никаких, генерал! — Штупа помолчал и осторожно задал вопрос, который на его месте я бы уже давно задал: — Мне кажется, вы чего-то ждете? Можно ли узнать чего?
— Жду сообщения о капитуляции нордагов, — буркнул я в трубку.
В ответ я услышал невеселый смех.
Чтобы развеять томление, я до полудня объездил все точки обороны. В столовой подали скудный обед. Из столовой я вернулся в гостиницу и прилег, но звонок телефона заставил вскочить. Штупа взволнованно кричал:
— Семипалов, включите Нордаг! Новая речь президента.
Я кинулся к приемнику. Франц Путрамент извещал свой народ, что его правительство сегодня на экстренном заседании приняло новое решение. Оно временно, до полного урегулирования споров, прекращает военные действия против Латании и отводит свои войска на старую границу. Оно уверено, что правительство Латании с должным пониманием воспримет великодушный акт нордагов и не станет чинить препятствия возвращению их войск на прежние рубежи. Оно убеждено, что решение прекратить в одностороннем порядке все военные действия благоприятно скажется на бедственном положении пленных военачальников, томящихся ныне в застенках Латании. И оно предлагает правителю Латании господину Гамову и его заместителю господину Семипалову срочно назначить специальную комиссию по перемирию и указать время и место встречи этой авторитетной комиссии с аналогичной комиссией Нордага для совместной работы по установлению справедливого и вечного мира между обеими державами.
Диктор, закончив читать речь президента Нордага, начал ее повторять. Я опустил голову на крышку приемника и заплакал. Я плакал и кусал губы, чтобы не дать нервному плачу превратиться в рыдание. Забон спасли!
Все снова и снова звонил телефон, но прошла долгая минута, прежде чем я нашел в себе силы снять трубку.
— Нордаги уходят из ущелья! — кричал Штупа. — Генерал, нордаги очищают ущелье!
На городском аэродроме приземлился водолет из Адана. К нам прилетели полковник Прищепа, министры Гонсалес и Пустовойт.
Они вошли ко мне все четверо — Штупа, Прищепа, Гонсалес и Пустовойт. И каждый пожимал мою руку и поздравлял с освобождением города, а я еле сдерживался, чтобы не заплакать. Штупа понимающе сказал:
— Генерал, вы именно на такую речь Путрамента и рассчитывали, когда ежечасно допытывались, нет ли новостей? У вас были причины ожидать столь удивительного отступления нордагов?
— Интуиция, Штупа. И уверенность, что не вовсе же северный президент потерял свой ум!
Штупа ни минуты не верил в сказку о моей удивительной интуиции. Но понимал, что расспрашивать больше нельзя.
У входа в ущелье вытянулась цепочка наших пустых машин. Еще вчера, появись они на этом месте, их превратили бы в щепы и пыль электроорудия нордагов. Сейчас не было видно ни одного орудия, их уже укатили. Мы впятером поднялись на высотку, оставленную нордагами. С нее открывался обширный вид на лесистые и гористые окрестности Забона. В бинокль было видно, что по всем дорогам на север передвигаются войска. Через главное шоссе, соединявшее Забон с остальной страной, перекатывалась техника противника. Я прикинул мысленно — к вечеру можно восстановить сообщение с Аданом. Блокада кончилась.
Я отвел Прищепу в сторонку.
— Павел, мы не ошиблись! Мы были правы, Павел! Но почему такая задержка? Путрамент еще вчера нагло отверг просьбу своих генералов о спасении.
— Вчера кортезы еще не передали ему, что узнали от Войтюка.
— Возвращаемся в город, Павел. Я сам войду в стеклянную клетку и сообщу пленным, что, хоть пока их и не освобождаем, но предоставим человеческие условия существования.
Лицо Прищепы омрачилось.
— Боюсь, ничего из твоих намерений не получится. У Гонсалеса особое задание.
Гонсалес рассматривал в бинокль главное шоссе, пересекаемое войсками противника. Я сказал ему:
— Полковник Прищепа сообщил, что у вас особое задание. Друзья, подойдите ближе, послушаем все, какую террористическую акцию собирается осуществить в освобожденном городе уважаемый министр Террора, он же председатель международной Акционерной компании Черный суд.
Гонсалес не обратил внимания на недружелюбный тон.
— Именно террористическая акция, — подтвердил он. — Речь о пленных. Я составил сообщение для «Вестника Террора и Милосердия», диктатор утвердил его. Завтра оно появится в печати.
Он вынул заготовленную бумагу и прочитал:
«Развязав неспровоцированную преступную войну против нашего государства, президент Нордага Франц Путрамент открыто объявил, что планирует выморить голодом наши города, которые завоюет. В ходе сражений, начавшихся для нас неудачно, нордагам удалось отрезать от страны Забон и заблокировать снабжение его продовольствием, то есть практически приступить к выполнению своего бесчеловечного плана. Один из наших диверсионных отрядов отважным налетом захватил в плен всю военную верхушку армии нордагов. В отмщение за объявленную нордагами войну на истребление мирного городского населения Черный суд под моим председательством приговорил всех пленных генералов и офицеров противника к длительной пытке голоданием с последующим утоплением в нечистотах.
Сегодня президент Нордага Франц Путрамент, поняв, на какой преступный и бесперспективный путь он вступил, решил односторонним актом прекратить все военные действия против нас и снять блокаду с Забона. Приветствуя разумное решение главы нордагов, Черный суд отвечает на него актом высокого милосердия. Я отменяю для пленных муки голода и последующую позорную казнь. А вместо отмененной казни приказываю их всех расстрелять и трупы предать захоронению в местности, далекой от районов военных действий. Министр Священного Террора Аркадий Гонсалес».
На какие-то секунды я потерял дар речи, потом закричал:
— Вы не сделаете этого, Гонсалес! Я запрещаю!
Он не сомневался, что именно это я и скажу.
— Вы не можете мне запрещать, Семипалов. Решения Черного суда ни отмене, ни обжалованию не подлежат.
Я лихорадочно искал зацепки, чтобы приостановить выполнение чудовищного приказа.
— Гонсалес! В районе военных действий военный начальник является высшей властью. И поскольку власть здесь принадлежит мне…
Он предвидел и это возражение. Теперь я знаю, что Гамов, давший санкцию на расстрел пленных, заранее вместе с Гонсалесом постарался поставить меня в безвыходное положение.
— Генерал Семипалов, последний полк нордагов покидает свои позиции. Город Забон перестает быть военным районом. Глава правительства просит вас вернуться в Адан для исполнения своих текущих обязанностей.
Тогда я повернулся к Пустовойту. На его мясистом некрасивом лице застыло выражение скорби и безнадежности.
— Ты министр Милосердия! — сказал я. — Где же твое милосердие? Почему не протестуешь, милосердный министр?..
Лицо Пустовойта перекосилось в жалкой улыбке.
— Я протестовал, Семипалов, я очень протестовал! Но мне лишь удалось создать хорошие условия пленным после расстрела…
— Хорошие условия для расстрелянных? — переспросил я с ненавистью. — Похоронить как людей, а не как падаль? И это называется милосердием? Простая человеческая совесть у вас сохранилась? Эх, вы!
Я пошел ото всех. Я должен был остаться один. Я не мог никого видеть.
Часть третья
ПЕРЕЛОМ
1 — Гамов! Расправа с пленными — позор для нас!
Такими словами я открыл Ядро. Джон Вудворт глядел в сторону: возмущенный, как и я, он не хотел ссориться с Гамовым. Готлиб Бар и Альберт Пеано усиленно демонстрировали сокрушение, сокрушенным — в меру своей природной вежливости — выглядел и Штупа. Прищепа и Омар Исиро изображали бесстрастность. Аркадий Гонсалес сиял, красивое лицо стало даже красивей — я отвел глаза, не всякая красота восхищает. А министр Милосердия состроил мину, не отвечавшую ни обстановке, ни его министерским функциям — выражал на своем уродливом лице что-то кисло-сладенькое: «Нехорошо, очень нехорошо, но я же все, что мог, сделал».
— Жду ответа, диктатор. И от того, приму ли ваш ответ, зависит, останусь ли в вашем правительстве.
Это был вызов — и Гамов принял его. Он не сомневался в победе надо мной. И не только в большой победе, подводящей итоги всем спорам и делам, но и в сегодняшней, маленькой, нужной лишь для того, чтобы сломить мое неожиданное сопротивление и обеспечить дальнейшую покорность его верховной воле.
— Понимаю ваше возмущение, Семипалов. Скажу сильней — рад вашему возмущению, — таким парадоксом он начал свой ответ. — Если даже вы потрясены и негодуете, то как потрясены и негодуют враги. Вы только возмущены, а у них добавляется и страх! Они возмущены и устрашены! Состояние, единственно желанное для нас!..
— Неклассические методы войны, — съязвил я. — Но согласитесь…
И тут он нанес удар, против которого я не имел защиты.
— Не соглашусь! И напомню об одном вашем разговоре, очень важном и очень ответственном разговоре. Не описываю всех обстоятельств, но вы тогда сказали: если бы наши враги знали, какие силы сопротивления развязывает их военная акция, какие демоны мести обрушатся на них, какую ответную реальную беспощадность вызовет их словесная угроза беспощадного обращения с мирным населением… О, если бы они это знали, так сказали вы, то никто не осмелился бы и слова угрожающего пискнуть. Так вы говорили, Семипалов! Только этим, только внезапным озарением разума, вдруг распознавшего ваши угрозы, я могу объяснить их внезапное паническое отступление от Забона. Может быть, предложите другие причины, Семипалов?
Он безжалостно показывал, какие следствия не только для врагов, но и для нас самих произвели угрозы, придуманные мной лишь как обманная акция. Не обманная акция, а программа действий, ибо без них угрозы останутся лишь ораторскими изощренностями, так он сказал мне на аэродроме. Он снова и снова возвращался к моей игре с Войтюком — и бил тем, что отказывался видеть в ней только игру. И назвать Войтюка не желал — не все члены Ядра знали о нем.
Я еще пытался сопротивляться:
— Но разве мы, когда нордаги неожиданно отступили, не могли показать своего великодушия? Для чего тогда создали министерство Милосердия, Гамов?
Омар Исиро редко вмешивался в споры, я упоминал об этом. Но иногда он изменял этой привычке, чтобы довести до нас важную информацию.
— В сегодняшней «Трибуне» Фагуста задает точно такой же вопрос и высказывает предположение, что нашему правительству в принципе милосердие не свойственно. Надо ли мне протестовать против его выпада?
— О Фагусте особая речь, Исиро. Вы требуете великодушия, Семипалов? Но разве мы не оказали его? Нордаги отвели назад свои войска. Но вы могли уничтожить их, когда они выбирались из ущелий. Сил на такое истребление у вас бы хватило, Семипалов.
— Они знали, что мы не нанесем им предательского удара в спину, когда они совершают желанный нам уход.
— Вот, вот — были уверены в нашем великодушии! И мы оказали его, не покарав армию нордагов за вторжение в наши пределы. Но расстрел военной верхушки врага — не военная операция, а акт Священного Террора против военных преступников. Семипалов! Путрамент увел свою армию не потому, что опасался ее истребления, а потому что убоялся за себя. Он понял, что самый первый, самый верный, самый беспощадный удар мы нанесем не против армии, воюющей с нами, а против тех, кто погнал эту армию на войну — и нас не стеснят никакие традиции воинского благородства!.. Все эти лживые традиции и лицемерные словечки придумали сами вдохновители и организаторы войн, чтобы обезопасить себя при поражении. Расстрел высокопоставленных пленных показал Путраменту, что мы будем беспощадны и к нему, попади он к нам в руки. И избирательного, только для него, великодушия не будет, а будет избирательная, специально для него, жестокость. Полковник Прищепа, доложите, как реагировал президент Нордага на расстрел пленных генералов.
— Нордаги после отхода закрепились на границе, — докладывал Павел. — Концентрация войск была такая высокая, что облегчала повторное наступление на нас всеми полками, если понадобится. Сообщение о расстреле пленных передали с опозданием на шесть часов. Путрамент начал работу в своем кабинете в восемь, в десять позавтракал. В одиннадцать передали информацию о расстреле. В пять минут двенадцатого — последние известия еще продолжались — секретарь президента стал вызывать министров. В двадцать минут двенадцатого правительство собралось. В сорок минут того же двенадцатого часа из главного штаба полетели предписания в войска немедленно отходить на тридцать лиг в глубь страны. Отход еще продолжается. На самой границе остаются лишь сторожевые посты. Внутренний оборонительный рубеж спешно оснащается тяжелым вооружением.
— Слышали, Семипалов! — с силой бросил Гамов. — Не вы ли в том вашем удивительном разговоре пророчили, что, будь правители Нордага проницательней, они отвели бы свои войска от границы. Расстрел пленных породил в мозгу Путрамента озарение — и он ответил мгновенно исполнением вашего пророчества.
Гамов издевался надо мной! Он говорил моими словами — из словесных угроз ставшими реальным действием. И я не мог возразить ему потому, что сам желал именно такого превращения грозных слов в реальные дела. Расстрел пленных лежал в рамках нарисованной Войтюку программы дальнейшей войны с нордагами.
— Можно не опасаться, что вы уходите из правительства? — насмешливо поинтересовался Гамов.
— Остаюсь, — буркнул я.
— В таком случае, ведите заседание дальше.
Я спросил, что ответим на просьбу президента о встрече двух комиссий для решения пограничных споров и государственных претензий.
— Не понимаю Путрамента, — заявил Вудворт, я к нему первому обратился. — У нас с Нордагом никогда не было пограничных споров.
— Ничего не отвечать президенту, — предложил Пеано, счастливо улыбаясь. — Наше молчание еще нагонит на него страху.
Но я считал, что отмалчиваться несолидно, и продиктовал такой ответ: «Господин президент, от встреч правительственных комиссий воздерживаемся, пока вы не высосете из пальца несуществующие правительственные претензии и не придумаете пограничные споры».
Ответ приняли с воодушевлением. Гамов вдруг впал в восторг. Все же он втайне опасался, что я отойду от него.
— Семипалов, вы нагнетаете страх на врагов даже сильней, чем я хотел. Такая оплеуха Путраменту! Казнить его не только угрозами, но и презрением!
Вудворт тоже одобрил наглый тон ответа.
— На время проблему Нордага оставляем, — сказал я. — Главное — положение на фронте и положение в тылу. Начинайте, Пеано.
Пеано обрисовал военное положение со всех сторон. С одной стороны слышались ликующие барабаны победы: нам удалось отразить наступление кортезов с родерами, освободили осажденный было Забон, на фронтах устанавливается тишина и можно считать, что до весны ее не нарушат. Поражение на фронте, недавно почти реальное, в близком будущем не грозит.
Но с другой стороны, докладывал Пеано, вместо радостного гула медных труб слышится унылая тягомотина сопелок. Ни одна из стратегических целей не достигнута. Кортезы с родерами не отогнаны в глубь Ламарии. Патина на две трети оставлена. Ввязавшийся в войну Нордаг едва не захватил второй город страны. На южных и восточных границах надежность соседей сомнительна. Вывод: надежды завершить войну в этом году не оправдались.
Я спросил Вудворта, не хочет ли он дополнить доклад Пеано? Он заметил, что оправдывается старая пословица: когда говорят пушки, музы молчат. Он относит к сфере муз также и искусство дипломатии. Дипломатия вырождается. Дипломатию заменяет информация. Недавно объявленное диктатором удивительное предположение, что превращение ненадежных союзников во врагов принесет нам пользу, сможем вскоре проверить. В столицы союзных держав зачастили агенты Кортезии. Министр Прищепа подтвердит эту информацию.
— Подтверждаю, — сказал Павел. — Кортезия переманивает к себе наших союзников. Они выпрашивают условия повыгодней… Один Нордаг выступил без колебаний, но его пример скорей оттолкнет других от быстрых соглашений.
— С союзниками ясно, — сказал я. — Бар, обрисуйте хозяйство.
И Бар докладывал по формуле: с одной стороны — одно, а с другой — совсем другое. Промышленность работает лучше, чем при Маруцзяне, урожай собрали. Золотая реформа и разбронирование резервов вызвали энтузиазм. Но резервы почти исчерпаны, а урожай не такой, чтобы вызвать хороший приток товаров. К зиме снабжение населения снова ухудшится. Бандитизм не ликвидирован. Прежних наглых — при дневном свете — нападений на поезда, на склады, на жилье больше нет. Однако ночь — по-прежнему время разбоя. И близится зима, а в темную пору оживляются все темные силы.
— Гонсалес, — сказал Гамов, — докажите преступникам, что не просто щеголяете высоким званием министра Террора. До морозов истребить всех бандитов до последнего — вот ваше задание.
— А сколько бандитов в стране? — деловито осведомился Гонсалес.
Прищепа пожал плечами. Анкеты бандитам не раздают, они не информируют, сколько членов в каждой шайке. Можно лишь предполагать, что от 180 до 190 тысяч.
— Выловлю! Попрошу Пеано выделить мне десяток полков для внутренней войны и подчинить мне всю полицию.
— И то, и другое — пожалуйста! — сказал Гамов.
Пустовойт с упреком сказал Гамову:
— Вы даете Гонсалесу конкретные задания, а меня игнорируете.
Я впервые заметил в тот день, что к Гонсалесу и Пустовойту Гамов относится по-разному. И выражение лица, и голос, и слова менялись, чуть он поворачивался от одного к другому. Гамов словно выключал в себе одно душевное состояние и включал другое. К красавцу Гонсалесу, нежнолицему, широкоплечему, узкому в талии, — ему очень шел и прежний мундир майора и нынешние черный костюм и плащ, оба на белой подкладке — Гамов поворачивался хмурый, глядел непреклонно, говорил властно. А некрасивому массивному Пустовойту — лишь Константин Фагуста превосходил его общей массой — Гамов улыбался, глаза делались добрыми, всем в себе он излучал внимание и готовность слушать. Я бы сказал, что Гонсалесу он приказывал, как генерал офицеру, а с Пустовойтом обращался как с ребенком, которого часто приходится обижать, но всегда хочется утешить.
— Вам тоже будут задания. Без милосердия не обойтись ни при каком терроре. Все виды снисхождения для разоружившихся бандитов разрабатываете вы. И получите право задерживать карающую руку нашего друга Гонсалеса.
Я закрыл заседание и попросил остаться Гамова, Вудворта и Прищепу — пока лишь они были посвящены в операцию.
— Подвожу итоги: Войтюк — шпион. У кого сомнения?
Сомнений не было ни у кого. Я поставил новый вопрос — как быть с ним дальше? Хранить у себя за пазухой бесценным сокровищем, как требует диктатор? Либо расправиться, как с обыкновенным шпионом, чтобы не создались непредвиденные обстоятельства?
Все согласились, что надо продолжать игру.
— Тогда ставлю два условия. Первое — я передаю Войтюку только правдивые сведения, чтобы в глазах его хозяев не потерять авторитета.
Вудворт высоко поднял брови.
— Передавать правдивые сведения для дезинформации? Простите, я дипломат, а у нас максимум успеха — удачно обмануть. Говорить правду, чтобы обмануть, — это выше моего понимания.
Прищепа разбирался в технологии обманов глубже Вудворта.
— Важен успех, а как он достигается — правдой или ложью — второстепенно. Семипалов передал Войтюку в общем верные сведения, а в результате так напугал Путрамента, что нордаги отшатнулись от собственного первоначального успеха.
— Но это ведь не значит, что вы дезинформировали противника, — настаивал Вудворт. — Не понимаю ваших хитрых ходов.
— Хитрость их в том, что они долгое время лишены обмана. Но наступит момент, и я передам лживую информацию, а ей поверят, потому что привыкли верить мне. Это можно сделать только раз — и надо рассчитать, чтобы был именно тот случай, что способен повернуть течение войны.
Вудворт больше не спорил. Гамов сказал:
— Вы поставили два условия. Первое: передавать только правдивую информацию. Принимается. Слушаем второе условие.
— Повремените с публичным объявлением последнего наступления на бандитов. Все, что нужно готовить для него, будем готовить. Но объявим позже. А пока я передам Войтюку, как самую секретную информацию, что мы собираем силы для очищения страны от преступников и что вы, Гамов, готовите громовую речь.
И это условие было принято. Павел сказал мне:
— Не хотите ли для последующего изучения нюансов… в общем, отличный записывающий аппарат?..
Я ответил оскорбленный:
— Полковник Прищепа, я был уверен, что вы отлично знаете свое дело. Приходится разочаровываться. Неужели вы до сих пор не поставили такого прибора? Или не считаете меня с Войтюком деятелями государственного значения?
Даже чопорный Вудворт изобразил что-то похожее на улыбку. Прищепа весело сказал:
— Понял. Будете довольны качеством записи.
Отправляясь домой, я прихватил номер «Трибуны». Дома было холодно и неуютно. Елена вторую неделю инспектировала какие-то заводы. В окно хлестал дождь, естественный дождь самой природы. От искусственных ливней Казимира Штупы он отличался лишь тем, что был еще унылей и надоедливей. Я не люблю осенних дождей, в них мне остро чувствуется ненужность — ни для самой природы, уже не взыскующей, как летом, воды, ни для меня. И я помечтал о грядущем, когда общество будет так богато, что сможет командовать климатом свободнее нас. И тогда какому-нибудь будущему Штупе прикажут устраивать грозы и вёдро, снегопады и ветры для увеселения, а не по необходимости. И в будущей «Трибуне», уже мало похожей на ту, что я взял в руки, можно будет прочитать: «Сегодня с 16.30 до 17.05 — большой развлекательный дождь, потом радуга на четыре ярких и три приглушенных цвета и вечернее гулянье на насыщенном озоном воздухе». «До такого времени, ох, далеко», — сказал я себе и развернул газету.
Константин Фагуста разразился новой статьей против правительства. Он не призывал брать оружие и идти свергать нас — но это было, кажется, единственным, на что он не осмеливался. Он доказывал, что международная политика Гамова — малоэффективна, когда правильна, и неправильна, когда эффективна. А действия Черного суда? — с возмущением спрашивал Фагуста. Сплошные ошибки и неудачи. Объявлена программа платной казни, чуть ли не программа гражданского бунта против всех видов подлости. И что же? Не слышно что-то о нападениях на королей и министров, на генералов и военных промышленников. Зато казнят беспомощных пленных! Неужели правители не понимают, что казнью пленников сами совершают воинское преступление и что за него придется отвечать? Старые — классические — методы войны отвратительны, ибо сама война отвратительна, так объявил нам диктатор. Но разве лучше то, что он практикует взамен отвергнутой старины? Хрен редьки не слаще, говорили наши предки.
Я отложил «Трибуну» с тяжелой душой. Меня мучили два противоположных чувства — негодование и бессилие. Негодование не на Фагусту, нет, ибо сам говорил то же, что он, только говорил это в крохотной правительственной группе, а не публично. Я негодовал на самого себя, что был бессилен предотвратить расправу над военными преступниками. И не только был бессилен, но и согласился с Гамовым, что сам спровоцировал это преступление и потому не имею права возмущаться. И странное дело! С первого знакомства с «Трибуной» человек этот, Константин Фагуста, стал мне неприятен. А сейчас я просто ненавидел его — за то, что он был прав, а я не мог, не имел морального права признать его правоту!
2 Природа, на время освобожденная от насилия над собой, разгулялась по собственным законам. Океан, безжалостно обираемый в недели сражений, сейчас отдыхал — свободное его дыхание густыми массами туч разносилось по старым воздушным путям.
Мне тяжело описывать те осенние месяцы. Наступило царство Гонсалеса. Все утренние известия завершались его появлением на стереоэкранах. Он извещал, сколько преступников за прошедший день сдались добровольно, сколько убитых, сколько захваченных. Раза два в неделю на стерео показывался и Пустовойт и повторял все одно и то же: повинную голову меч не сечет, тех, кто сдается добровольно, он, министр Милосердия, берет под свою защиту: молодых и здоровых — в армию, больным — лечение, негодных для войны — на посильные работы.
Операция «Очищение» поначалу шла вяло. Вылавливались городские шайки, блокировались убежища банд. Перелом наступил, когда осень дождливая превратилась в осень холодную. Выпал первый снег — пока еще естественный, а не метеогенераторный. Праздник первого снега, традиционное торжество страны, ознаменовал своей стереоречью Гонсалес. Он не был хорошим оратором, даже я, не говорю уж о Гамове, владел словом лучше. Но содержание речи не нуждалось в украшении, оно и без того разило грохотом уши тех, к кому обращался наш министр Террора.
— Объявляю Неделю Тишины и Раздумья, — говорил Гонсалес. — В эту Неделю полиция и армия не производят никаких операций по вылавливанию бандитов, а вы, бандиты и пособники их, на кратком недельном покое обдумайте свою дальнейшую судьбу. После Недели Спокойствия — Неделя Амнистии, этой недели потребовал мой коллега, министр Милосердия Пустовойт. В Неделю Милосердия все, сдавшиеся с оружием, получают полное прощение либо минимальную кару. Все завершает Неделя Истребления, даже не неделя, а сколько потребуется. И уже не будет прощения и милосердия, самые суровые кары поразят случайно приставших к банде одинаково с главарями. Не пропустите последних спасительных дней! И не надейтесь укрыться в горных логовах, в глубинах лесов. Выморозим укрывшихся, засыплем их метеоснегами! Всей армией страны пойдем на вас!
— Я знаю, в шайке не существует полного единства, — продолжал Гонсалес. — Большинство устало от разбойничьей жизни, измучено лишениями, понимает неотвратимость наказания. Но вас, большинство, терроризируют вожаки, их приспешники. Вы боитесь их? Но почему? Ведь вас много больше! Так разоружите главарей! Свяжите, убейте, если сопротивляются. Нападите на сонных, если трусите перед бодрствующими! И несите на пункты милосердия — связанных или убитых. Вожак впереди своей банды либо тот же вожак, связанный или мертвый, — вот пропуск в амнистию! Повторяю: не пропустите последний День Милосердия! Не отриньте последний шанс снова стать людьми из того полузвериного бытия, в которое сами ввергли себя!
Вот такова была речь Гонсалеса. Ее предварительно просматривал Пустовойт, утвердил Гамов. Гамов посоветовал и мне поработать над ней, я отказался. Это не моя епархия — внутренний террор.
День, начавший Неделю Тишины, меньше всего можно было назвать тихим. Стерео все снова и снова повторяло речь Гонсалеса, а в промежутках между речью и известиями забивало уши музыкой. Наш добрый Омар Исиро, министр информации, искренне думал, что бравурная музыка превращает черные мысли, от которых впору вешаться, во что-то радостное.
Во всяком случае, тихая неделя шла очень тревожно — и для несдавшихся шаек, и для страны, истомившейся от неспокойствия, и особенно для нас — правительства, основавшего все планы на амнистии и всеобщем успокоении.
Первый День Милосердия дал обильный поток «амнистёров», но его перекрыл второй, а еще больше третий день. Плотину нерешительности прорвало. Сдающиеся так торопились, словно страшились, что последний день сдачи наступит раньше, чем объявлен. На четвертый день поток ослабел, а в последний, седьмой день, на пункты явилось лишь несколько человек.
С бандитизмом в стране было покончено.
В речи к народу сразу же по завершении недели милосердия, Гамов именно так и обозначил достигнутый успех.
— Всего сложило оружие 273565 человек, — сказал он. — Это означает, что массовый бандитизм ликвидирован. Отдельные преступления могут совершаться, от единичных преступлений не застраховано ни одно общество. Но организованной преступности больше нет. Вдумайтесь в это! Из внутренних войск, воевавших с бандитами, мы теперь сформируем десять дивизий в помощь фронту. Не меньше дивизий дадут и «амнистёры». Какое облегчение для страны! Какое облегчение!
Он закончил речь обращением к женщинам. Воззвания к женщинам, как некий ударный аккорд, завершали почти все речи Гамова к народу:
— Милые мои подруги! Я обещал вам, что эту зиму вы будете без страха шагать по ночным улицам. Поздравляю вас: для страха оснований больше нет. И еще поздравляю многих с тем, что их соскользнувшие с честной дороги дети и близкие вновь возвращены к нормальной жизни нормальных людей!
На очередном Ядре Гамов изъяснялся совсем не в таких радужных тонах. Впервые он сделал выговор Прищепе.
— Полковник Прищепа, вы безобразно ошиблись! Уверяли, что бандитов в стране сто семьдесят-сто восемьдесят тысяч, а сложило оружие в одну неделю больше двухсот семидесяти. Как строить надежную политику на такой ненадежной разведке? А если сведения о неприятельских силах столь же точны? Может быть, стремительное продвижение маршала Вакселя к Забону объясняется тем, что трагически преуменьшены его реальные силы?
Павел признал недостатки разведки, но указал и на объективные причины просчетов. В районах военных действий у него своя агентура. И живым агентам там помогает инструментальная разведка, сеть тайных датчиков — приборы точные и надежные. Но внедрять своих людей в бандитские шайки гораздо трудней, инструменты здесь неприменимы. Наблюдать за неприятельской армией проще, чем следить за десятком преступников, сбившихся на короткое время в одну стаю.
Гамов продолжал утверждать, что трудно вести политику, когда неточно представляешь себе настроение народа. Ошибка с количеством бандитов лишь часть более общей и трагической ошибки — неизвестности, сколько людей поддерживают нас, а сколько наших противников. В каждой квартире не поставишь подслушивающее устройство, в каждую семью не введешь своего агента.
— Побойтесь бога, Гамов! — не выдержал Готлиб Бар. — Да спросите у меня, если не верите Прищепе! На заводах, на селе, в магазинах, это все мои объекты, нашу деятельность одобряют, нас хвалят.
— Вы меня не поняли, Бар. Я не утверждаю, что наша разведка уже ошиблась в оценке настроения народа. Но говорю, что такая ошибка возможна, и мы можем ее проглядеть.
Гамов, уверен, высказывал давно обдуманное. Он считал, что в обществе, сцементированном единой волей, в данном случае его, Гамова, верховной волей, очень трудно распознать истинные настроения людей. Свободного обсуждения нет, борьбы партий не существует — как же узнать, о чем думает средний житель? В стране, где нет разногласия мнений, нет и точного понимания людей. Мы сами создали такую страну, но, используя достоинства единовластия, не должны забывать и о присущих единовластию пороках.
— А Фагуста? — возразил я. — А этот беспардонный демагог, которого вы почему-то опекаете, разве он не высказывает открыто мнения, отличные от наших?
— Рад, что вы, наконец, нашли пользу в деятельности редактора «Трибуны», Семипалов. Фагуста — как бы узаконенный критик всего, что мы делаем. Он — крайность. А масса молчит. Только чрезвычайные события заставляют все население открыто заговорить.
— Информация методом провокации, — сострил Готлиб Бар. До министерского поста он считался мастером острословия, но сейчас и ему было не до острых словечек. Все же он повторил с удовольствием: — Информация методом провокации!
— Вы правы, Бар. В нашем обществе народ на откровенность надо провоцировать. Лишь чрезвычайность заставляет людей забыть о молчании. Вот почему так опасно ошибся наш друг Прищепа в оценке реальной мощи бандитов. И меня тревожит, что мы строим свою политику, не ведая реального настроения народа. Поразмыслите об этом.
После заседания я вышел вместе с Гонсалесом.
— Просьба, Гонсалес, — сказал я. — Только не спрашивайте, зачем мне нужно то, о чем попрошу. Пока это мой секрет. Не могли бы вы по одному моему требованию арестовать человека и держать его в заключении, пока я не прикажу его освободить или не предам вашему суду?
Гонсалес обиделся.
— Вы, кажется, забыли, Семипалов, что в моем подчинении вся полиция и все охранные войска? Могу арестовать любого. Даже вас самого!
— В своем аресте я пока не нуждаюсь. И постараюсь не забывать, что в ваших руках вся полиция и все охранные войска.
Я мог бы попросить об аресте и Павла Прищепу, отношения у меня с Павлом были иные, чем с Гонсалесом. Но я учитывал, что репутация у Черного суда куда грозней, чем у разведки.
3 Отношения с Войтюком развивались так, как и должны были развиваться. Он стал не только угодливо слушать, но и осторожно задавать вопросы. Следующей стадией должна была стать наглость. Надо было показать ему, что реальность иная: он в моих руках, а не я в его.
— Войтюк, — сказал я после его доклада о новостях в международной жизни, — не кажется ли вам, что у нас утечка информации?
Он и глазом не моргнул.
— В каком смысле — утечка информации?
— В самом прямом. Передают врагам государственные тайны.
— Полученные у нас?
— Полученные от меня.
Ему стало изменять натренированное хладнокровие.
— Кто же мог передать секретные сведения, полученные от вас?
— Вы, Войтюк. Вы передали их за рубеж.
Он все же еще не верил, что разоблачен. Он молчал, собираясь с мыслями. Я тоже молчал. Он решил, что лучшая оборона — не соглашаться с обвинениями. Таков, очевидно, был внушенный ему стандарт оправдания — для легких случаев.
— Не могу поверить, что вы серьезно, генерал! Мне — и такое обвинение! Это же чудовищно!
— Почему чудовищно? Нормальное явление, Войтюк.
— Отказываюсь понимать! Немыслимое обвинение! Совершенно немыслимое!
— Серьезное, Войтюк, только серьезное. В остальном, повторяю, вполне нормальное. Ибо вы делали лишь то, что должны были делать.
— Делал то, что и должен был делать?
— Именно. Раз вы профессиональный шпион…
— Генерал, я глубоко уважаю вас. Но это не значит, что я готов снести любые оскорбления. Я приму свои меры.
— Примете свои меры? Какие? Вздумали мне грозить?
Он постарался взять себя в руки. Вначале он сильно побледнел, теперь краска возвращалась на щеки.
— Чем я могу угрожать вам, генерал? Я знаю свое место. Но я потребую доказательств! Все обвинения только слова, если за ними не стоят факты.
— За ними стоят факты, Войтюк. Вы понимаете, что любой начальник интересуется тайнами своих подчиненных, особенно занимающих такие ответственные посты, какой вы занимали сперва у Вудворта, а теперь у меня. Ваш покаянный лист меня разочаровал, Войтюк. Вы забыли упомянуть в нем о полученном вами подарке — изумрудном колье, фамильной драгоценности старинного рода Шаров. И преподнес вам это колье сам Ширбай Шар, министр его величества Кнурки Девятого. Очень важные сведения надо было передать Ширбаю, чтобы он расстался с родовой драгоценностью.
Войтюк не напрасно выбрал себе профессию, требующую не только проницательности, но и мужества. Он тревожился, пока сохранялась неизвестность, и шел в открытый бой, когда другого выхода не было.
— Вы не думаете, генерал, что для ценного подарка могли быть и иные причины, кроме политических?
— Бросьте, Войтюк. Это дешевый прием — намекнуть на интимные связи между вашей женой и Ширбаем. И нет вам нужды обливать грязью себя и жену. Не было у вашей жены связи с Ширбаем. И не могло быть. Во-первых, вы сами не допустили бы такой связи, для этого вы слишком любите свою жену, это мне известно. И во-вторых, развратник Ширбай настолько пресыщен связями с женщинами, что за еще одну связь, даже с такой красавицей, как ваша жена, не отдаст одну из фамильных драгоценностей. Другое дело — оплата важных государственных секретов. За некоторые из них и драгоценностей не жалко.
— Вы говорите так, будто знаете, какие государственные секреты я передавал Ширбаю Шару?
Войтюк дошел до такого спокойствия, что закинул ногу на ногу. Еще ни разу он не позволял себе подобной вольности. Сознание, что против меня имеется убийственный козырь, продиктовало ему внешнюю развязанность.
— Вы сами скажете, что именно передавали Ширбаю.
— На допросах у вашего друга Прищепы? Уж не собираетесь ли вы меня арестовать?
— Во всяком случае не исключаю такой возможности.
— Она исключена. Советую меня не арестовывать.
Теперь я видел его насквозь. Он был слабее, чем я опасался. Такого можно брать голыми руками.
— Вот как — советуете не арестовывать? Не откажите в любезности объяснить, почему такой совет?
— Вот почему, вглядитесь получше!
Он с торжеством поднял вверх самопишущую ручку. Он всегда вынимал эту ручку, когда приходил ко мне — и вел ею записи в тетради. Я с первого взгляда на нее не сомневался, что это не только ручка, но одно из тех устройств для передачи информации, какими удивлял меня Павел, когда мы сражались в окружении.
Войтюк победно выложил свой главный козырь:
— Все наши разговоры, генерал, аккуратно записывались и сейчас хранятся в надежном месте. И если меня арестуют, весь мир узнает, что заместитель диктатора был источником сведений для шпиона!
— Значит, вы признаетесь, что шпион, Войтюк?
— С тем важным дополнением, генерал, что вы деятельно помогали шпиону. И потому ответственность за успешно проведенный шпионаж ложится на вас. И вашей блистательной политической карьере грозит полный крах, если станет известно о вашей связи со мной.
Я сделал вид, что растерялся и предался трудному размышлению.
— Хорошо, арестовывать вас не буду. Вы думаете, дело ограничится только тем, что вы останетесь на свободе?
Он вообразил, что взял верх. И не удержался от торжества.
— Генерал, пора поставить все точки над i. Вы человек умный и смелый, это всем известно. И понимаете, что попали в опасную ситуацию. Но нет положения, из которого не было бы выхода. Выход предлагаю такой: мы продолжаем так удачно начатое сотрудничество.
— В смысле?
— Да, генерал. Вы будете снабжать меня ценными сведениями, я буду передавать их дальше.
— Вы предлагаете мне совершить измену?
— Вы уже совершили ее! Ваше сообщение, что Гамов в ярости готовит дикую расправу над целым народом, прибыло вовремя и было высоко оценено. Нордаги избежали грозившего им уничтожения. И донесение о том, что сражения на фронте прекращаются на всю зиму, а все оборонные силы бросаются на ликвидацию бандитизма, тоже было своевременным и важным. Правда, вы извещали, что с речью к народу выступит Гамов, а он такой речи не произнес.
— Гамов поручил ее Гонсалесу.
— Мы так и поняли — поручил. Между прочим, самому ужасному человеку в вашем правительстве! Итак, мы продолжаем сотрудничество, генерал. Только вместо хитрого выуживания из вас секретов, которыми вы и без того легко делитесь, я буду задавать вам осмысленные вопросы, а вы давать осмысленные ответы.
— Называйте ваши осмысленные вопросы.
Он на мгновенье снова растерялся. Он все же не ожидал такого быстрого согласия на государственную измену.
— Так сразу, генерал?.. Ну, во-первых, новые дивизии… Сколько сформируете в течение зимы — из мобилизованных, амнистированных?.. И — сгущенная вода! Производство энерговоды на новых заводах, расширение старых. Вы создаете свой водолетный флот, но каковы масштабы?.. Разрешите фиксировать ответы…
— Минуточку… Сперва проведем одно дело. — Я вызвал Гонсалеса. — Семипалов. Рад, что узнаете по голосу. Гонсалес, я просил вас, если понадобится, выполнить одну мою просьбу. Вот эта просьба. Немедленно арестуйте Анну Курсай, жену моего сотрудника Войтюка. Обвинение предъявлю потом. Режим — одиночная камера. И никаких послаблений! Позвоните, когда возьмете ее. Пока все.
Не знаю, понял ли Войтюк, как реально раскладывается игра, но побледнел он смертно. Он силился что-то сказать и не мог. Я встал и подошел к нему. Войтюк отшатнулся, не поднимаясь из кресла. Он глядел на меня белыми глазами.
— Подонок ты! — сказал я. — Дерьмо собачье! Вздумал командовать мной! Одному удивляюсь — неужели в Кортезии не нашлось ни одного толкового разведчика, что воспользовались таким ничтожеством, как ты?
Он пошевелил губами, но снова не сумел ничего сказать. Я воротился на свое место и заговорил спокойно. И постарался, чтобы металл в голосе звучал доходчиво.
— Слушай внимательно, слизняк! Ты надумал превратить меня в своего слугу. Мы поступим по-иному. Превращать тебя в простого слугу я не буду. Ты станешь моим рабом. Будешь выполнять все мои повеления — быстро, самозабвенно, энергично!.. Вот так будешь мне служить, проходимец! И только такое служение спасет тебя и твою жену. Что такое одиночная камера у Гонсалеса, наверное, догадываешься. Ты сказал, что Гонсалес — самый страшный человек в правительстве. Вполне согласен с тобой.
Он наконец выдавил трясущимся ртом:
— Почему Анна?.. Она невиновна!
— Она виновна! Виновна хотя бы в том, что выбрала в мужья такого остолопа, как ты, шпион-неудачник. Ее арест гарантирует твою верность и исполнительность. Наш дорогой диктатор Гамов бредит категорией, название которой — эффективность. Каждое действие должно давать эффект — и желательно максимальный. В этом я его верный последователь. Пока твоя жена в тюрьме, ты будешь мне рабски служить. А откажешься, что ж — и ее судьба, и твоя будут горестными. Дальнейших разъяснений не нужно?
С трудом, но он уяснил безвыходность своего положения.
— Служить — хорошо… Но разве я могу быть вам полезен?
Я решил, что пора переходить от угроз к нормальному тону, и сменил грозное «ты» на полупрезрительное «вы».
— У вас возникли сомнения, Войтюк?
— Видите ли… Я могу передавать сведения отсюда в Кортезию. Но что я могу передавать из Кортезии сюда? Их секреты мне неизвестны… Простите, я не отказываюсь, но…
— Прощаю. Одобряю за искренность. Вы правы, каждый шпион — полупроводник. Данные, найденные им, текут только в одну сторону. Это меня устраивает. Вы будете моим личным шпионом не для того, чтобы получать секретные сведения из Кортезии, это гораздо лучше вас делают агенты Прищепы. Нет, вы останетесь источником секретнейших сведений для Кортезии, передатчиком того, о чем я захочу кортезов информировать.
Войтюк попался на том, что посчитал меня глупей, чем я был. Но и я совершил с ним такую же ошибку. Несмотря на то, что чувства его были в смятении, он безошибочно уловил, к чему я клоню. Он медленно, словно вслушиваясь в каждое слово, проговорил:
— Генерал, если я правильно… Вы хотите дезинформировать кортезов?.. Передавать им через меня ложные сведения?
Я подтянулся внутренне. От того, поверит ли мне Войтюк, зависела удача задуманной операции — во всяком случае, первая ее стадия.
— Нет, Войтюк, не так. Я не стану пичкать вас ложью. Все, что я передам через вас, будет правдой. И не просто правдой, а важными государственными секретами. Разве не так было до сей поры? Я снабдил вас известием, что Гамов готовит нордагам жестокую кару. И разве то, как жестоко Гамов расправился с беззащитными пленными, не показывает, что было бы со всеми нордагами, не отведи они свои войска с нашей территории? А то, что мы прекращаем на фронте всякую активность до весны? Что не только полицию, но и армию бросаем на тотальное истребление преступности в стране? Я снабжал вас правдивой информацией, Войтюк. И впредь буду снабжать такой же.
Он постепенно отходил от потрясения.
— Но ведь это значит, генерал…
— Войтюк, вы опять ошиблись. Это значит совсем не то, о чем вы подумали. Я не предаю своей родины. Ни в одном факте, о котором вам сообщу, не будет ничего вредящего моей стране. И наоборот, всякую вредящую ей информацию, ставшую мне известной благодаря моему положению, я утаю от вас, Войтюк. Поэтому никаких данных о количестве дивизий, об энерговоде, о строящихся водолетах! Это будет правда, только правда, но правда, полезная для моей страны и для меня, как одного из ее соправителей.
Искра разума, блеснувшая в его глазах, опять стала тускнеть.
— Не понимаю… Какой же тогда смысл?..
— Напрягите внимание, Войтюк. Повторяю: родине я не изменю, но это не значит, что я во всем согласен с диктатором. Иные его поступки вызывают раздражение — и не только у меня. Временами он своей резкостью, своим крутым нравом… Короче, правитель не столь жестокий нашел бы гораздо больше возможностей для соглашения с нашими противниками.
Он наконец уловил смысл предлагаемой игры. Но интерпретировал применительно к своему уровню — примитивно и грубо.
— Вы правы, генерал… Правительство, возглавляемое вами…
— Не обязательно мною. Но не Гамовым.
— Да, тогда откроются иные возможности в мировой политике. Гамов на мир не пойдет, пока не уступят его немыслимым требованиям. Уверен, что влиятельные круги в Кортезии поддержат ваше благородное стремление реорганизовать правительство.
— Надеюсь на это. Так вот — информация, которую буду передавать вам, должна помочь реорганизации нашего правительства. Оказать давление на Гамова в нужном направлении! И начну ее передавать немедленно.
— Слушаю, генерал. — Войтюк снова вынул ручку, разложил на коленях блокнот для видимости записи.
— Фиксируйте, Войтюк. Гамов намерен в скором времени обратиться ко всем воюющим с нами странам с официальным предложением. Он запросит условия, на которых враги согласятся замириться. Между прочим, диктатора тревожит, какова его истинная популярность в народе. Имеет ли он надежную поддержку в душах? Ему нужны чрезвычайные условия, чтобы люди высказались открыто — за они или против него?
— Понял. Создадим такие чрезвычайные условия. Так ответят Гамову, что от него отшатнутся его сторонники! Можете считать, что союзники сделают все возможное, чтобы расчистить вам дорогу к власти.
Я сказал очень холодно — я ненавидел этого мелкотравчатого подонка, вдруг возомнившего, что он может вещать голосом всех правительств, соединившихся против нас:
— Войтюк, вы преувеличиваете свои возможности. Ваше дело — передавать информацию. И не сверх того. А что решат союзники, они решат, не советуясь с вами.
— Слушаюсь, — он мигом сбавил тон. — Будет еще информация?
— Будет. Профессиональные разведчики получают от хозяев плату. Я не спрашиваю, сколько вы получаете, Войтюк, и чем получаете — деньгами или драгоценностями для жены. Но что получаете, не сомневаюсь. Политики получают от дружественных правительств не плату, а финансовый кредит. Без денег политику вообще, а тайную тем более, не осуществить. Передайте, чтобы сумму, которую я потребую, положили секретно в один из банков Клура мелкими порциями на безымянных предъявителей.
— Вы назовете эту сумму?
— Называю. Сто миллионов диданов в ста порциях по миллиону.
У Войтюка едва не выпала ручка.
— Простите, вы сказали — сто миллионов диданов?
— Сто миллионов — и в качестве первого взноса.
— Сто миллионов диданов! — бормотал он, еще не веря. — Это же десять чудов золота!
— Будем считать на банкноты, а не на золото. Бумажки легче металла. Сто миллионов мелкими порциями по миллиону диданов.
Он сумел усмехнуться.
— Мелкая порция в миллион диданов. Сто дин золота! Да такую мелкую порцию одному не унести.
— Повторяю — считайте на банкноты.
— А что передать — почему сто счетов, а не один?
— Для того, чтобы я мог сразу проверить, что деньги переведены, и я могу ими пользоваться.
— Каким образом пользоваться, генерал?
— Самым простым — прийти в банк, назвать секретный шифр и получить числящуюся на этом счете сумму. Разумеется, не сам приду, а один из моих агентов, какому захочу вручить эту сумму. Так вот, ваши хозяева без промедления кладут в банк сто миллионов диданов, вы сообщаете мне секретные шифры ста счетов, а я поручаю своему агенту для проверки получить суммы, скажем, с двух-трех. И буду знать, если он эти деньги получит, что вступил с союзниками в тайную связь. Но если хоть один счет окажется пустым!.. И если вообще не будет уведомления, что созданы такие счета… В этом случае, Войтюк, нет нужды ни в тайной связи с кортезами через вас, ни в вас самом.
— Иначе говоря, если на связь с вами мои начальники не пойдут, мои дни можно считать сочтенными? — уточнил он спокойно. Классические правила тайной игры — уничтожение провалившихся агентов — он знал хорошо. Я дал понять, что дальнейшая игра будет отходить от классических канонов.
— Не только ваши, но и всех ваших близких, Войтюк. Но почему такой пессимизм? Во-первых, служба моего нового агента, каким вы теперь являетесь, может удаться — и тогда будем заниматься подсчетом не оставшихся вам для жизни дней, а наград за удачу. А во-вторых, если не будет нужды в шпионе Войтюке, то, возможно, появится нужда в Войтюке — знатоке международных отношений. И тогда ваша камуфляжная внешность станет вашей подлинностью. Вы не допускаете такого поворота событий?
Он смотрел на меня, пытаясь оценить достоверность моих обещаний.
— Генерал, буду служить вам верой и правдой! Ибо вы на том месте, какое сегодня занимает Гамов, — самая отрадная возможность для улучшения международных отношений. Чтобы здраво судить об этом, мне не нужно быть тайным агентом, достаточно оставаться экспертом дипломатического ведомства.
Зазвонил телефон. Я взял трубку.
— Слушаю, Гонсалес. Благодарю. Да, до дальнейших распоряжений, правильно. Дальнейшие распоряжения будут такие: освободите Анну Курсай. Скажите, что задержали по недоразумению. Дорогой Гонсалес, я же объяснил вам — особый мой секрет. Разве заместитель диктатора не может иметь свои политические секреты? Еще раз — благодарю!
Я выразительно посмотрел на Войтюка. У него кривилось лицо. Он еле удерживался от слез. Он любил свою жену, это было явно.
— Генерал, — сказал он. — Поверьте мне…
Я прервал его:
— Идите и выполняйте, что намечено. Анна не в курсе ваших… особых функций?
— Что вы! Разве я стал бы жертвовать ее благополучием?
— И впредь не жертвуйте. Идите. Идите!
Он ушел, а я задумался. И, как после встречи с пленными нордагами, снова чувствовал, что не понимаю себя. Все получалось по-иному, чем я рассчитывал. Никогда раньше я не подозревал в себе скрытого влечения к интригам, к обману, к рискованным политическим комбинациям, а сейчас занимался ими — и с охотой. Я усмехнулся, вспомнив собственные слова: «Буду передавать вам только правдивые сведения». Говорить правду ради утверждения лжи! Великая ложь, которую я задумал, держится, как на незыблемом фундаменте, на тысячах мелких правд. Тут был парадокс, я не мог постичь его. Конечно, я мог сказать себе: командует внутренняя логика событий, действую по ее железным законам. И это тоже было правдой, одной из тех маленьких правд, на которых высилось грандиозное здание большой лжи. Но, впрочем, думал я, можно бы выразиться по-другому: меня вел рок, я попал под власть этой все объясняющей причины мировых событий — того таинственного двигателя, что выше людей, выше богов. Выше самого времени. Я пожал плечами. Древний назвал бы рок и успокоился, против рока не попрешь. Но я не верил в существование высших сил, слово «рок» мне ничего не объясняло. Но в естественную логику событий я верил. А естественная логика событий вела меня по пути, какой я считал неестественным.
— Иду к вам, — сказал я Гамову по телефону.
В маленьком кабинете были Павел Прищепа и Вудворт. Гамов радостно протянул мне руку.
— Блестяще, Семипалов! Некоторые моменты — шедевр!
— Какие?
— Прежде всего — о том, что вы хотели бы сместить меня и стать главой государства. Очень убедительно! Они в это сразу поверят, это вполне в их духе — соперничество лидеров.
Я сказал очень серьезно:
— Гамов, а вам не приходило в голову, что я и вправду хотел бы занять ваше место?
Он знал, что превосходит всех нас, и не стеснялся — без оскорбления — это показывать.
— И не придет! Вы меня не замените, но и я вас не заменю. Каждый на своем месте, а в целом мы — стальное единство.
Это было, конечно, правдой. Вудворт спросил:
— Почему вы назначили такую огромную сумму за сотрудничество с Войтюком? Вряд ли Аментола согласится на столь баснословные выдачи.
— Он согласится, Вудворт, За сотрудничество с каким-то разведчиком Войтюком такие платы немыслимы, вы правы. Но я предложил политический союз, сотрудничество с Кортезией, а не с ее отдельными агентами. И, если Аментола не раскошелится, грош ему самому цена. Огромность запрошенной суммы корреспондирует огромности задуманного дела. И я предупредил, что на первом взносе не остановлюсь. Тайный союз с тайными противниками Гамова обойдется кортезам дороже, чем их явные союзы с другими государствами.
— Вашим вдохновенным враньем, Семипалов, вы поставили передо мной неожиданные проблемы, — признался Гамов. — Например, обращение к врагам с вопросом о целях войны и возможностях мира. Вы передали, что я готовлюсь к такому обращению, а я и не думал о нем.
— Теперь подумаете. Не будет ничего плохого, если укажете условия, на которых возможно прекращение войны. А они обнародуют условия. Давно назрело время знать, во имя чего мы воюем.
Гамов слушал меня рассеянно. Уверен, что в его мозгу уже возникали те хлесткие формулировки, какими он вскоре поразил мир. Я придумал обращение Гамова ко всему миру, чтобы создать видимость передачи Войтюку секретных сведений. Но выдумка моя породила великую декларацию — поворот в мировой политике. Логика событий выше наших личных решений.
Рассеянность, овладевшая Гамовым, была так явна, что мы трое — Вудворт, Прищепа и я — сослались на неотложные дела и ушли.
4 Итак, Войтюк спровоцировал меня на придумывание государственного секрета. Я спровоцировал Гамова на «Декларацию о войне», а «Декларация о войне» стала одной из вех, определяющих ход истории.
Будущий историк не найдет в «Декларации» ни единой идеи, которые не были бы уже Гамовым высказаны ранее. Он повторялся. Но повторялся так энергично и сжато, придал идеям такую четкость, что они сразу врубались в память. Главным в декларации было то, что являлось главным во всех его прежних речах: война — преступление против человечества. Руководителей и пособников войны должен судить суд скорый и безжалостный. Я сотни раз слышал от Гамова такие речения, они носили скорее эмоциональный, чем политический характер. Даже в создании Черного суда все помощники Гамова, кроме одного — Гонсалеса — увидели нечто, помогающее победе, а вовсе не обвинение против всего человечества.
Я высказал возражения против слишком хлестких формулировок.
— Семипалов, вы раньше требовали, чтобы я изложил философию нашего правительства. Вот я и высказываю ее. Вы с ней не согласны?
— Недоумеваю. Вы объявили преступниками всех, кто ведет войну. Но ведь это означает, что и мы преступники?
— А разве вы сомневаетесь в том, что вы преступник?
Он сказал это так серьезно, что не я один запротестовал. Не мы начали войну, мы лишь ведем ее к победе, — нашей победе, разумеется. Мы не создатели, не организаторы военных ситуаций. И мы не можем собственным старанием прекратить войну. Если мы признаем себя преступниками и захотим перестать ими быть, нам это не удастся. Война — несчастье, а не преступление. В преступлении присутствует злая воля, в приказах командующего армией необходимость — защита своей страны. Командующий — слуга неизбежности, но не злодей.
— Вы пацифист. И доводите отрицание войны до крайних пределов, — поддержал меня Вудворт. — С вашей программой я не смогу проводить международной политики. Вы ставите меня в немыслимое положение, Гамов!
Наш министр внешних сношений так разволновался, что повысил голос. Гамов хранил хладнокровие, даже улыбался. Не так уж часто теперь выпадали случаи — видеть Гамова улыбающимся.
— Я не призываю вас соглашаться со мной. Лишь в очень простых случаях создается полное единомыслие. Проблема войны к таким случаям не относится. Я опубликую «Декларацию о войне» как мое личное обращение к народам мира. А вы сообщите о несогласии с отдельными формулировками редактору «Трибуны». Фагуста создаст шум вокруг наших расхождений.
— Зачем вам шум господина Фагусты? — с раздражением спросил Вудворт. — Он повредит авторитету нашей монолитности.
— Нам важней знать реальное настроение народов, чем добиваться насильственного единства в своем кругу. Тот факт, что в правительстве расхождения, заставит каждого составить собственное мнение, Фагуста шумихой будет способствовать этому.
— Снова получается информация методом провокации, — повторил Готлиб Бар полюбившуюся фразу.
Мне, уже наедине, Гамов обрисовал свой проект «Декларации» несколько иными линиями. Разве я не внушил Войтюку, что он будет получать от меня только правдивую информацию? И разве не солгал, что сам выступаю против диктатора? А если враги дознаются, что Семипалов вовсе не соперник Гамова и вовсе не ведет против Гамова тайной войны? Ведь тогда начатая игра потеряет значение. А теперь они скажут себе: нет, до чего же дошли у них распри, если не поостереглись открыто выставить на обзор свои разногласия! И окончательно уверятся, что Семипалов, точно, скрытый соперник, а не последователь Гамова.
Он выкладывал это радостно — восхищался собой и тем, что придумал удивительную ситуацию: все помощники возражают против его идей, но все сохраняют верность ему на практике. В нем непостижимо совмещались несовместимости — добиваться «эффективности» самого маленького поступка — и забывать о любой пользе ради идей, практически неосуществимых, но из разряда тех, что именуются высокими. Он понимал, что декларацией о войне вызывает раскол в своем окружении. Я сказал, что он предоставлял решение спора всему человечеству — и это не фраза. Он видел своим единственным серьезным партнером во всех спорах именно все человечество — и ни одним человеком меньше!
Я сказал ему, раздосадованный:
— Гамов, а не опасаетесь ли вы, что при накоплении разногласий я постепенно стану не только вашим соперником, но и противником? Во всяком случае, никогда не признаю себя преступником — ни обычным, ни даже военным, хоть я и военный министр.
Он весело отозвался:
— Предоставим решение истории. Не возражаете?
— Что еще остается? — буркнул я.
Вот такой был разговор, когда Гамов соединил свои разрозненные выпады против войны и военных в жесткие формулы «Декларации о войне». А затем он опубликовал ее как обращение ко всем народам и правительствам. И первым на нее, естественно, отозвался Фагуста. Но вот что примечательно — неистовый редактор «Трибуны» на этот раз неистовствовать не захотел. Он сдержанно отозвался о признании всех политиков и идеологов, причастных к войне, преступниками перед человечеством. Правда, сдержанность Фагусты содержала в себе и яд: ради высшей справедливости, иронизировал Фагуста, в преступную коалицию определены не только враги, но и друзья, и сами творцы «Декларации о войне» — самокритика, граничащая с самобичеванием! Неудивительно, что не все члены правительства согласились объявить себя преступниками.
Все же шум вокруг «Декларации», начатый «Трибуной», был много меньше того шума, на какой надеялся Гамов. Внутри страны «Декларация» большого возбуждения не породила.
Зато за рубежом имя Гамова звучало повсеместно и повсечасно. И это были голоса возмущения и негодования. Слишком большую вину взвалил Гамов на слишком многих людей. Они не признали этой вины. И впали в ярость.
Гамов поставил перед враждебными правительствами вопрос, который я придумал для него в игре с Войтюком: каковы ваши условия мира? Правительства не торопились откликнуться. Они предоставляли арену спора ученым и журналистам. Двое деятелей из нейтрального Клура, профессор философии Орест Бибер и писатель Арнольд Фальк, попросили Гамова о личной встрече. Орест Бибер написал, что намерен в беседе с Гамовым выяснить сущность того удивительного биологического образования, которое называется человеком. Арнольд Фальк объявил, что заранее не придумывает ни одного вопроса, но вопросов появится ровно сто, чуть он взглянет на живого диктатора Латании. Ибо у него мысли возникают не по рассуждению, а по наитию, и не организованно, а вдохновенно. Короче, не по программе, а по озарению.
Гамов выслал разрешение на приезд. Оба гостя скоро появились в Адане.
Гамов попросил всех членов Ядра присутствовать на беседе. Оба были люди известные. Орест Бибер числился в модных мыслителях, был автором десятка книг. Одну из них: «Сущность несущественного» я прочитал, но не понял — она вся состояла из парадоксов, и каждый новый парадокс опровергал предыдущие. В моих мозговых извилинах они не умещались. Вторую книгу «Сексуальные влечения в мертвой материи» я подержал в руках, но читать не стал: меня устрашили рисунки, иллюстрирующие текст. Готлиб Бар, любитель словесной эквилибристики и знаток учений, сконструированных по принципу: «Зайди ум за разум», убеждал меня, что я много потерял, не познакомившись с этой книгой крупнейшего философа современности. Я ответил, что потерь не нахожу, а если, наоборот, чего-то не приобрел, то примирюсь с этим. Бар так и не понял меня. Его любимое присловье: «Любое неприобретение — это потеря», правда, у него и голова много крупней моей.
Что же до Арнольда Фалька, то я прочитал два его романа. Но тоже не был очарован. Он пишет ломом, а не пером. Такому человеку, по-моему, небезопасно появляться перед Гамовым после того, как тот объявил всех поклонников войны преступниками. У Гонсалеса Арнольд Фальк должен был числиться в еще не опубликованном списке — и против его фамилии, наверно, проставлена крупная сумма в награду за казнь, какой его когда-нибудь удостоит Черный суд. Я спросил Гонсалеса, верны ли мои предположения. Он ответил с многозначительной краткостью:
— Обвинен. Но еще не оценен.
Гости прибыли во дворец в сопровождении Готлиба Бара, наиболее эрудированного среди нас в философии и литературе. Поскольку о творчестве гостей разговора не началось, его эрудиция не пригодилась. Я сидел напротив гостей за длинным столом. Гамов восседал на председательском месте.
— Слушаю ваши вопросы, господа, — сказал Гамов.
Философ, высокий, белобрысый, узколицый, стал говорить, но писатель, темноволосый и темноглазый, длиннорукий и громкоголосый, вдруг прервал его.
Записываю беседу Гамова с гостями по памяти. И хоть не поручусь за отдельные слова, смысл передаю точно.
Б_и_б_е_р. Господин диктатор, ваше определение войны…
Ф_а_л_ь_к (с негодованием прерывает философа). Черт знает, что такое! Вы же герой, диктатор! От кого угодно. Но от вас? Нет!
Бибер подождал, не скажет ли Фальк чего-либо вразумительней, но тот выкрикнул и замолчал, лишь гневно таращил на Гамова красивые, почти синего белка, глаза — они выразительней слов передавали настроение. Насколько на бумаге этот человек был по-своему, по-тяжеловесному, красноречив, настолько же косноязычен в речи. Впрочем, смысл его речей был ясен по выкрикам.
Б_и_б_е_р. Я продолжаю, диктатор. Ваше определение войн как самого тяжкого из преступлений перед человечеством…
Г_а_м_о_в. Поправляю, философ: не войн, а войны.
Б_и_б_е_р. Это имеет значение — войны или война? Единственное или множественное число?
Г_а_м_о_в. Решающее значение.
Б_и_б_е_р. Что именно решает?
Г_а_м_о_в. Не хочу равнять прошлые войны с нынешней. Именно о войне, которая идет сегодня, утверждаю, что она величайшее преступление людей перед людьми.
Ф_а_л_ь_к (взрывается). Все понял! Вы притворяетесь пацифистом.
Г_а_м_о_в. Почему притворяюсь?
Ф_а_л_ь_к. Потому! Ясно?
Г_а_м_о_в. Не ясно.
Ф_а_л_ь_к. Вы же кто, Гамов! Это я вам говорю. Можете мне поверить. В окружении!.. Маленьким отрядом в осколки полковника Парпа! Я же его лично знаю. Это пупырь!
Г_а_м_о_в. Простите, что такое пупырь?
Ф_а_л_ь_к. Как — что такое? Пупырь — это пупырь! Пупырь и все! А дальше? А дальше, я спрашиваю? С одной дивизией на армию — и всю армию!.. И не герой? А в Адане? Кучка товарищей и мигом переарестовать все правительство! Геройство же! В Клуре никто на такое не решится, а пора. Никудышное у нас правительство, можете мне поверить. Как же вы не герой?
Г_а_м_о_в. Не смею спорить.
Ф_а_л_ь_к. И не разрешу! Другого такого нет! Это я вам точно. И на тебе — декларация! Как это вытерпеть? Отвечайте прямо и бесстрашно — как это вытерпеть?
Г_а_м_о_в. Отвечаю прямо и бесстрашно: придется терпеть.
Ф_а_л_ь_к. Тогда молчу. Слова от меня не услышите!
Бибер перехватывает эстафету, брошенную его товарищем. Он знает, что писатель долго молчать не сможет. Слова в Фальке — когда он в озарении, естественно, а сейчас оно на него находит приступами — быстро рождаются, вспучиваются внутри и неудержимо исторгаются наружу. Бибер стремится до новой спазмы фальковского озарения хотя бы поставить на обзор некоторые срочные проблемы фундаментальной философии, за прошедшие тысячелетия еще не решенные.
Б_и_б_е_р. Итак, война, которая ныне разгорелась в мире, — общечеловеческое преступление. И вы не хотите ее равнять с прежними войнами. Значит ли это, что прежние войны не относятся к преступным?
Г_а_м_о_в. Вопрос непростой. И ответить в двоичном коде — «да», «нет» — не могу. Видимо, от проблемы войны нельзя отмахиваться, а надо вдуматься в ее сущность.
Б_и_б_е_р. Отлично! Категория сущности — важнейшая в той философской концепции, которую я имею честь представлять в науке. Будем анализировать сущность войны. Но сперва предварительный вопрос. Не кажется ли вам, что в «Декларации о войне» вы не анализировали ее сущность, а отмахнулись от анализа бранью? Ибо назвать войну преступлением…
Г_а_м_о_в. Это и значит определить ее сущность.
Б_и_б_е_р (подчеркивая интонацией, что он не думает этого). Вероятно, я просто не разбираюсь в том, что надо называть преступлением.
Г_а_м_о_в (непреклонно). Очень возможно, что и не разбираетесь.
Б_и_б_е_р. Тогда начнем с того, что продефинируем понятие преступления.
Г_а_м_о_в. Дефинируйте.
Б_и_б_е_р. Философски преступление есть понятие неоднозначное. То, что в одном случае является преступлением, в другом может рассматриваться как законный поступок. Но, во всяком случае, преступлением можно назвать акт, в котором присутствуют два момента: во-первых, злая воля, действующая по своей прихоти и ради своей личной цели; во-вторых, наличие объективных условий, при которых тех же целей можно было бы добиться более мягким способом. Конечно, это не точная дефиниция, а, так сказать, общий очерк, небольшой философский рисунок…
Г_а_м_о_в. Принимаю. Итак, преступление — это поступок, который вовсе не вызван неизбежностью объективных условий, а создан чьей-то злой волей. Эта злая воля и явится причиной преступления. Задавайте дальше вопросы, господин философ.
Б_и_б_е_р. Придерживаясь принятой дефиниции… Вы не всякую войну считаете преступлением? В смысле — не всякое убийство?
Г_а_м_о_в. Да, не всякую войну и не всякое убийство можно считать преступлением. На мой дом напали вражеские солдаты, один направил на моего ребенка штык. Убить этого солдата — не преступление. Ибо в защите ребенка нет моей злой воли, и мной командует неизбежность: только таким поступком я могу спасти ребенка.
Б_и_б_е_р. Но солдат, убивающий ребенка, совершает этот поступок по своей злой воле, и им не командует безвыходность, правда? Он ведь мог направить свой штык на вооруженного отца, а не на ребенка. И тогда это было бы не преступление, а схватка воюющих солдат. Вы согласны?
Г_а_м_о_в. В принципе — да.
Б_и_б_е_р. Перейдем теперь от частных человеческих поступков к общим категориям. Вы сказали, что прежние войны…
Г_а_м_о_в. Совершенно верно. Всякая война несла несчастья, горе и слезы какой-то части людей. Война неотделима от разорения и страданий. Но назвать всякую войну преступной не берусь. Были и преступные войны — захватнические, по воле злых правителей, по религиозному или националистическому исступлению. Но были и войны освободительные, восстания против угнетателей. Войны ради спасения… Разве можно дефинировать их как преступления? Для них точней подходят другие эпитеты — благородные, героические, нравственные!..
Ф_а_л_ь_к (в приступе нового наития). Слышу речь не мальчика, но мужа! Героические!.. Благородство и отважность!.. Все мы солдаты. Все!
Б_и_б_е_р (с досадой). Дорогой Арнольд, вы сами ни разу не выступали в роли благородного и отважного солдата.
Ф_а_л_ь_к. Почему? Живу в дрянной стране, уже тридцать лет ни с кем не воюем. Танцы вместо маршей! Носовые платки в карманах вместо импульсаторов! Как жить хорошему человеку? Как жить, спрашиваю?
П_е_а_н_о (ослепительно улыбается). Попросились бы добровольцем.
Ф_а_л_ь_к. А то нет! Просился же! Маршал Ваксель, великая солдатская душа — к нему. Нет, сказал, вы нужней словом, а не мечом. Вибраторами не владеете, в электроорудиях не разбираетесь. Я электричества не терплю, жуткая вещь! Диктатор, возьмите! Я бы у вас повоевал.
Г_о_н_с_а_л_е_с (зловеще). Мы после войны всех военных будем судить. Добровольцев в первую голову.
Ф_а_л_ь_к. В голову не нужно! Не уеду, пока не отступитесь. Что такое, спрашиваю? Солдату платите за геройство золотом. А на весь мир объявили: война — преступление. Либо геройство. Либо преступление! Орест, вы поняли? Ученый, но ведь тоже ногу сломили на декларации, признавайтесь.
Б_и_б_е_р. Мы с вами, Арнольд, для того и приехали, чтобы прояснить темные места. А что до вашего вопроса, то нам могут ответить, что иное большое преступление можно осуществить посредством серии частных героических актов. Воротимся к проблеме современной войны. Итак, огульно называть преступными все прошлые войны вы не хотите, ибо среди них были и законные, и справедливые. И даже благородные. Я верно излагаю вашу мысль?
Г_а_м_о_в. Верно.
Б_и_б_е_р. А современную войну, в которой вы проявили себя таким выдающимся полководцем, вы считаете преступной. Так вы провозгласили в своей «Декларации о войне». Верно?
Г_а_м_о_в. Уж чего верней!
Б_и_б_е_р. Но почему именно эта война — преступление? Где доказательства? Любое обвинение без доказательств либо поклеп, либо ругань!
Профессор философии Орест Бибер победно оглядел нас всех. Он думал, что уже взял верх в споре. Мне стало весело. Я не соглашался с Гамовым, не признал себя ни военным преступником, ни иного типа злодеем. Но одно уже было в тот момент ясно: сошлись два борца разного веса. Итог схватки не вызывал сомнений.
Г_а_м_о_в. Господин философ, вы задали мне вопрос, но раньше ответьте на мой. Какова причина нынешней войны?
Б_и_б_е_р. В смысле — что вызвало войну?
Г_а_м_о_в. Да, именно в этом смысле.
Б_и_б_е_р. Причин было много. Прежние мыслители считали, что у каждого действия есть лишь одна вызывающая его причина. Современная философия отказалась от такой примитивной каузальности. В смысле: кауза — это причина, такая терминология. Мы предпочитаем говорить не о причинах, а о факторах, коллективно создающих данное явление.
Г_а_м_о_в. Пусть факторы. Называйте факторы, вызвавшие войну.
Б_и_б_е_р. О, их очень много.
Г_а_м_о_в. Если много, значит, есть главные и второстепенные. На второстепенных можно не останавливаться.
Б_и_б_е_р. И главных много. Одни, так сказать, носят характер причин, в смысле старой каузальности. Другие, наоборот, характер цели. В таком сложном явлении, как война, объединены причины и цели. Чтобы было проще и понятней, скажу, что в войне мы имеем симбиоз каузы и телеологии.
Г_а_м_о_в. Да, просто и понятно. Но вы не ответили на вопрос. Перечислите факторы, породившие войну. Простите за ненаучную терминологию.
Б_и_б_е_р. Не от всех можно требовать научных дефиниций. Даже от знаменитых политиков. Среди факторов, породивших войну, я назову экономические, политические и личные. Что же до целей войны…
Г_а_м_о_в. Поговорим сперва о причинах, потом перейдем к целям. Первая причина, вы сказали, экономическая. Расшифруйте экономические причины.
Б_и_б_е_р. С охотой. Кортезия и Латания — страны с различной экономической структурой. И каждая раздражается, что другая не похожа на нее.
Г_а_м_о_в. Разве наличие одной экономической структуры автоматически губит другую?
Б_и_б_е_р. Что вы, Гамов! Столько лет существуют разные структуры — и ничего. Каждая развивается. Но вместе с тем требует: живи, как я. Естественное стремление человека навязать свой образ быта, свой способ мышления.
Г_а_м_о_в. Естественное стремление обывателя, тупицы, а не человека вообще. Мы с вами, господин философ, установили очень важный факт. Существование одной системы не порождает гибели другой. Они могут спокойно сосуществовать, как сосуществуют в любом обществе, толстые и худые, высокие и низкие, юноши и старцы. В экономическом различии Кортезии и Латании я не вижу неизбежности их военного столкновения. Экономическая причина как военный фактор не работает. Слушаю дальше.
Б_и_б_е_р. Дальше политические факторы. Разная политика у кортезов и латанов.
Г_а_м_о_в. В чем ее различие?
Б_и_б_е_р (не то озадачен, не то возмущен). Вам это лучше знать, вы политик, а я философ.
Г_а_м_о_в. Но я как политик не вижу существенной разницы в политике воюющих стран.
Б_и_б_е_р. Тогда почему вы воюете?
Г_а_м_о_в. На это хочу вашего ответа. Почему мы воюем?
Б_и_б_е_р. Не знаю.
Г_а_м_о_в. Вот вы и высказали сущность наших отношений. Вам самому неизвестно, почему мы воюем.
Б_и_б_е_р (спохватывается, что дал маху). Господин диктатор, вы умелый софист. Вы заставили меня на миг растеряться. Я устанавливаю факт: вы воюете. Это значит, что есть причины и цели войны.
Г_а_м_о_в. Вы не ответили на мой вопрос, какая разница в политике воюющих стран?
Б_и_б_е_р. Думаю, что каждая страна преследует свои интересы. Как в жизни отдельных людей: один хочет одного, а другой — другого.
Г_а_м_о_в. Да. Один хочет стать музыкантом, а другой идет в конструкторы. Но музыкант не набрасывается с кулаками на конструктора за то, что тот не музыкант. Им нечего делить.
Б_и_б_е_р. А если оба влюбились в одну девушку? Сплошь да рядом предмет для соперничества и споров. И жестоких споров, диктатор.
Г_а_м_о_в. Вы мыслите категориями старины, философ. Раньше влюбленный мог покорить сердце девушки, принеся ей в дар отрубленную руку соперника. Раньше так было, раньше! Сегодня соперники будут добиваться успеха ласками, нежностью, щедростью, добрыми словами. Кулачные расправы ныне неэффективны, современные девушки не обожают мордобойцев.
Б_и_б_е_р. Любовный пример, пожалуй, неубедителен. Но государства — не озорные парни. И то, что каждое стремится заполучить, не девушка.
Г_а_м_о_в. А что каждое государство стремится заполучить?
Б_и_б_е_р. То самое, что разделило их.
Г_а_м_о_в. Что именно разделило их? Господин философ, попрошу вас снизойти с небесных высот абстракций на земную конкретность. Мы установили, что есть нечто, чего жаждут оба враждующие государства. И ради обладания этим нечто ведут войну. Прошу точно сформулировать — в чем состоит это загадочное нечто, так трагически разделившее мир на два лагеря.
Б_и_б_е_р. Надо подумать, поискать…
Г_а_м_о_в. Но если его надо поискать, значит, оно не видно, скрыто, таится!.. Вам его еще нужно найти, и неизвестно, найдете ли. А оно, вам, мыслителю, неизвестное, уже такое могущественное, что бросает народ на народ, губит миллионы жизней, проливает реки крови… И вы хотите, чтобы я этому вздору поверил? Не кажется ли вам, дорогой философ, что вы собственный интеллект оскорбляете такими примитивными соображениями, такими недоказанными доказательствами?
Б_и_б_е_р (пытается оправдаться). Видите ли, я имел в виду приобретение союзников, раздел сфер влияния, распространение в других странах своей культуры…
Г_а_м_о_в. И прочее, столь же несущественное для проблемы жить или погибнуть, а только она, как в древних войнах, может стать оправданием войны. Итак, мы приходим ко второму кардинальному выводу. Не существует ни одной политической концепции, ни одной политической акции одного государства, которые грозили бы гибелью государству другому. А раз так, то никакие политические разногласия не могут стать достаточным основанием для гибели миллионов людей, которые понятия не имеют об этих разногласиях и которые в любом случае не захотят отдать жизнь своих детей за то, чтобы эти разногласия исчезли. Слушаю дальше. Личные факторы.
Б_и_б_е_р. В данном случае я подразумеваю личные расхождения между руководителями государств. Их характеры. Влечения, жизненные цели… Не будете же вы отрицать, что личные свойства Амина Аментолы, либо вашего предшественника Артура Маруцзяна, тем более ваши собственные черты характера влияют на всю международную обстановку?
Г_а_м_о_в. Не буду отрицать. Как не буду отрицать того, что личные особенности преступника определяют характер его злодеяний. Но ведь наш спор о другом. Речь о факторах, вызывающих войну.
Б_и_б_е_р. О, личные особенности властителя не могут не влиять на возникновение войны. Или вы это отрицаете?
Г_а_м_о_в. И не подумаю. Но укажу сразу же, что вы неумолимо приближаетесь сами к моей концепции войны. А она состоит в том, что в современном мире, где так развито производство, где столько создается товаров и услуг и, стало быть, нет недостач, вызывающих черную нужду и голод, что в этом богатом современном мире нет объективных причин, порождающих неизбежность войны. Этим современная война и отличается от прежних, которые чаще всего возникали от желания приобрести что-то важное, чем-то обогатиться. Современная война не обогащает, а разоряет все воюющие стороны. Она не только не нужна, но вредна — со всех точек, под всеми углами зрения.
Б_и_б_е_р. Однако те политические и идеологические расхождения…
Г_а_м_о_в. Какие? Побойтесь Бога, философ, если уж логики, вашей богини, не боитесь. Впрочем, вы в Бога не веруете. Обращаю ваше внимание на такой удивительный факт. Вы все время говорите о разногласиях между воюющими странами в экономике, в политике, в идеологии, но говорите абстрактно — есть, мол, разногласия, очень, очень значительные разногласия. И все. А конкретно назвать их, ясно описать — нет, тут вы пас! А почему? Интуитивно понимаете, что реальные разногласия ничтожно малы перед громадностью войны. Назови их, перечисли — и любой в ужасе воскликнет: «Из-за этого воевать? Да вы безумцы либо злотворцы!»
Б_и_б_е_р. По-вашему, у войны нет никаких причин?
Г_а_м_о_в. Не искажайте мои слова. Причины есть. И они в злой воле правителей, которые готовы использовать малейший повод для разжигания пожара. Что вы скажете о человеке, который подожжет дом только потому, что в руках у него спички? Преступник, правда? Или о том, кто с ножом нападет на вас, чтобы убить и отобрать кошелек? Злодей, иначе не назовете. Так вот, политики, развязывающие войну, когда объективной неизбежности в ней нет, когда вполне можно уладить разногласия без нее, преступники и злодеи. Ибо совершили страшный поступок только потому, что была власть его совершить. Власть — тот же импульсатор, жгущий карман и руки. Взяв власть, хочется немедленно показать всем, что ты властитель. И самый действенный способ представить себя властителем — послать подчиненных воевать. Но поскольку для войны нет реальных причин, ты используешь для своего престижа поводы незначительные, сознательно раздуваешь пузырь в исполинский шар, муху в слона — и твоя воля воевать становится основной причиной. А те политики, что в стороне, превращаются в пособников, ибо могли использовать свою власть для предотвращения войны — а не использовали. Вот почему я объявляю всех политиков в воюющих державах военными преступниками. А всех политиков в невоюющих странах преступниками потенциальными. Это относится также и к журналистам и к писателям.
Б_и_б_е_р. Страшно вас слушать, диктатор! По-вашему, каждый, добивающийся власти, тем самым потенциальный преступник.
Г_а_м_о_в. Может им стать — и должен это знать о себе. Должен знать, что в самом понятии власти — потенция преступления, как в бочке пороха — потенциал взрыва. Ответственность властителя должна постоянно напоминать об этом. Но если ответственность заглушается, наружу выступает злая воля — и становится горящей спичкой, брошенной в бочку с порохом.
Б_и_б_е_р. Вы эти идеи распространяете и на собственную власть?
Г_а_м_о_в. Разумеется. И после войны предам себя суду народов, чтобы суд разобрался, сколько в моих действиях было злой воли, разжигавшей войну, и сколько доброй, старавшейся погасить военный пожар. И пусть установят — чего больше.
Б_и_б_е_р. Почему предадите себя суду после войны? Почему не сейчас? Разве не для того создан Черный суд? И разве он не выносит приговоры во время войны?
Г_а_м_о_в. Отличная идея! Могу лишь поблагодарить, что она вам явилась. И выполнить ее весьма просто. Черный суд — международная компания справедливости. Кортезам надо внести вступительный взнос — несколько миллиардов диданов — организовать свою секцию в этой акционерной компании, затем арестовать меня и передать Черному суду, который, возможно, вынесет мне суровый приговор. Могу вас уверить, что если нам удастся арестовать Аментолу, мы ни минуты не станем колебаться, нужно ли его судить или не нужно. Почему бы не проделать того же со мной? Неужели богатейшая Кортезия разорится, отдав немного своих диданов на утверждение справедливости?
Б_и_б_е_р. Денег Кортезия бы не пожалела. Но ведь вы не дадите себя арестовать! Зачем же тратить попусту деньги? Кортезы расчетливы!
Г_а_м_о_в. Расчетливые люди часто просчитываются. Аментола тоже не даст себя арестовать. Но мы не теряем надежды заполучить его в свои руки. И хоть Латания много бедней Кортезии, ассигновали пять миллиардов золотых лат, чтобы укрепить фундамент у этой надежды.
Ф_а_л_ь_к (снова встает из небытия). Не приму! Черные суды! На кого замахиваетесь? Я спрашиваю: на кого?
Г_а_м_о_в (очень вежливо). Не понял — о чем вы?
Ф_а_л_ь_к. Как о чем? Сто раз говорил. Не говорил — кричал! Ведь война — что? Ведь война — это геройство, мужество, стойкость, изощренность… Бибер, что еще?
Б_и_б_е_р. Еще очень многое.
Ф_а_л_ь_к. Вот именно! Самые точные слова! Очень многое! И за это под суд? Да кто позволил? Не разрешу!
Г_а_м_о_в. Придется обойтись без вашего разрешения.
Ф_а_л_ь_к. Замолкаю! Сгинь, поэт мужества и геройства! Пропади! Герои осуждают геройство! Как жить, я вас спрашиваю?
Б_и_б_е_р. Между прочим, диктатор, в эмоциональном высказывании моего друга Арнольда Фалька таится и философская истина. Легко доказать, что воинственное желание разрушать в самой природе человека. Не просто сражаться с противником, а изобретать противника, если его нет. Вы в своем неслыханном осуждении войны осуждаете саму природу человека. Ибо в нас заложено быть воином. Говорю о мужчинах, разумеется.
Г_а_м_о_в. Вы сказали — легко доказать. А можете ли доказать?
Б_и_б_е_р. Ну, как же! Подведите ребятишек к игрушкам. Девочки схватятся за куклы и платья, мальчики за оружие. Разве здесь не голос природы? А тот факт, что в истории человечества войны не переводятся? Каждому поколению нужна своя война. Вы сказали, что древние войны часто возникали от безысходности существования. Но ведь можно было и умереть от голода, если был голод, покориться завоевателю, если завоевывали, отдать имущество, если грабили. Нет, хватали оружие! В войне одни видели способ обогащения, другие — средство спасения. Не искали иных выходов из безвыходности, сразу принимали решение о войне. Вы в своей декларации приписали войне много скверного — и правы, не буду спорить. Но писатель Арнольд Фальк найдет в войне бездну хорошего, он отыщет в ней благороднейшие свойства — мужество, стойкость, верность друзьям и родным, самопожертвование… И тоже будет прав.
Ф_а_л_ь_к (на мгновение возникает). Не буду! Ужас! Молчать! Навеки молчать! (Впадает в очередную горестную прострацию).
Б_и_б_е_р. И самый поразительный пример — современная война. Вы утверждаете, что все несогласия воюющих сторон тысячекратно легче решить миром, а не войной. Готов согласиться, что вы правы. Но ведь ваша правота оборачивается против вас. Если правители мира пошли на войну не по объективной неизбежности, а по злой воле, раздувшей муху разногласий в слона раздора, то ведь они были заранее убеждены, что в их злой воле содержится объективная возможность совершить такое превращение ничтожной мирной мухи в грозного слона войны. Они не сомневались, что народы примут их решения и дружно отправятся на фронт. Конечно, люди потом устанут от тягот войны, истерзаются от ее страданий и проклянут ее — но не дольше, чем на оставшуюся жизнь своего поколения. И идут они на войну с музыкой, с песнями, не рвут на себе заранее волос, не кидаются с полученным оружием на своих командиров, чтоб не дать войне совершиться. Вам это ничего не говорит, диктатор?
Впервые — и в последний раз — за все время спора Гамов растерялся. Философ Орест Бибер нашел аргументы, от которых не отделаться легковесными возражениями. Я, впрочем, не услышал в аргументации Бибера чего-либо принципиально нового. Я не философ, но о том, что в душе человека изначально заложена воинственность, слыхал много раз. Я мог бы сам опровергнуть Бибера, но Гамов сделал это сильней. Когда Бибер закончил свою небольшую речь, Гамов был уже вооружен для отпора.
Г_а_м_о_в. Вы правы, философ, человек одарен способностью сражаться, когда в том нужда. И в нем возникает ярость разрушения, если нужно что-то разрушить. Но не делайте воинственность человеческой натуры главным в человеке. Человек разнообразен. Да, он умеет разрушать — и временами делает это с охотой. Но он и создает — и в миллионы раз охотней создает, чем разрушает. Он может убить другого человека — и тоже порой с охотой. Но разве не дороже ему создание людей, создание своей семьи. Да и становится убийцей он чаще всего, чтобы охранить свое создание — свою любовь к жене, своих детей, свой дом, творение рук своих, своего ума, своего вдохновения. Он и разрушитель-то потому, что созидатель. Созидание — вот главное, вот сокровенное свойство человека. Всего тысячи лет назад жалкие стаи людей ютились в пещерах, защищая свое хрупкое существование от всего окружающего, ибо так много кругом было враждебного — разбушевавшаяся природа, дикие звери, соседи в другой пещере, болезни, голод. И как защищал? Чем защищался? Творчеством защищался, тем, что с первых лет своего бытия стал созидателем. История человечества — это история творца, вот где ищите истину истории. Поглядите кругом. Вы не увидите плодов войн, хотя они вспыхивали, вы справедливо сказали, при жизни каждого поколения. Но вы увидите миллионы людей вместо прежних тысяч, величественные города вместо пещер, богатые одежды вместо шкур, вкусную и сытную еду, прекрасное здоровье, долгую жизнь вместо короткого века! А наши книги, наши картины, наша музыка! Вся наша грандиозная культура! Наш непостижимо огромный интеллект! Все это плоды созидания, а не разрушения. Результат творчества, а не военных схваток. Да, воинственность дарована человеку, но как она ничтожна, как бесконечно мала сравнительно с другими его дарованиями. И сегодня — тем более. Воинственность была некогда необходима. Но сегодня в ней нет нужды. Сегодня нет ни одного расхождения между государствами, которое могло бы оправдать гибель хоть одного ребенка. И кто в нынешних условиях богатства, процветания, интеллектуальной высоты возрождает древнюю воинственность, тот, глубоко убежден, ограниченный человек с низким умственным потолком, совершенно не понимающий истинной природы человека. И если люди пробираются к власти и приводят в движение могучие рычаги этой власти для своих атавистических желаний, то они самые подлые злодеи. И их надо судить судом беспощадным, тем свирепым судом, который единственно отвечает их собственной свирепости. Вот те идеи, какие я выразил в моей «Декларации о войне». Надеюсь, я ясно разъяснил свою позицию?
Б_и_б_е_р. Вас надо понять так, что вы больше не хотите спорить?
Г_а_м_о_в. Больше не о чем спорить. Меня вы не переубедите. Боюсь, что и я вас не смогу переубедить.
Б_и_б_е_р. Тогда последний вопрос — и на несколько иную тему.
Г_а_м_о_в. На иную тему — пожалуйста.
Б_и_б_е_р. Диктатор, вы сказали, что Кортезия много богаче Латании. Вы разрешаете писать в «Трибуне», что жизненный уровень в Кортезии выше, чем у вас в стране, что в ней много таких жизненных удобств, до каких Латании еще далеко. Но почему вы стали руководителем Латании? Почему не переселились в Кортезию? Вы ведь и там при ваших способностях могли добиться успеха. Не исключено, и власти.
Г_а_м_о_в. Латания — моя родина.
Б_и_б_е_р. Простите мою настойчивость, но я космополит. Общечеловеческое для меня выше национального. При таких преимуществах Кортезии…
Г_а_м_о_в. Хвалить Кортезию, по-вашему, равнозначно восхвалению общечеловеческого перед национальным? Вы просто превозносите одну нацию перед другой. Вы тоже националист, только хуже обычного — восхваляете не свою родину, а чужую. Ведь вы клур, а не кортез?
Б_и_б_е_р. Да, я клур. Хорошо, сформулирую свой вопрос по-иному. У вас имеется своя философия истории и система методов, доказывающих правоту этой философии. Но в Кортезии вы могли бы с большим успехом реализовать свою философию. Такие материальные возможности…
Г_а_м_о_в. Слушайте меня, философ, и можете на весь мир опубликовывать. Только в Латании я могу выполнить свою общечеловеческую задачу — навечно ликвидировать межгосударственные войны. В Кортезии это невозможно.
Б_и_б_е_р. Не объясните, почему?
Г_а_м_о_в. Объясню. Кортезия — старая страна. Она дошла до предела своих возможностей! Богата, индустриально могуча, обеспечила высокий жизненный уровень… Ну, и что? Она неспособна развиваться дальше. Она остановилась. Ей остается либо закостенеть, либо взрывом менять свою структуру. Она разжирела — и ее душит жир. А Латания — молодая страна, в ней еще не накопилось жира, она вся в движении. Она бедней Кортезии, но уже совершенней. Кортезия — венец старого могучего развития. Латания — начало нового. Ни в одной стране я не мог бы осуществить того, что смогу здесь.
Б_и_б_е_р. Вряд ли в Кортезии согласятся с такой оценкой ее перспектив. Кортезы обожают свою страну.
Г_а_м_о_в. Не все. Проницательные кортезы уже понимают, что Кортезия завершает свою роль руководителя прогресса и передает эстафету Латании. Вам нужен пример? Перед вами наш министр внешних сношений Джон Вудворт. Он по происхождению кортез. И он любит свою страну, ценит ее успехи, бытовые удобства — и не раз ставил нам ее в пример, критикуя наши недостатки. Но он добровольно перебрался к нам. И сделал это потому, что понял — общественное развитие в его стране зашло в тупик, оно может лишь консервировать уже достигнутые успехи. А Латания начинает новый виток великого человеческого развития, он хочет быть первопроходцем на этом пути. У вас больше нет вопросов?
Б_и_б_е_р. Тысячи! Но меня предупредили, что на аудиенцию отведено два часа. Мы разговариваем уже третий час. Фальк, вы заснули? Почему вы молчите?
Ф_а_л_ь_к. Я думаю. Я так думаю, что костенею. Ужас, о чем я думаю!
Б_и_б_е_р. О чем вы все-таки думаете?
Ф_а_л_ь_к. Величайший герой нашего времени, знаменитый полководец объявил геройство преступлением. Как это пережить, я спрашиваю?
Б_и_б_е_р. Как-нибудь переживем. Что еще нам остается?
5 Константин Фагуста не преминул воспользоваться приездом двух гостей из Клура для новых нападок. Гамова он обвинил в противоречивости, его помощников в том, что они либо настолько тупы, что не видят этих противоречий, либо настолько трусливы, что не смеют ему возражать. «Где логика? — грозно спрашивал Фагуста в передовой статье. — С одной стороны, диктатор осыпает денежными наградами и орденами всех, отличившихся на войне, а в своей ?Декларации о войне? и в беседе с гостями из Клура объявляет всех воюющих преступниками и грозит после войны предать Черному суду тех солдат и офицеров, каких сам же удостаивал награды. И с такой программой наш правитель собирается выиграть войну?»
Мне лохматый редактор «Трибуны» временами внушал возмущение, но я не мог с ним не согласиться: последовательностью программа Гамова не блистала. Временами казалось, что его стратегия одновременно преследует две разные цели — и одна мешает другой. Я высказал это Гамову. Он возразил с неудовольствием:
— Фагуста многого не понимает и не должен понимать, но вы, Семипалов, вряд ли меньше ответственны за нашу политику, чем я. А она стремится к двум разным целям. Во-первых, выиграть эту войну, а во-вторых, воспользоваться победой, чтобы уничтожить саму возможность войны. И я заранее примиряюсь с тем, что после победы мы не будем восхвалять те военные действия, какие привели нас к победе.
В общем, это были те идеи, что он повторял и до «Декларации». Но они все больше вызывали во мне сомнения. Вначале я склонен был считать их эмоциональными выплесками, но теперь стало ясно, что здесь продуманная концепция. Вызывающая фраза: «В мире нет ни одного разногласия между государствами, которое могло бы оправдать гибель хотя бы одного ребенка», была подобна внезапному залпу среди настороженной тишины. Удивляюсь, что Фагуста не сыграл на этой фразе.
Очередное заседание Ядра отвели докладу Гонсалеса о стараниях Черного суда во враждебных странах. У меня было впечатление, что разрекламированная частная война выдохлась, еще не начавшись. «Вестник Террора и Милосердия» в каждом номере печатал заочные смертные приговоры и награды за их выполнение. Но несколько террористических актов против малозначительных лиц погоды не делали.
Прищепа доложил о подготовке весеннего наступления кортезов. Через океан движутся суда с людьми и снаряжением. К весне Фердинанд Ваксель будет иметь в пять раз больше войска, чем имел, когда пошел на Забон, и начнет он с гигантского метеоудара. На побережье Кортезии переоборудуются метеостанции, их генераторы способны контролировать весь океан. На заводах сгущенной воды работают в три смены. Впервые в истории Кортезии введено ограничение на электроэнергию, основная масса ее канализируется на заводы энерговоды.
— Поняли, что имеют дело не с правительством моего дядюшки, — весело заметил Пеано. И на этот раз его радостная улыбка не камуфлировала унылое настроение. Он гордился, что его оценивают выше, чем маршала Комлина, и готовятся к битве с ним серьезней.
Гамов смотрел на весеннюю кампанию другими глазами:
— Открытый удар Вакселя меня не страшит. Но если он зальет наши поля и не даст отсеяться… Штупа, как с контрциклонной борьбой? Что вам потребуется, чтобы обеспечить весну и лето?
— Уверенное противодействие метеонаступлению врага гарантирую лишь при двойном расходе энерговоды, — ответил Штупа.
Гамов поглядел на меня. Я высоко поднял брови. Это означало, что я возражаю против удвоенного снабжения Штупы энерговодой. Была одна тайна в производстве энерговоды — и ее пока Штупа не знал. Гамов сказал:
— Увеличим поставки энерговоды. Но о двойном снабжении не мечтайте. Прищепа, есть еще сведения о враге?
Важных сообщений о врагах Прищепа больше не имел. Но о союзниках они были. Ширбай Шар прибыл в Кортезию и ведет там переговоры. Кир Кирун, брат Лона Чудина, президента Великого Лепиня, зачастил с визитами в Конду, а там полно кортезов — с некоторыми он встречается. А Мгобо Мордоба, президент Собраны, молчаливый, улыбчивый, невозмутимый, со всеми одинаково вежливый, в парламенте обвинил нас в измене союзному долгу и в отречении от идеалов дружбы с малыми нациями. «Такое идейное предательство не может остаться неотомщенным!» — грозил он. Вероятно, Собрана первая откажется от формального союза с нами и вступит в активный союз с Кортезией.
— Пусть вступает. А как в Кортезии относятся к идее новых союзов?
В Кортезии приобретение новых союзников приветствуется. Только один против — Леонард Бернулли. Яростный оратор, лидер независимых, фермер в молодости, ныне профессор, он доказывает, что приятельство с бывшими союзниками Латании лишь отягчит Кортезию. Вот выдержка из его речи в сенате: «Гамов отделывается от швали, чтобы облегчить свою тележку, а мы эту шваль перегружаем себе». Он за концентрацию всех сил Кортезии против нас. Кстати, Бернулли — личный недруг Амина Аментолы. При встречах они не здороваются.
— Бернулли вообще мало с кем здоровается, — заметил Вудворт. — Мы с ним учились на одном курсе университета. Леонард был из тех студентов, которые плохо действовали на печень профессоров. Служить под его начальством еще можно, но иметь его в подчиненных — не дай бог!
Гамов, отпустив министров, попросил остаться меня, Вудворта и Прищепу. Если десять человек составляли Ядро, то мы четверо являлись его центром. Я сказал, когда остальные ушли:
— Прищепа, вы жаловались, что финансовые возможности разведки малы. Могу предложить вам подспорье — сто миллионов золотых диданов.
И я вручил ему бумажку, усыпанную семизначными цифрами.
— Войтюк? — догадался Гамов.
— Войтюк. Сегодня передал мне шифры ста счетов. Вклады в банке «Орион» в Клуре.
— Вы сейчас самый богатый человек в Латании. Сто миллионов диданов! Голова кружится! — сказал Вудворт. Кортезианское уважение к богатству не было вытравлено в нем десятилетием службы в Латании.
Гамов спросил:
— Значит, кортезы пошли на игру? И что внесли нового?
— Войтюк порадовал, что Аментола согласен на тайный союз со мной, чтобы способствовать падению Гамова и моему вступлению на престол Латании.
— Почему на престол? — удивился Гамов. — Разве я на престоле?
— Так сказал Войтюк. Слово «престол» в полученной им шифровке.
— Не удивляйтесь, — сказал Вудворт. — Аментола — человек умный и деловой. Но в истории осведомлен не больше, чем слепец в живописи. Диктатор для него лишь синоним императора. Кортезов такие ошибки не возмущают. Они не требуют у своих президентов учености.
— Хорошо, пусть престол. А дальше?
— Дальше Войтюк сообщил: к моей оговорке, что не буду передавать сведений, приносящих вред моей родине, отнеслись с уважением. От меня ждут не предательства Латании, а сотрудничества на благо моей несчастной родины, угнетенной жестоким и мрачным диктатором. Жестокий и мрачный, именно такая формулировка в шифровке.
— Шифровку он вам не передавал? — поинтересовался Прищепа.
— Он уничтожил ее. Он сказал, что с первого чтения запоминает наизусть любые тексты, а бумагу можно потерять. Деньги, мне предоставленные, — не плата за шпионаж, вероятно, и кортезам такая плата представляется неслыханно огромной, а ассигнования на политическую борьбу с Гамовым. Кортезия достаточно богата, чтобы выделить столько средств, сколько понадобится, чтобы свергнуть ненавистного диктатора. Вот такое отношение к вам, Гамов.
— Иного я и не ждал. Было еще что интересное?
— Было. Кортезия, Родер и Нордаг в ответ на вашу «Декларацию о войне» готовят «Декларацию о мире». И эта декларация расчистит противникам Гамова дорогу к власти. Он не уточнил, кто они, но думаю, речь обо мне, а не о Маруцзяне с Комлиным.
— Согласен. Расчищать дорогу будут вам. Когда обнародуют декларацию?
— В шифровке об этом ни слова.
В разговор вступил Прищепа:
— Войтюк получает шифровки, которые потом уничтожает. Значит, у него есть какой-то агент, сносящийся с кортезами. Рано или поздно мы обнаружим его и перехватим шифрованные депеши.
— Ни в коем случае! — воскликнул Гамов. — Я уже говорил, что любой разоблаченный шпион — бесценное сокровище, и его надо оберегать от провала. А крупную игру с Войтюком может сорвать подозрение, что за ним следят. Надо вообще снять с него все формы наблюдения.
— Исполню, — без воодушевления пообещал Прищепа.
Гамов предложил мне и Прищепе поехать на военный завод. Вудворт удалился в свое министерство.
Ко дворцу подошел личный водоход Гамова — бронированная машина на двух баллонах сгущенной воды. Впереди сели водитель и два охранника, в задней кабине мы трое. По городу водоход ехал не торопясь, за городом припустил. Снега еще не сошли с полей, но разрыхлились и потемнели. По небу тащились тучи, метеогенераторы Штупы гнали их на восток, в далекие горы, к Лепиню, там накапливались водные резервы страны. Близилась весна — холодная, неровная. Я боялся подходившей все ближе весны. Мы не обеспечили ее надежной защитой, и в том была моя немалая вина. Продукция того завода, куда мы ехали, должна была решить участь войны. Но Штупа, не снабженный в достатке энерговодой, мог уступить врагу в предстоящих сражениях. И я все глядел в небо и все прикидывал, хватит ли у Штупы энерговоды, чтобы в грозный час повернуть эти куболиги туч, несущиеся на восток, обратно на запад — на головы наступающего врага. Солнце уже неделю не показывалось над землей, так густо шли тучи. Но хватит ли их? Океан весь в распоряжении кортезов, а воды в нем — неисчерпаемо.
Водоход углубился в лес. Здесь снегу было больше, он еще висел на кронах сосен. И в лесу, естественном, разнорослом — старые высокие деревья глушили выдиравшийся к солнцу молодняк, — с залысинами полян, с багровыми пятнами болот, давно поглотивших снег, потянуло хвоей и прелью.
А затем машина ушла в ущелье, и ее остановили. Три солдата с излучателями заглянули в кабины — проверить документы, но узнали Прищепу и дали дорогу. Я иронически заметил:
— Хороший актер может загримироваться и под Прищепу, и даже под Гамова.
На следующем посту, уже у горы, — в недрах ее был смонтирован завод — дежурный не ограничился тем, что кивнул Прищепе и прочел пропуск, но и приставил к нему приборчик, похожий на ручку. От пропуска исходило излучение, удовлетворившее дежурного. Нам открыли въезд в гору.
Это был секретный завод, один из тех, какие мы стали спешно строить, захватив власть. Секрет был, конечно, не в том, что мы создаем водолеты. И при Маруцзяне их строили. Но мало. Первый наш водолет я увидел, когда на нем прибыл Данило Мордасов отбирать трофейные деньги. Величайший секрет новых заводов был в том, что мы создавали на них водолетный флот таких размеров и такой мощности, какой еще не знала планета.
Нас сопровождал дежурный инженер — четкий, немногословный. Когда Гамов спросил его, сколько машин цех монтирует за неделю, он сделал вид, что не расслышал вопроса. Я шепнул Гамову:
— Не искушайте его. Выйдем, объясню, почему он не может ответить на ваш вопрос.
Гамов осматривал оснащенные водолеты, а я прошелся по сборочному цеху. Вдоль стен высились штабеля баллонов со сгущенной водой. Их были тысячи — новеньких, сияющих полировкой. Насколько легче было бы Штупе, отдай мы ему энергобогатство, размещенное хоть в одном этом цехе! Насколько радостней стала бы весна, наступления которой мы все страшились. Но если бы даже надо мной занесли меч и приказали: «Отдай или умри!», я не отдал бы моему другу Штупе, защитнику неба нашей страны, ни одного из этих баллонов энерговоды.
— Семипалов, подойдите! — крикнул Гамов.
Он радостно наблюдал, как рабочие вставляют энергобаллоны в корпуса водолетов: сперва донные, отрывающие тяжелую машину от земли, потом кормовые, создающие своей реактивной тягой движение вперед, а под конец тормозные на носу. Гамова восхищали все производственные операции.
— Как все просто, Семипалов! Водяной пар, в который вдруг превращается стекло в баллонах, бросает вверх тяжелую машину, мчит ее в воздухе наперегонки с птицами, потом плавно опускает на землю. Совершенство. Абсолютное совершенство!
— Конечно, совершенство! С маленькой поправкой. Даже двумя. Стекло в баллонах, называемое сгущенной водой или энерговодой, весит в двадцать раз больше обыкновенного стекла: маленький баллон с трудом несут четверо дюжих рабочих. И нет такой птицы, что могла бы посоревноваться в воздухе с водолетом: самый сильный ураган, генерируемый метеостанциями Штупы, отстает от боевого водолета.
Ни я, ни Павел не стали просвящать Гамова в самой сложной операции — как обыкновенная вода превращается в сгущенную и становится аккумулятором исполинской энергии. В технологические детали он не вникал.
На обратном пути он сказал:
— Теперь объясните, почему инженер завода не мог рассказать, сколько водолетов выпущено в последнюю неделю?
— Это лучше меня объяснит Прищепа.
— Дело в том, что мы присвоили заводу шифр «три», — сказал Прищепа. — Что на заводе разведчиков врага не имеется, мы уверены. Но исключить наличие шпионов в столице было бы рискованно. В сводках этого завода военному министерству число водолетов уменьшается в три раза. На иных заводах коэффициент сокрытия доходит до девяти. Это значит, что если в сводке значится по такому заводу десять водолетов, то реально их произведено девяносто. И инженер растерялся — называть ли запретную истинную цифру или преуменьшенную в три раза.
Я поехал домой. Дома Елена что-то готовила на кухне.
— Ужинал? Я привезла немного вкусных вещей.
— Ужинал, но вкусное вкушу. В нашей столовой насыщаются, а не едят. Готлиб Бар придумал для правительственных порций формулу: «Во-первых, дрянь, во-вторых, мало!»
— Ты уже передавал эту глупую остроту Бара. Зато в народе с уважением отзывались о продовольственных самоограничениях в правительстве во время осады Забона.
— Ограничения, введенные во время борьбы за Забон, сняты. Мы снова на нормальном снабжении, хоть товаров из «золотых магазинов» нам не возят.
— Тогда угощайся снедями из «золотого магазина». На одном заводе я внедрила свою технологию. Премия в латах. Твоя жена, Андрей, сейчас зарабатывает больше тебя.
Я не такой гурман, как Готлиб Бар, но с удовольствием поглощал все, что Елена накладывала на тарелку. А то, что роскошный ужин происходил сразу после скудного ужина в нашей столовой, позволило не просто насыщаться, а смаковать «золотые» снеди.
Елена снова заговорила:
— Я тоже член правительства, как и ты. Правда не такого высокого ранга. Но в столице почти не бываю, на ваши заседания не хожу, а непрерывно меняю одну дальнюю командировку на другую.
— Другие заместители министров тоже редко посещают наши заседания. Их вызывают, если нужны.
— Стало быть, во мне нет нужды?
— Ты недовольна?
— А почему мне быть довольной? Мне предложили играть важную роль. Но спектакль отменили.
Я сделал усилие, чтобы голос не звучал сухо:
— Отложили, а не отменили. Наберись терпения, Елена. Гамов не бросает слов на ветер.
6 «Декларацию о мире» наши враги обнародовали, когда над Аданом прогремела первая весенняя гроза — естественная гроза, а не старания Штупы. Я читал «Декларацию», пораженный и недоумевающий. Какой-то древний писатель заметил, что хитрость — это ум глупого человека, а лукавство — хитрость умного. Так вот, в «Декларации о мире» не было и попытки лукавства, а была одна хитрость, к тому же неумело скроенная. Амин Аментола все же казался мне умней. Правда, ему были свойственны и высокомерие, и наглость, когда он чувствовал удачу. Словно схватил бога за бороду, издевался над ним Леонард Бернулли. «Декларация о мире», составленная из трех разделов, была написана так, словно Кортезия уже торжествовала победу. В первом разделе говорились хорошие слова о значении Латании в современном мире и о той огромной роли, какую еще сыграет Латания, когда сложит оружие и вступит в братство с державами, ныне с ней воюющими. И это была та хитрость, что создается умом неумного человека. Хорошие слова о Латании не прикрывали требования: быть ей отныне придатком к руководительнице мира Кортезии. Зловещую тень отбрасывала каждая строка декларации!
Во втором разделе Латанию обвиняли, что она организовала войну, и требовали, чтобы ее новое правительство признало свою ответственность за страдания от ее агрессии.
Амин Аментола выдвигал еще одно условие: правительство Латании должно освободиться от трех своих членов — диктатора Алексея Гамова, председателя Черного суда Аркадия Гонсалеса и министра внешних сношений Джона Вудворта. Что до остальных правителей Латании, то их судьбу решат сами латаны — авторы «Декларации» убеждены, что великий народ Латании каждому воздаст в меру его заслуг и преступлений.
«Мир в мире невозможен без урегулирования политических, идеологических, экономических и территориальных разногласий» — так завершалась «Декларация о мире».
Ко мне вошел Прищепа. Наедине мы разговаривали с прежней дружеской простотой.
— Твое мнение, Андрей?
— Какие глупцы! Выискивали только то, что делает мирные переговоры невозможными. Если это дипломатия, то что называется идиотизмом?
— Тебя не упоминают в декларации. «Остальным членам правительства народ должен воздать в меру их заслуг и преступлений»! Гамова, Гонсалеса и Вудворта сразу отвергают, признавая за ними одни преступления. А вместо них — тех, у кого и заслуги, Очевидно — тебя.
— Пожалуй, ты прав. Ты уже видел Гамова?
— Он согласен, что скрытый смысл декларации — стимулирование твоей борьбы с ним. Он созывает Ядро. Хочу с тобой посовещаться.
— Почему не вместе с Гамовым?
— Потому, что о нем лично. Меня удивляет его состояние.
— Разгневался? В ярости? Подавлен?
— Трудно найти точные фразы. Всего ближе такая: впал в восторженное состояние.
— Вот уж непохоже на Гамова!
— О чем и речь! Учти это.
— Спасибо. Учту.
Мы пошли к Гамову. Он выглядел необычно — слишком резко двигал руками, глаза слишком блестели, голос звучал слишком громко.
— Мы все здесь единомышленники, — сказал он. — Не будем терять времени на анализ вражеского обращения. Ставлю на обсуждение: как ответим?
— Отвергнуть официальной нотой, — предложил Вудворт и его поддержали Бар, Штупа и Пустовойт.
— Ответить презрительным молчанием, — сказал Пеано и радостно заулыбался. С ним согласились Прищепа и Гонсалес.
— Вы, Семипалов?
— Давайте не играть в прятки, Гамов, — ответил я. — У вас уже имеется готовое решение. Высказывайте его.
— Предлагаю референдум на тему — согласиться с «Декларацией о мире» или отвергнуть ее. Помните, я говорил, как мало возможностей точно узнать настроение народа. «Трибуна» высказывает взгляды крайние. Она — голос лишь части народа. Нужны чрезвычайные обстоятельства, чтобы весь народ заговорил открыто и громко. Сегодня наши враги создают чрезвычайные обстоятельства. Мы совершим величайшую ошибку, если не воспользуемся этим.
— А если народ выскажется против нас, Гамов? Или расколется в оценке «Декларации о мире»? Если он будет против, нам надо уйти. А если расколется? На треснутом фундаменте зданий не возводят.
— Выборы будем контролировать мы сами, — сказал Прищепа. — Голоса в урнах можно организовать.
— Нет! — резко сказал Гамов. — Маруцзян организовывал мнения, подтасовывал цифры. Но мы ведем политику честную. Не только для себя, но для народа важно знать, что он думает о нас. Ибо каждый знает, каков он сам, а каковы все, знает еще меньше, чем знаем мы.
Я подвел итоги:
— Итак, референдум. Как сформулируем вопросы к народу?
— Предлагаю на голосование четыре вопроса.
И Гамов продиктовал Омару Исиро:
1. Согласны ли вы признать Латанию виновницей агрессивной войны?
2. Одобряете ли вы отставку правительства Гамова?
3. Согласны ли вы после заключения мира выплачивать денежные и товарные репарации странам, с которыми мы ныне воюем?
4. Согласны ли вы удовлетворить территориальные претензии соседних с нами государств?
Ясные вопросы требовали ответов в двоичном коде: «да» — «нет».
— Исиро, как будете проводить референдум? — спросил Гамов.
Мы уже почти полгода работали вместе, но я так и не уяснил себе, что это за человек, наш вечно молчаливый министр информации Омар Исиро. Информация и молчание исключают одно другое, сочетание было типа лед и пламень, глина и железо, газ и камень. Но были в Исиро, очевидно, какие-то достоинства, если Гамов выбрал этого человека в министры.
— Выполню все те условия общенародных референдумов, какие вы предписали мне два месяца назад, — ответил Исиро — и я отметил про себя многозначительное «два месяца назад».
Распустив Ядро, Гамов позвал меня в маленький кабинет, я как всегда уселся на диванчике.
— Слушаю ваши удивления и сомнения, — сказал Гамов.
— Угадали: и удивления, и сомнения.
— Первое удивление, наверно, по поводу того, что референдум технически подготовлен давно? Мы с Исиро часто размышляли, что неплохо бы прямо обратиться к народу с вопросом о его отношении к войне и к руководителям страны. Враги дают нам такую возможность. Та самая информация методом провокации, которую придумал Бар. Слушаю дальше.
— Мы надеемся, что враги погодят с наступлением до ответа на «Декларацию о мире», но если они начнут раннее наступление, чтобы воздействовать на настроение людей, идущих к урнам?
— Аментола — не глупец. Латаны — народ мужественный, гордый, ценят достоинство своей страны. Наступление до референдума вызовет возмущение. Зачем это врагу? И ведь есть возможность, что население Латании добровольно осудит нас и признает неизбежность нашего поражения. В этом случае Кортезия вообще обойдется без сражений. Практичные кортезы не будут тратить больших средств там, где можно обойтись малыми. Я опроверг ваши удивления и сомнения?
— Не все. Вы поставили народу четыре вопроса. Мы получим четыре ответа. И они могут оказаться очень разными. На одни большинство ответят «нет», а в других в большинстве могут быть «да». Говорю о вас лично. Что, если на один этот вопрос народ ответит «да»? Вы правитель суровый, Гамов, это не всем нравится. Благополучием родины не пожертвуют, навесить на себя позорную кличку «агрессор» мало кто осмелится. Но почему не пожертвовать одним человеком, если это облегчит замирение? Вы пошли на страшный риск, поставив на референдуме вопрос о себе!
— Больше половины населения проголосует за меня.
— Гамов! Больше половины — это мало! Вы не наследный монарх, даже не Маруцзян, ставший президентом волей большинства на выборах. Маруцзян сказал о нас: «Узурпаторы!» Вы захватили власть, не спрашивая ни у кого, правите жестко. Ваша власть имеет силу, если вас поддерживает не менее трех четвертей народа. А если он откажет вам в таком доверии?
Гамов менялся в лице. Павел точно охарактеризовал его состояние — восторженность. Я бы еще добавил — умиление. Он впал в умиленную восторженность. Он чем-то в себе восторгался, чему-то умилялся — и даже растрогался от умиления своей восторженностью. Глаза его влажно светились, на щеках выступила краска. Все это было так невероятно, что я не поверил бы своим глазам, если бы не знал, что глаза мои всегда видят верно.
— Вы правы. Половина голосов — катастрофа. Это еще годилось бы для Маруцзяна, для Аментолы, для Вилькомира Торбы… Их правление — заполнение промежутка истории. Мое правление — перемена хода истории. Я должен опираться на весь народ.
— Тогда еще раз спрашиваю — зачем вы рискуете?
— Надо знать настроение народа. О самом себе знать, что я — это я! Без этого моя миссия бессмысленна.
— Миссия? Хорошо, пусть миссия. Но если не будет того большинства, которого желаем?
— Тогда уйду. И меня замените вы.
— Глупости, Гамов! Вас можно сменить, заменить вас невозможно. Наша сила — в нашем единстве. Аментола поэтому так обрадовался призраку нашей с вами вражды.
— Вы замените меня, — повторил Гамов. Его лицо сияло дурацкой светлой покорностью. На это трудно было смотреть. Мне захотелось грубо выругаться. — Если меня не поддержат, значит, мое время еще не пришло. А пока вы совершите свою часть нашего общего дела.
Я все-таки выругался, но души не облегчил. Такие речи приличествовали фанатичному пророку, а не трезвому политику. Гамов почувствовал, что перешел межу. Он сказал уже без пророческой напыщенности:
— Подождем. Уже не так далеко до вердикта народа.
7 Хоть это и удивило меня, «Трибуна» не подняла грохота в связи с опубликованием наглых требований Кортезии и ее союзников. Разумеется, я не ожидал, что неистовый Фагуста поддерживает наших врагов, но «Трибуна» по-деловому освещала подготовку к референдуму, печатала о нас сносные статьи.
Свое удивление я высказал самому Фагусте, когда повстречал его в нашей столовой. Он питался в своей редакции, но, появляясь у Исиро или у Гамова, прихватывал еду и у нас — такой туше нормального пайка не хватало.
Он вышел из раздаточной с подносом, направился ко мне и бесцеремонно поставил поднос на мой стол. Воспитанностью этот газетный деятель, лидер мирно скончавшейся партии оптиматов, никого не восхищал.
— Хочу составить приятную компанию, разрешите? — И, не ожидая разрешения, уселся.
— Компанию составить можете, но вряд ли приятную.
— Почему вы меня не терпите? — поинтересовался он, набрасываясь на борщ. Он был близорук и низко наклонял лицо над столом — чудовищная его шевелюра, так похожая на аистиное гнездо, чуть не мела по тарелке. И он чавкал громче того, что я мог спокойно снести.
— Терплю. Уж если не встал и не перехожу за другой столик…
— Не терпите, — повторил он. — Между прочим, напрасно. Я вам не враг, только критик ваших недостатков. Если хотите, ваш помощник.
Он покончил с борщом и принялся за «жеваные котлеты», так называл это блюдо Готлиб Бар. Теперь Фагуста не чавкал, только глотал.
— О моем отношении к вам видно по последним номерам газеты. Признайтесь, вас удивило, что я не начинаю новой кампании против правительства в связи с «Декларацией о мире»?
— Признаюсь: удивило. Уж не сам ли Гамов попросил вас не осложнять внутреннего положения перед референдумом?
— Ха, Гамов! Ваш Гамов единственный человек, которого я отказываюсь понимать. Но вы правы, Семипалов: «Трибуна» взяла смирный тон, чтобы не перевозбуждать народ перед трудным испытанием его духа.
— Рад, что вы этого хотите. Не исключено, что в будущем станете сторонником нашего правительства.
— Исключено. И знаете почему? Потому что я с самого начала ваш искренний сторонник. Вы правительство плохое, делаете массу ошибок и глупостей, не устану это повторять. Но любое правительство, которое может вас сменить, будет хуже.
— Даже если нас сменит правительство, возглавляемое вами?
— Семипалов, остроты вам не к лицу! Оптиматы как сильное политическое движение давно перестали существовать. Но если бы случилось чудо, было бы не лучше, а хуже. Могу критиковать ваши просчеты и глупости, но сам бы наделал глупостей куда больше, просчеты были бы серьезней. Прикидываю дела Гамова на себя и вижу — не по плечу! Удивлены? Удивляйтесь. Еще не раз удивитесь.
Он проглотил кофе и понес опустошенный поднос в раздаточную.
Гамов дал Исиро две недели на подготовку референдума. Исиро уложился в десять дней. Пеано предпочел бы, чтобы он протянул лишнюю неделю. Исиро пожал плечами, когда узнал его просьбу.
— Разве я не сделал этого? Голосование могло начаться уже в тот день, когда вы решились на референдум.
Пеано старался оттянуть референдум, чтобы выиграть лишь несколько дней до наступления кортезов. И опасался, что им надоест наша проволочка и они начнут весеннюю кампанию до референдума. Грозные признаки этого имелись.
Прищепа узнал, что маршал Ваксель направил протест Амину Аментоле против задержки наступления. Командующий армией кортезов рвался в бой, игнорируя дипломатов. Но среди многочисленных прерогатив президента была и та, что окончательное решение военных вопросов он оставлял за собой. Он приказал Вакселю ждать.
— Зато на президента ополчился Леонард Бернулли, — докладывал Прищепа. — Бернулли доказывает, что задержка наступления уменьшает шансы на успех, так как мы усиливаем оборону. К счастью, Бернулли назвал Аментолу самым некомпетентным президентом в истории Кортезии. Уверен, что впредь любые предложения сенатора будут встречаться в штыки только потому, что они исходят от него.
— Что еще говорил этот буйный сенатор?
— Помните его слова, что Аментола перегружает свою тележку швалью, которую выбрасывает Гамов? Он пошел дальше. Он внес в сенат резолюцию, запрещающую всякие поставки бывшим союзникам. Ни денег, ни товаров этим болтунам и лежебокам! — возгласил он. И потребовал, чтобы все средства страны направлялись Вакселю, не разбрызгиваясь. На заболоченных полях Патины совершается мировая история, и глупцы те, кто этого не понимает. Вот так он закончил свою речь в сенате.
— Много у Бернулли союзников?
— Немного, но становится больше. Если Бернулли продолжит свою агитацию, Аментола может потерять прочное большинство в сенате.
— А способен ли Бернулли стать президентом Кортезии? Если он возглавит страну, это ухудшит наши позиции.
В разговор вступил Вудворт, хорошо знавший Бернулли.
— Ни при каком падении популярности Аментолы Бернулли президентом не будет. Путь к президентскому креслу ему заказан из-за его внешности. Бернулли урод. Короткие ноги, огромная голова… Невероятная грудь при маленьком росте… Кортезия мирится с президентами красавцами, хотя предпочитает людей среднего облика. Пример — тот же Аментола, ведь красивый мужчина. Они скорее предпочтут президента глупого, но не уродливого. И Бернулли это знает. Он не выставлял своей кандидатуры ни на одних президентских выборах.
— Но навредить нам он может сильно и в сенате, — сказал Гамов.
Голосование по всей стране началось на рассвете и закончилось в полночь. На востоке уже шло к новому рассвету, когда на западе оно еще продолжалось.
На Ядре Исиро огласил средние цифры по стране:
Первый вопрос. Согласны ли вы признать Латанию виновницей агрессивной войны? «Да» ответили 7% голосовавших, «нет» — 93%.
Второй вопрос. Одобряете ли вы отставку правительства, возглавляемого Гамовым? «Да» — 13%, «нет» — 87%.
Третий вопрос. Согласны ли вы после заключения мира выплачивать денежные и товарные репарации странам, с которыми мы ныне воюем? «Да» — 1%, «нет» — 99%.
Четвертый вопрос. Согласны ли вы удовлетворить территориальные претензии соседних с нами государств? «Да» — 4%, «нет» — 96%.
Исиро сказал, что голосовали по разным регионам примерно одинаково. Единственное исключение — Флория, западный автономный край, примыкающий к Патине. Флоры, народ с древними традициями и обычаями, патинов не любили, но еще меньше любили латанов. В других краях нет такого отстаивания своей национальной замкнутости, такого пренебрежения ко всем «не нашей крови», как во Флории. И сейчас 32% флоров признали Латанию агрессором, 37% пожелали отставки нашего правительства, 18% согласились на территориальные уступки соседям, но только 6% пожелали выплаты репараций врагам — флоры понимали, что часть репараций придется выплачивать и им.
Готлиб Бар так оценил голосование во Флории:
— Эффект коммунальной квартиры. Сосед не враг, но всегда неприятен, когда с ним непрерывно сталкиваешься в коридоре или делишь плиту на кухне. Голосование флоров неприятно, но не опасно.
— Я предпочел бы, чтобы «эффект коммунальной квартиры» проявился где-нибудь на востоке, а не во Флории, — сказал Пеано. — Через Флорию проходят коммуникации нашей армии.
Гамов подвел итоги. Большинство населения за нас. Мы на крепком фундаменте. Ответим теперь «нет» на все требования врагов. Предстоит тяжелое лето, зато надежды на зиму — если выстоим летом — благоприятней.
— Два обстоятельства особо радуют меня. Нас лично поддержали больше трех четвертей населения. И второе — за правительство везде меньше людей, чем за независимость нашей страны и волю к победе над врагом. Не удивляйтесь, я рад этому. Рад, ибо мы с вами приходим и уходим, а народ остается. Страна поставила честь родины выше нас, правящих ею ныне. Вижу в этом не наш с вами недочет, а великую гарантию успеха.
Вудворт зачитал ответ на «Декларацию о мире». На все предварительные условия категорическое — нет. Одновременно предлагались мирные переговоры — и до их результатов никаких военных действий.
Мы с Пеано из дворца пошли в его штаб.
Всю эту ночь я провел в ставке. Я еще не догадывался, что отныне на долгие недели вся моя жизнь распадется на три части — штаб Пеано, кабинет в военном министерстве, совещания у Гамова — другой жизни уже не будет. Елена, когда появлялась в столице, звонила мне ежедневно, но я не всегда мог ей отвечать, тем более встретиться. Она, впрочем, была занята вряд ли меньше моего.
Утром Ваксель открыл военные действия на всем фронте.
Удар был такой силы, что сразу опрокинул первую линию обороны. Машины кортезов ринулись вглубь. Пеано предвидел мощь первого удара и отдал своевременные приказы об отступлении. Если Ваксель надеялся захватить большое количество пленных, то ему пришлось разочароваться. Люди укрылись за главной линией обороны. Война пошла отнюдь не по росписи Вакселя.
Пеано оценил первую фазу забушевавшего сражения как наш успех, несмотря на потерю территории.
— При Комлине мы теряли больше людей и техники, чем противник. Сейчас кортезы с родерами теряют больше, чем мы. И еще одно преимущество. Ваксель сейчас шагает по земле, нашпигованной датчиками Прищепы. Что делается у нас, он вряд ли знает точно. А мы его видим, как на ладони. Сейчас это облегчает нам оборону, завтра обеспечит наступление.
Все это было верно, конечно. Видимость военного успеха кортезов превосходила реальную удачу. Но мир видел только видимое. Наши прошлогодние успехи, когда мы прорывались из окружения, легкая смена правительства, трусливое отступление нордагов после их наглого броска к Забону, воцарение порядка в охваченной бандитизмом стране — все это породило впечатление, что Латания стала неизмеримо сильней. А Ваксель прорвал нашу оборону как деревянный забор и показал, что возможности Кортезии выше наших, поэтому тому, кто хочет извлечь выгоду из борьбы двух гигантов, нужно не терять времени.
Спустя неделю нам объявили войну бывшие союзники: Великий Лепинь и Собрана, а к ним присоединились нейтралы: Кондук, Клур и Корина. И так как все объявили войну в один день, то это значило, что был предварительный сговор. Мы оказались в одиночестве. И не в «блестящем одиночестве», как гордо объявил один древний правитель Корины, когда она стояла против коалиции, но чувствовала себя могущественней своих врагов, вместе взятых.
Только Торбаш не примкнул открыто к Кортезии. Хитрый Кнурка Девятый провозгласил временное неучастие в войне. Он потребовал мирного разрешения пограничных претензий, о которых, замечу, раньше никто и слыхом не слыхивал, — «для извлечения навара из закипевшего котла», сказал Готлиб Бар. Король известил, что для переговоров высылает своего личного представителя Ширбая Шара, и потребовал, чтобы его приняли незамедлительно. Гамов велел Вудворту чрезвычайного посла его величества Кнурки Девятого принять с почетом, но переговоры вести с замедлением, — пока не прояснится военная обстановка.
А затем произошли два события, едва не опрокинувшие всю нашу хитроумную стратегию.
Первым стало покушение на Гамова.
Он поехал на завод электроорудий и вибраторов. Его сопровождал Готлиб Бар. На площади между цехами завода Гамов обрисовал военную ситуацию, пообещал победу. Бар тоже добавил хороших обещаний, потом оба пошли сквозь расступившуюся толпу к своим водоходам. И тут из толпы вырвались трое мужчин с оружием в руках.
Преступники не раз репетировали нападение и продумывали борьбу с охраной. Два импульсатора полоснули по толпе: кто отшатнулся, кто упал сраженный. Но едва сверкнули синие молнии импульсаторов, а над толпой пронесся вопль возмущения и ярости, как один из преступников сам рухнул от ударов кинувшихся на него рабочих, а второй отчаянно забился в руках охранников. Только третий, без импульсатора, успел подскочить к Гамову и нанес удар кинжалом. И, вероятно, в этот момент закончилась бы политическая карьера диктатора — он остановился безоружный, с открытой грудью, перед сверкнувшим в глаза лезвием, — если бы его не заслонил охранник Семен Сербин. Сербин каким-то поистине молниеносным движением оттолкнул Гамова, и убийца пронзил кинжалом не диктатора, а солдата. Гамов, отброшенный Сербиным, еще покачивался, стремясь устоять на ногах, раненый солдат еще медленно оседал на землю, а на убийцу уже нахлынула толпа, повалила наземь и топтала ногами. Над толпой пронесся вопль Григория Вареллы — Прищепа назначил своего любимца начальником охраны Гамова:
— Брать живьем! Брать живьем!
Его приказ запоздал. Один из преступников валялся на земле с пробитым черепом. Убийцу, кинувшегося с кинжалом на Гамова, подняли — еще до того, как донесли до машины, он скончался. В живых остался только третий, схваченный охраной. Его одного Варелла уберег от самосуда, но, истерзанный, с окровавленным лицом, искалеченной правой рукой, он еле двигался и почти не шевелил языком.
Стерео сохранило нам кадры, как Гамов подоспел к Сербину и не дал ему упасть. И поддерживая залитого кровью солдата, все спрашивал:
— Сербин, вы живы? Отвечайте, вы живы?
Потом в окружении все той же толпы все разместились в машинах: Гамов посадил Сербина рядом с собой и обнимал его за плечи, троих убийц — два трупа и один полутруп — кинули в машину Бара, сам он перебрался к Гамову. Обе машины проследовали к выходу под крики толпы, торжествовавшей спасение диктатора.
Получив известие о покушении на Гамова, я поспешил к нему. Он раньше завез Сербина в больницу, потом поехал к себе. Почти тотчас в его кабинете появился хмурый Прищепа.
— Поздравляю вас с благополучным избавлением от несчастья, которое мы собственной глупостью организовали! — сказал я Гамову, а Прищепе добавил: — Павел, мы все виноваты, но ты больше всех. Это твоя собачья обязанность — охранять главу государства. И ты ее не выполнил!
По случаю чрезвычайного события я пренебрег запретом Гамова и обратился к Прищепе без предписанной официальности.
— Полковник Прищепа свои обязанности выполнил хорошо, — возразил Гамов. — Я жив, и даже не ранен — чего еще желать? И спас меня охранник, назначенный Прищепой.
У меня было другое мнение о виновности моего друга Павла Прищепы, но я только сказал Гамову:
— Вы не находите, что это очередной парадокс? Сербин, которого вы так жестоко унизили перед товарищами, кинулся отдавать свою жизнь, чтобы спасти вашу.
— Сперва унизил, но потом обнимал перед той же толпой его товарищей, — напомнил Гамов.
— Возвращаюсь к Пеано, — сказал я. — Понадоблюсь, вызывайте.
В ставке Пеано переключал обзорный экран с одного района на другой. О покушении на Гамова он уже знал и не стал расспрашивать, как тот себя чувствует: были новости важней самочувствия спасенного диктатора. На общем обзоре западного фронта небо затягивали спрессованные тучи. Два циклона крутились над Восточной Патиной и Западной Флорией. Вращались они одинаково против часовой стрелки, но в линии встречи гнали тучи в противоположные стороны: левый край циклона, генерированного нашими метеоустановками, мчался на юг, правый край циклона, возбужденного кортезами, несся на север. Противоположные ветви воздушных вихрей сталкивались, и одна другую оттесняла. Ваксель гнал громады туч на восток, Штупа выталкивал их на запад. На линии противоборства неистовствовала гроза. От южных пустынь до северного моря весь экран прозмеила огненная полоса. Молнии вспыхивали непрерывно, их было так много, что весь экран озарялся, как на пожаре. Мне вдруг представилось, что сам я где-то там, в непрочном укрытии, и стало жутко — гроза была много грозней той, что я видел под Забоном.
— Грозовая линия не перемещается вот уже час, — сказал я Пеано.
— К сожалению, перемещается. За час не увидеть, а за сутки смещение отчетливо. Гроза идет на восток, Ваксель пересиливает Штупу. Теперь переключаю на границу с Кондуком.
Границу с Кондуком всю заволокло темной пылью. У нас разворачивалась весна, там уже было лето. Лето в пустыне, разделявшей нас и Кондук, всегда начиналось с песчаных бурь. Они поднимали такую массу песка и так высоко над землей, что желто-оранжевая пустыня на экране виделась окутанной в черное одеяло. Поначалу я подумал, что Пеано демонстрирует мне одну из таких весенних песчаных бурь. Но потом разглядел, что вдоль пограничных дорог чернота поглощавшего свет покрова особенно густа: к естественной пыли, взметенной горячим ветром, добавляется еще пыль от множества машин, торопящихся к нашим рубежам. Самих машин не было видно в тучах песка.
— Мы этого ожидали, Пеано. Кондук в своей истории не раз поражал нечестными поступками.
— Посмотрите тогда на бесчестие, какого не ожидали даже от Кондука.
Пеано сфокусировал экран на городок Сорбас. Я бывал в этом маленьком мирном поселении, там испытывались водоходы для пустынь с новинками моей лаборатории. Сорбас возникал среди желто-оранжевой пустыни цепью невысоких холмов, уютно уместившейся меж их склонов долинкой, обширными садами, пересеченными искусственными каналами, и сотней домов в глубине садов. Я узнал окрестности города, дороги, сходящиеся к нему из пустыни. Но города не узнал. В долине стояло темное облако дыма и пыли, из него то там, то тут вырывались столбы огня. Город пылал.
Я смотрел во все глаза на страшную картину.
— Пеано! Они сошли с ума! Ведь мы объявили Сорбас мирным городом. Там нет войск, нет укреплений, нет военных предприятий. Фабрика сушеных фруктов — и все!
— Именно потому кондуки и напали на него. Раз Сорбас — мирный город, значит, отпора не будет.
Я все не мог оторвать глаз от жуткой картины города, пылающего под мощным куполом дыма и пыли.
— Но как кондуки могли прорваться к городу? Ведь им надо было преодолеть наши пограничные укрепления!
— Они пролетели над ними. Своих водолетов у них нет, но Кортезия прислала пятнадцать летательных машин.
В штаб вошел Прищепа. Я показал ему экран.
— Видел, Павел?
— Только сейчас вижу, но уже знаю подробности.
Сведения Прищепы мы с Пеано выслушали, сжимая кулаки. Водолеты кондуков преодолели границу еще ночью и подошли к Сорбасу на рассвете. На город бросали вибрационные бомбы такой мощности, что стены домов рушились от резонанса. По первым донесениям, погибла половина населения города. Другая половина прорвалась сквозь запылавшие сады в пустыню. Нужно срочно организовать помощь этим несчастным.
— Я выслал туда наши подвижные части, — сказал Пеано. — К вечеру они подберут спасшихся.
— Ты допрашивал человека, напавшего на Гамова? — спросил я Прищепу.
— Он еще плохо говорит, но угадывается заговор. Во главе его маршал Комлин, трое парней — исполнители приказа маршала. Я арестовал маршала и Маруцзяна и еще десяток их друзей, отказавшихся в свое время заполнить покаянные листы и отстраненных нами от должностей.
— Ты передал арестованных Гонсалесу?
— Пусть это решит сам Гамов. Пойдемте к нему.
Неожиданное нападение Кондука на мирный городок было вторым важным событием недели.
8 Гамов впал в неистовство. В то холодное бешенство, которое было страшней открытых приступов ярости. Он сказал:
— Прищепа, подготовьте доклад о внутреннем состоянии Кондука и о планах его военного командования. Пеано, подработайте ответ на воздушный удар по беззащитному городу.
Это было, вероятно, самое важное наше Ядро после решения о референдуме. Прищепа доложил, что власть в Кондуке держат религиозные вожди. Главный — Тархун-хор, живой наместник древнего пророка Мамуна. Тархун-хор — фанатик, аскет, проповедник. В парламенте правит Мараван-хор. Противоборствующих партий нет. Провинции разобщены. Борьба провинций между собой заменяет борьбу партий.
Народ, продолжал Прищепа, покорен священникам и помещикам. Промышленность служит земледелию. Зерна, фруктов и мяса производится очень много. Этому способствует плодородная почва, ухоженные сады, тепло и обилие влаги. Экспорт продовольствия — главный источник доходов. Вместе с тем бедность населения — одна из самых высоких в мире.
Прищепа закончил свой доклад так:
— Решение о войне было принято по предложению Мараван-хора, но многие провинциальные делегаты проголосовали против, были и воздержавшиеся. Страх перед Латанией исконен в народе. Налет на Сорбас совершен Мараван-хором без обсуждения в парламенте. Возможно, Мараван-хор опасался сопротивления обычно малоактивных депутатов: Сорбас — древняя столица пустыни, откуда, по преданию, вышел пророк Мамун, это могло повлиять на религиозных депутатов. Больше трети парламента выразило одобрение Мараван-хору, когда он высокопарно известил о победе в пустыне, но две трети промолчали.
Гамов обратился к молчаливому Омару Исиро:
— Итак, основная сила в Кондуке — религия. Подготовьте доклад о деяниях пророка Мамуна и о религиозном управлении в стране. Теперь вы, Пеано.
Пеано военных операций в южной пустыне не предпринимал. Резервов для наступления в глубь Кондука нет. Метеогенераторные станции не оборудованы — лишь передвижные метеоустановки для местных дождей на сады. Да и за ливни в жарком Кондуке поблагодарят, а не проклянут.
— Пеано, меня не удовлетворяет оборона против Кондука, — сказал Гамов. — Уничтожен мирный город. Сожжены женщины, дети… Это наша вина! Дети молили о защите, не было защиты! Матери проклинали нас! — Гамов побледнел, голос его дрожал. — Каждое их проклятье — святая правда! Этого нельзя простить ни Кондуку, ни нам! И я не прощу!
Он помолчал, сдерживая волнение. Человек бурных эмоций совмещался в нем с холодным политиком. Немало времени должно было пройти, чтобы все поняли, что такое совмещение противоположностей было их содружеством, а не совражеством. Эмоции оплодотворяли рассудок, холодный разум стимулировал эмоции. Теперь Гамов говорил, как политик, задумавший эффективную операцию.
— Уничтожение Сорбаса, если за него не покарать, может и других противников соблазнить на такие же преступления. Война даже в честных людях порождает бесчестность. Безнаказанность приводит к наглости. Надо перенести войну в Кондук, быстро завоевать страну и жестоко покарать и правительство, и народ, выбравший такое правительство.
Он с вызовом обводил нас гневными глазами. В его больших сверкающих глазах временами появлялась такая сила, что действовала убедительней слов. Это не были исступленные глаза фанатика, нет, но меня они порой покоряли больше, чем рассуждения. Пеано меньше моего подчинялся магии взгляда и весь осветился такой радостной улыбкой, что стало ясно — у него масса возражений.
— Отличный план, диктатор! Захватить Кондук, нагнать страху на бывших неверных союзников! Одна беда: армии через пустыню не перебросить, тяжелого оружия не подвести…
— Предвидел ваши возражения, Пеано. Мы создаем могучий водолетный флот, а Кондук получил пятнадцать машин — и вот к чему привел один их вылет. Бросить против Кондука сто машин! Что он может противопоставить такой силе?
Я запротестовал. Наш флот предназначен, чтобы, внезапно появившись, всей мощью в воздухе добиться полной победы в войне. Сто машин — это не весь флот, но они раскроют величайший наш военный секрет — создание флота, равного которому нет в мире.
Гамов слушал, наклонив голову. Глаза потухали, в лице появилась почти мольба. И он посмотрел на меня так, словно я, а не он был диктатором, и от меня, а не от него надо ожидать решения.
— Семипалов, вы правы. Опасно даже немного приоткрывать нашу стратегию… Не знаю… Эти дети… Они мертвы, но кричат во мне, я слышу их голоса… Я ничего не могу с собой поделать, Семипалов, я слышу их голоса!..
Я с гневом крикнул:
— Перестаньте, Гамов! Мы не только ваши помощники, но и просто люди. Давайте же говорить как стратеги.
Ему понадобилась почти минута, чтобы справиться с волнением.
— Оценим все за и против. Против одно — частично расшифровываем наши силы. Даем проницательному политику возможность проникнуть в наш тайный замысел. Все остальное — за. В окружении Аментолы мало проницательных политиков, сам он тоже не блещет интеллектом. Второе. Мы хотим отвлечь ресурсы Кортезии на помощь их новым союзникам. И это уже частично достигнуто — она прислала в Кондук водолеты, хотя и у нее каждый на счету. Но большой помощи союзникам Аментола все же не окажет, пока над ним не грянет гром. А если мы захватим Кондук, Кортезия должна будет либо колоссально увеличить ему помощь, либо прослыть предательницей. Аментола — по-своему честный человек, он держит слово. Но ведь, решаясь на разрыв с союзниками, мы планировали, что они станут мощным насосом, высасывающим из Кортезии ее жизненные соки, а нам, даже насыщенные дарами Кортезии, большого вреда не принесут. Если мы страшно покараем Кондук, то это лишь увеличит страх у Лепиня, у Торбаша, у Собраны. И увеличит те выгоды, которые мы предугадывали, разрывая с союзниками — и их пассивность, и их ненасытную жажду подачек от Кортезии.
Мы заранее знали, что Гамов настоит на своем. Но я хотел, чтобы его решения диктовались не яростью, а несли в себе тот ясный расчет, каким он всегда пересиливал нас в споре. Негодование он сдержать не мог, но показал, что не теряет ясности ума. Я сказал:
— Пеано, выделяю вам сто водолетов. Когда ждать приказа о вылете машин со своих баз?
— Завтра диспозиция будет готова. Утром следующего дня водолеты смогут стартовать.
Пеано, как всегда, был педантично точен. Этот человек, став главнокомандующим, сохранил высокое искусство штабиста. Он почти мгновенно оценивал все материальные возможности любой операции — масштабы предварительной штабной работы, техническую подготовку сражений, создание уверенного перевеса собственных сил над неприятельскими. Ход сражения зависел больше от мастерства командиров, чем от Пеано, но все, что можно было предварительно сделать для успеха, Пеано делал.
Не знаю, сколько имелось в нашей стране разведчиков Кортезии, но они все проморгали вторжение в Кондук. Ни сам Мараван-хор, ни его военные и понятия не имели, что им уготовано до той минуты, когда наши водолеты, гудя донными дюзами, стали опускаться на площади столицы страны Кондины. На границе с нами стояли все армии Кондука. Там еще гремели электроорудия, шипели вибраторы, сверкали импульсные молнии — кондуки ввязывались в серьезную операцию, — а наши десантники уже вели под конвоем и Мараван-хора, и всех членов парламента, и весь генералитет, а после них и самого Тархун-хора, семьдесят четвертое живое воплощение древнего пророка Мамуна. Бой на границе не прекращался, пока Мараван-хор не показался на стереоэкране и, вконец потерявшийся, не прошамкал побелевшими губами приказ сложить оружие. Наши войска перешли границу. Поразительно легко совершился захват воинственной страны, полторы тысячи лет не разрешавшей ни одному иностранному солдату появиться в ней с оружием в руках.
Гамов послал в захваченную страну Омара Исиро, Аркадия Гонсалеса и Николая Пустовойта. Председателем оккупационной комиссии он назначил Омара Исиро — ни я, ни Пеано не поняли, зачем понадобился на такую роль самый незаметный член Ядра, к тому же министр информации — пропагандист, а не правитель.
В здании парламента за столом председателя — за ним еще несколько дней назад восседал напыщенный Мараван-хор — сидели Аркадий Гонсалес и Николай Пустовойт, а перед ними по одному проходили члены парламента, и секретарь называл фамилию каждого и как тот голосовал — за войну, против или воздержался. Иногда то Гонсалес, то Пустовойт задавали вопросы. Гонсалес, поворачиваясь к Пустовойту, выносил свой приговор, тот утверждал его кивком головы, либо возражал, и они спорили, а вызванный член парламента стоял, молчаливо ожидая решения. Оба судьи, Черный и Белый, соглашались в чем-то и отправляли вызванного, а перед ними вытягивался другой член парламента.
Гамов показал на этом судилище всему миру, как собирается расправляться с «организаторами войны», такой термин впервые прозвучал в Кондине, столице государства, еще не выветрившего из себя духа средневековья. Все нормы судебной процедуры, создававшейся сотни лет в цивилизованном обществе, были отвергнуты. И продемонстрирован новый суд — скорый и беспощадный. Говорю так не от возмущения, мне ли возмущаться, заместителю Гамова, всячески укреплявшему его неограниченную власть? Просто констатирую факт. Вода течет вниз, деревья растут вверх, Гамов вводит новый суд — таковы факты. Не мне осуждать Гамова.
Приговоры Черного суда Исиро огласил по стерео — как министр информации и привел в исполнение — как наместник Гамова в завоеванной стране. Все парламентарии, проголосовавшие за войну, приговаривались к смертной казни на виселице, их имущество конфисковывалось, их семьи высылались на север Латании. У воздержавшихся при голосовании конфисковывали половину достояния, они осуждались на принудительные работы внутри своей страны до конца войны. Проголосовавшие против войны — всего 17% в парламенте — награждались предприятиями, конфискованными у казненных. Правительство конструировалось из парламентариев, проголосовавших против войны, но подчинялось командующему оккупационными войсками.
Если бы население Кондука было однородно, Гамов, возможно, не осмелился бы применить ко всей стране репрессии. Но между провинциями в Кондуке тлело недоброжелательство. И Гамов — устами Омара Исиро — разделил Кондук на три части. К первой, самой крупной, Исиро отнес провинции, где делегаты проголосовали за войну. Все население там облагалось конфискацией трети имущества. Солдаты из этих провинций объявлялись военнопленными и вывозились в Латанию — восстанавливать Сорбас. Провинции, чьи делегаты воздержались при голосовании, выплачивали репарации, а парни из них сводились в трудовую армию для внутренних работ. Провинции, пославшие в парламент противников войны, не только освобождались от штрафов и репараций, но им вручалась часть конфискованного в других провинциях имущества, их солдаты распускались по домам.
Политику «кнута и пряника» изобрел не Гамов, но он внес в нее свои неклассические черты: в завоеванной стране превратил маленький пряник в солидный каравай, а кнут в обух; и продемонстрировал миру, что даже худой мир порождает добрые плоды, а война, даже несущая временные победы, кончается либо смертью, либо разорением.
Стерео вскоре донесло до всего мира пейзаж ухоженного сада перед парламентом, а по аллеям на виселицах мертвецов с перекошенными лицами. А на острие сходящихся трех аллей, отделенный от всех, толстый, коротконогий Мараван-хор. И над ним надпись: «Расплата за войну».
Среди приговоренных Гонсалесом к казни не было ни одного священника, хотя многие благославляли полки, уходившие к границе. Гонсалес во время суда даже не упомянул Тархун-хора. Я поинтересовался у Гамова, почему для грешной церкви — такое отпущение грехов.
— Отпущения грехов нет. Но к служителям церкви подхожу иначе, чем к гражданским и военным преступникам. Священники не берут в руки импульсаторов.
— Не понимаю вас, Гамов. Журналисты и писатели тоже не берут в руки импульсаторов, проливают чернила, а не кровь. Но вы приговорили их к казням за пособничество войне. Гамов, со мной не надо лукавить! Вы что-то задумали с Тархун-хором и его присными.
Он не ответил откровенно. Но это я узнал впоследствии. А пока пришлось удовлетвориться странными рассуждениями о том, что религия не правительство, не журналистика, не военное командование, а особое настроение души — и требует к себе особого отношения. Он-де пытается перетянуть Тархун-хора на свою сторону, это миссия деликатная. В общем, надеется, что священнослужители Кондука из противников станут помощниками. И это повлияет на все страны, исповедующие учение Мамуна.
— И совершать этот неслыханный переворот в религии назначено нашему великому молчальнику Исиро?
— Вы напрасно посмеиваетесь, Семипалов. Омар большой знаток книги песен Мамуна. Кстати, я тоже знаю эти песни.
— Вы? Да вы же западник, Гамов. Любитель музыки Патины, литературы Клура и Корины, архитектуры Родера. Духовно вы родной брат нашего Готлиба Бара, притворяющегося, что он чистокровный латан, но по всем вкусам истинного родера.
— Именно потому, что я воспитывался среди поклонников Мамуна, я и стал западником. Это, впрочем, длинная история…
— Оставим длинные истории на время, которого будет больше. Меня интересует международная реакция на захват Кондука.
— Это нам обрисует Прищепа, я его вызвал.
Прищепа в общем подтвердил то, что мы предвидели. Новые союзники Кортезии ошеломлены. Великий Лепинь остановил продвижение войск к границе, осторожный Лон Чудин остерегается вторгаться в наши пределы. Кир Кирун, его брат, ныне главнокомандующий, настаивает на военных действиях, но разрешения на них пока не получил. Мгобо Мордоба, президент Собраны, уже не произносит против нас хулительных речей, но концентрирует войска вдоль границы с Кондуком — война опасно приблизила нас к его стране. Клур снарядил две дивизии и влил их в армию Вакселя. Маршал заявил прессе и эфиру, что ждет от клуров чудес. Чудес клуры пока не совершают, но будут отважно сражаться, в том сомнений нет. Корина послала в Нордаг одну дивизию. Боевые качества коринов общеизвестны — хладнокровные, стойкие солдаты, высокий уровень национальной гордости. С таким подкреплением и при успехе Вакселя нордаги могут начать второе наступление на Забон.
— При успехе маршала Вакселя? — переспросил Гамов. — А у него успех! Штупа предупреждает, что пересилить циклоны с запада уже не может. Наши равнины вскоре потонут в ливнях. Что в Кортезии?
В Кортезии внезапное крушение Кондука прибавило активности журналистам. В эфире оплакивают повешенных парламентариев. Аментола заявил, что захват почти беззащитной страны ярко рисует, что ожидает другие страны, если в них вторгнутся свирепые полчища Гамова. Появление водолетного флота у латанов неожиданно, мы проглядели его создание, признался он. Водолетов у Гамова, похоже, больше сотни, но мы пошлем в сопредельные с Латанией страны двести наших водолетов — удары с воздуха безжалостному диктатору больше не удадутся.
— Леонард Бернулли, вероятно, критиковал Аментолу за то, что тот допустил захват Кондука?
— Уничтожал! Но не за Кондук. Он доказывал в сенате, что Кондук — ничтожная страна, что его нападение на Сорбас вызывает негодование своей ненужностью и что захват Кондука тоже не имеет большого военного значения. Никакой помощи союзникам, не воюющим на западных границах Латании! — вот так он кричал с трибуны. Преступление, что мы обираем нашу заокеанскую армию ради расточительной помощи глупцам, как Мараван-хор, либо трусам, как Лон Чудин, либо болтунам, как Мгобо Мордоба.
— Как приняли его речи в сенате?
— Большинство за Аментолу, но прислушиваются и к Бернулли.
— Снова повторяю: опасный человек! Он проник в наши тайные планы. Прищепа, как нейтрализовать этого нашего злого гения?
— Обдумаю и доложу.
Гамов обратился ко мне:
— Семипалов, вам снова надо выйти на передний край в нашей тайной игре. Говорю о Войтюке. Первая стадия прошла блестяще. Вам перевели огромную сумму на борьбу со мной. Так надо показать, что такая борьба ведется. После того, как большинство народа в референдуме поддержало меня, они еще охотнее будут стимулировать наше противоборство. Посовещайтесь с Войтюком о расколе нашего правительственного единства. Главное убедить Аментолу, что он прав, направляя ресурсы союзникам, а не своей армии, которая и без них одерживает победы. И опорочить Бернулли — этот урод действует мне на нервы. А теперь посмотрим два разговора Вудворта с послом его величества Кнурки Девятого.
У Гамова на отдельном столе стоял стереоэкран. Гамов набрал шифр и мы увидели кабинет министра внешних сношений.
— За день до нашего нападения на Кондук, — пояснил Гамов.
Вудворт стоял, а к нему приближался Ширбай Шар. Не знаю, как этот человек выполнял свои тайные шпионские дела, но лицедействовал он превосходно. Если бы художнику понадобилось написать образ надменного высокомерия, то он мог бы просто срисовать Ширбая. Я потом еще рассматривал эту сцену и не переставал удивляться, как мог Ширбай Шар так высоко поднимать голову над плечами, так далеко перегибать массивную шею, чтобы грудь выпячивалась вперед. Это было рискованное гимнастическое упражнение, а не дипломатическая поза.
— Господин министр, я передал вам ноту своего повелителя, его величества короля Кнурки Девятого, — заговорил Ширбай Шар первым. — И надеюсь, что вы изучили ее с вниманием и уважением.
— Да, с вниманием и уважением, господин посол, — вежливо подтвердил Вудворт. — Повторяю те три пункта, на которые вы требуете незамедлительных ответов. Первый: передать вам пограничную область на глубину до ста лиг, чтобы исправить ту великую несправедливость, что 217 лет назад эта торбашская область была присоединена к Латании.
Ширбай важным кивком массивной головы подтвердил, что пришло время исправить несправедливость, совершенную два столетия назад.
— Второй пункт. Срочно предоставить вам давно обещанный заем в сто миллионов калонов. При этом пересчитать калоны в латы и выдать заем в золоте.
Новый кивок головы.
— Третий пункт. Был разработан план безвозмездной помощи Торбашу оборудованием, вооружением и специалистами. Смена власти в Латании задержала выполнение этого плана. Его величество уверен, что новое правительство без замедления развернет поставки. Я все перечислил, господин посол?
Ширбай Шар надменно проговорил:
— Вы не упомянули заключительной части ноты, господин министр. Его величество надеется, что ответ будет абсолютно благоприятен и сообщен не позднее трех дней со времени вручения ноты, чтобы избежать нежелательных осложнений в отношениях между нашими державами.
— Да, чтобы избежать осложнений… Итак, вы дали нам три дня. Послезавтра, господин посол, прошу прибыть для получения ответа.
Экран погас. Гамов сказал:
— На другой день после оккупации Кондука.
Похожая картина: стоящий Вудворт, входящий Ширбай Шар. Посол стал ощутимо ниже ростом, голова не откидывалась назад, открывая могучую грудь, а чуть ли не падала на нее, прежнюю надменность в лице сменила угодливость. И Вудворт держался с послом по-иному, чем при первой встрече. Тогда оба стояли, Вудворт говорил сухо, чуть не цедил слова сквозь зубы. Теперь пригласил Ширбая на диван, сам сел рядом, заговорил почти дружески:
— Итак, можем подвести итоги нашим переговорам. Вы уже знаете о несчастье с неразумными правителями Кондука? Вероятно, Мараван-хор будет повешен за глупую политику. Глупость рядового человека — его личное несчастье. Глупость политика — государственное преступление. Воротимся к вашей ноте. Мне кажется, ваши требования нужно подкорректировать, чтобы не произошло тех осложнений в наших отношениях, о которых вы так проницательно упомянули. Начнем с пункта первого. С передачей вам пограничного района пока погодим. Несправедливость совершена 217 лет назад, можно еще сотню лет потерпеть. Вместо этого просим выделить нам две ваших дороги для переброски войск к границам Собраны, которая направляет в этот район целую армию. Будем оборонять вашу страну от возможного вторжения с юга. Плату за оборону вашей безопасности мы не требуем. Пункт второй. Заем в золоте. К сожалению, наш банк не располагает избытком золота — а где ничего нет, там и король теряет права. Говорю не о высокоуважаемом короле Кнурке Девятом, а о королях, теряющих ощущение реальности. Пункт третий тоже скорректируем. Учитывая, что Латания воюет и ресурсы ее напряжены, а также то, что вы сохраняете мир, а это в наше время недешево стоит…
— Вы издеваетесь! — воскликнул Ширбай Шар, но тихим криком. Его массивное краснощекое лицо побледнело.
— Что вы, господин посол, разве бы я осмелился? Ищу простые выходы из непростой ситуации… Итак, пункт третий — безвозмездная помощь материалами, товарами, снаряжением. Этот пункт сохраним, но переменим адрес поставок. Не мы вам, а вы нам. У вас хороший урожай, поделитесь им. И вторая корректировка: не безвозмездные поставки, а за плату. Часть выплатим сразу, часть — после войны. Таков наш ответ на вашу ноту. Поверьте мне, господин посол Шар, мы предусмотрели все, чтобы не допустить беспокоящих вас нежеланных осложнений между нашими державами.
Ширбай знал, что разговор с министром после наглых требований Кнурки Девятого будет тяжким. Но что в ответ Вудворт предъявит требования, еще более наглые, он, пожалуй, не ожидал. Страшный пример Кондука гудел в его мозгу дюзами водолетов — он не мог не считаться с ситуацией. Но еще пытался бороться.
— Господин министр, вы предъявляете нам ультиматум?
— Ультиматум предъявили вы: три дня на ответ — и ни часу больше. Мы не ограничиваем вас сроками. Можете обдумывать ответ даже неделю.
Ширбай Шар с горечью проговорил:
— Кондук всегда был вам врагом. А мы — всегда ваши союзники. Почему же вы не делаете меж нами различия?
Вудворту отказала его издевательская вежливость. И он слишком не любил Ширбая Шара, чтобы долго сдерживаться.
— Ширбай, по вашей ноте не видно, что вы наш союзник. Она написана рукой врага. Вы не одержали над нами военной победы, но диктовали свои требования, как если бы она уже была. С вами обошлись мягче, чем вы хотели обойтись с нами.
Ширбай еще ниже опустил голову.
— Сегодня утром я связался с его величеством. Он догадался, что вы предъявите встречные требования. Но такие!.. Его величество поручил мне узнать, как стать членом Белого суда.
Впервые во время этой до мелочей продуманной беседы Вудворт встретил что-то непредвиденное и растерялся.
— Господин посол, вы говорите о Черном и о Белом суде?
Ширбая Шара король Кнурка Девятый все же недаром назначил своим дипломатическим советником.
— Да, о них. Вы объявили, что оба суда представляют собой международные организации с уставом акционерных компаний и что в них может вступить любое государство, заплатив денежный взнос. Мы хотели бы приобрести пакет акций на милосердие.
— Странное пожелание, Ширбай…
— Законное, господин министр. Не знаю, какие решения вынесет Черный суд в Кондине, но вы сами сказали — будут повешены… Но если бы представители этого маленького государства — тот же Мараван-хор — заседали в качестве акционеров этих судилищ… Его величество сегодня поручил передать вам, что, находясь в соседстве с такой могущественной державой, он претендует на законное участие в тех судах, какие, он не исключает этой печальной возможности, будут заниматься им самим. Он хотел бы в случае нужды сам, облеченный в судейскую мантию, решать свою судьбу.
Вудворт взял себя в руки и ответил с привычной холодной сухостью:
— Я не эксперт в делах обоих судилищ. Но постараюсь узнать о процедуре членства в них.
Гамов выключил экран. Радостно смеясь, он повторял:
— Нет, каков же хитрюга! Этот маленький король заслуживает большого уважения. В безнадежной ситуации находит единственный верный ход. Я начинаю менять о нем мнение к лучшему.
Я с упреком сказал:
— Я тоже меняю мнение, но к худшему. Говорю о созданных вами судах. Кнурка открыл их внутреннюю слабость. Мне и раньше не нравилось превращение этих учреждений в международные акционерные компании. Приговор по количеству оплаченных акций! Ведь стань они воистину международными, обвиненным придется судить самих себя, а не только защищаться от суда. И тогда ядовитый Кнурка будет абсолютно прав.
— Он и сейчас абсолютно прав. Говорю вам, он умница! Не вижу ничего плохого, если обвиняемый станет собственным судьей.
— Опять неклассические методы! А если когда-нибудь и вам в роли судьи, решения которого обжалованию не подлежат, придется самому себе выносить суровый приговор?
Гамов сверкнул на меня большими черными глазами.
— Не исключаю этой возможности, Семипалов.
9 Фердинанд Ваксель ждал.
Маршал воевал методично — не спешил, но и не медлил. День за днем, неделю за неделей он прогрызал нашу оборону. Он терял и людей, и вооружений больше нас и знал, что если мощным ударом вырвется на простор, то потери не уменьшатся, а увеличатся: позади укреплений маневренные войска, Ваксель не торопился встречаться с ними — подвижная борьба грозила нарастанием потерь. Зато оборона укреплений истощала наши материальные ресурсы. На это и рассчитывал маршал. Рано или поздно он должен был прорвать оборону и схватиться с подвижными войсками — он хотел, чтобы к этому времени мы потеряли значительную долю техники.
Пеано оставлял позиции, когда их становилось невыгодно оборонять, и переходил на новые. И нигде не наносил контрударов, чтобы не умножать потерь. Нордаги снова перешли границу и блокировали Забон с севера и востока. К полному окружению города они на этот раз не стремились и остановились, поджидая подхода Вакселя с юго-запада. Фронт все дальше передвигался в глубь страны — зловещая красная линия на карте отодвинулась за последние области Патины, стала вдаваться во Флорию…
Над Аданом не утихали искусственные грозы. Возделанные поля были залиты, взбесившиеся реки смывали берега, сносили мосты. Всех резервов энерговоды хватало лишь на то, чтобы несколько ослабить ливни. О хорошем урожае не приходилось и мечтать. Ко мне явился Прищепа, чтобы поговорить наедине:
— Андрей, я подготовил несколько вариантов проблемы Бернулли, Гамов предоставляет выбор тебе.
— Этот поганец Бернулли что-нибудь новое вытворил?
— Продолжает старое, это хуже. Доказывает, что не надо обольщаться успехами Вакселя, тот выдыхается, а прорвав нашу оборону, потерпит поражение от маневренных войск Пеано. Его лозунг: все — Вакселю! У Аментолы появились трудности в снабжении союзников оружием, настолько сильна агитация Бернулли.
— Слушаю твои варианты, Павел.
— Вижу три возможности. Первая — убить Бернулли. Это несложно. Он часто выступает перед своими избирателями.
— Мне этот проект не нравится.
— Гамову тоже. Достоинства — убираем опасного противника, расшифровывающего наши тайны. Недостатки: поймут, что это совершено нами. Убийством подтвердим его правоту.
— Второй вариант?
— Похитить Бернулли. Достоинства и недостатки те же.
— Значит, и это отпадает. Гамов хочет опорочить Бернулли. Это твой третий вариант?
— Да. Пустить слух, что Бернулли — наш агент и его агитация продиктована нами, чтобы поссорить Кортезию с союзниками.
— Кто этому слуху поверит?
— Бернулли недавно создал «Фонд в пользу Вакселя». В одной из его поездок к нему явится наш человек и вручит крупную сумму от «Общества сочувствующих промышленников». Если он примет взнос, нетрудно будет доказать, что такого общества не существует, деньги вручил ему наш агент и, стало быть, сам он является нашим агентом. Установление этого факта предоставим полиции Аментолы, она постарается угодить президенту.
— А если Бернулли оправдается?
— На это потребуется время.
— Повторяю, Павел, а если он оправдается? Ведь это усилит его позиции в стране.
— Еще до того, как он оправдается, мы его похитим. Вот тут похищение сработает в нашу пользу. Изобразим исчезновение Бернулли как побег от наказания за предательство. Кстати, Павел, деньги на обман Бернулли я возьму из твоего фонда в Клуре. И в дальнейшем буду черпать из сумм, предназначенных на борьбу с Гамовым.
— Не возражаю. Итак, дело за мной. Я должен внушить Войтюку, что у нас важный агент в Кортезии. А когда ты выполнишь провокацию с деньгами, Аментола догадается, что таинственный агент, о котором туманно доносил Войтюк, и есть его злой враг Бернулли. Так?
— Примерно. Когда будешь говорить с Войтюком?
— Сегодня. Ты не узнал, встречался ли Ширбай Шар с Войтюком?
— Дважды. Вскоре после приезда, разговор был долгим. И вторично, на другой день после нашего вторжения в Кондук. Ширбай, пренебрегая осторожностью, кинулся к Войтюку, и они на полчаса заперлись. От Войтюка Ширбай направился к Вудворту. Какой там совершился разговор, мы видели на экране.
Павел ушел, и я вызвал Войтюка.
— Садитесь! — Я показал на кресло, сам сел в другое. — Передайте вашим хозяевам благодарность за сто миллионов диданов. Я уже воспользовался частью этой суммы.
— Можно поинтересоваться — для каких надобностей? — Он спрашивал осторожно, но это не маскировало наглости вопроса. Видимо, то был прием — начинать с наглости, авось сойдет, и откроется что-то важное.
— Нельзя. Вы для меня, а не я для вас. Я борюсь с Гамовым для блага Латании, а не против нее.
— А можно спросить о борьбе с диктатором?
— Можно.
— Вам не кажется, что вы проигрываете эту борьбу? Референдум очень укрепил власть Гамова. Мы, — он сделал ударение на «мы» — тонкое, чтобы его не сочли за наглость, и достаточное, чтобы я понял его значение, — вывели вас из зоны неприемлемости для коалиции… В «Декларации о мире» упомянули только Гамова, Гонсалеса, Вудворта… Каждый мог понять — с вами коалиция поведет переговоры… А результат?
— Результат в пользу Гамова. К сожалению, «Декларацию» составляли люди, не сведующие ни в истории, ни в психологии латанов. Ограниченность этих людей равнозначна глупости. Даже многие недоброжелатели Гамова проголосовали за него, он в ореоле лидера сопротивления, защитника чести родины. Я сам проголосовал за него. Что же говорить о других?
— Вы разрешите мне передать эти ваши высказывания? — Войтюк даже не старался скрыть иронии. — Подразумеваю, глупость авторов «Декларации», их невежество в вопросах истории и психологии…
— А для чего я вас вызвал? Передайте и не стесняйтесь в выражениях. Один древний дипломат, человек тонкий, сказал послу вражеской державы: «Ваши пушки внушают ужас, ваша дипломатия — смех!». Это тоже передайте. И не как историческую цитату, а как мои слова.
— Слушаюсь. А если я добавлю, что «Декларация о мире» не облегчила вам путь к власти, а затруднила?
— Вот так и передавайте.
— И что в результате просчетов заокеанских политиков вы отказываетесь от борьбы за власть?
— А вот это — нет! Именно потому, что популярность Гамова так возросла, нужно активней бороться с ним. Он способен своими экстравагантными действиями — он называет их неклассическими — привести Латанию к поражению. Я приведу ее к процветанию.
Войтюк осторожно нащупывал тропку к нужной информации.
— Что, по-вашему, нужно сделать, чтобы подорвать авторитет Гамова? Подразумеваю действия, вредящие лично ему, а не Латании…
— Отвечаю. Нужно, чтобы за океаном точно уяснили себе планы Гамова — те планы, против которых я восстаю.
— Вы считаете, что за океаном не видят этих планов? Либо не способны их понять в силу… скажем, интеллектуальной ограниченности?
— Точная причина! Не поняли стратегии Гамова, и сами способствуют ее успеху. Гамов поворачивает на юг и восток, там государства послабей.
— А зачем ему поворачивать на юг и восток?
— Поглядите на карту. Фронт продвигается в глубь Латании, одну область за другой захватывает противник. Вакселя надо остановить, ибо мы можем потерять всю промышленность центра, а Гамов строит запасные помещения в тылу — принимать эвакуированные заводы. Наши поля затопляются, урожая не собрать. Разве это политика? Гамов скоро завоюет и Торбаш, и Лепинь, и Собрану… Пример — Кондук. Для захвата этой несчастной страны Гамов не побоялся показать, что мы построили воздушный флот — и весь, до последнего исправного водолета, бросил в бой. Я протестовал против авантюры с Кондуком, он отверг мои протесты. Он сказал: Ваксель губит наш урожай, мы конфискуем урожай у его союзников, там огромные продовольственные ресурсы. Но разве это разумная политика? Ввергнуть собственную страну в страдания — и лечить их ценой страданий других народов. Никогда с этим не примирюсь!
Войтюк слушал меня с таким напряжением, что перестал дышать. А во мне нарастало странное состояние. Я честно выполнял свою задачу — снабжал врага информацией, полезной нам, а не ему. Но я не лгал, я обманывал врага тем, что не обманывал его. Я вдруг ощутил, что и вправду, будь я на месте Гамова, принудил бы историю шагать по другой дорожке.
Я помолчал, стараясь разобраться в самом себе — не порчу ли игру? Войтюк заговорил сам:
— Вы считаете, что коалиция сама способствует успеху Гамова?
Я сказал с горечью — и удивился, горечь была актерским ходом, я ее не должен был испытывать, но что-то похожее на горечь испытал:
— А у вас сомнения? Аментола перетянул наших бывших союзников на свою сторону, прихватил и колеблющихся нейтралов. Но ограничился незначительной помощью им. А что получилось на деле? Кондук завоеван, к концу лета мы завоюем Торбаш, Собрану и Лепинь, все ресурсы этих стран, все их продовольственные запасы будут в нашем распоряжении. Тогда всей мощью на запад — и горе Вакселю!
— Вы говорите так, словно поддерживаете Гамова в его политике завоевания соседних стран.
— Нет, я против завоевания стран, изменивших союзу с нами. Они должны поплатиться за измену. Тут я с Гамовым. Но я и против того, чтобы победа достигалась ценой страданий моих соплеменников. Будь я у власти, я бы этого не допустил.
— Но пока допускаете?
Я сделал вид, что впадаю в раздражение.
— Войтюк, вы не понимаете главного: Гамов — диктатор, а Аментола — только президент. Аментола встречает не только критику, но и сопротивление. Гамов не допустит организованного противоборства у себя, но с радостью стимулирует любую оппозицию Аментоле.
— Вы сказали — стимулирует?
— Удивляюсь вашей наивности! Неужели вам не ясно, что такой умный политик, как Гамов, имеет своих агентов в Кортезии? Как-то он намекнул, что один влиятельный политик — тайный его сторонник.
— Он не назвал его фамилии?
— Естественно. А если бы и назвал, я бы вам не сообщил. Будущее темно. Если мне удастся заменить Гамова, этот его приверженец может перейти на службу ко мне.
Я помолчал. Опять заговорил он:
— Простите, вы мне еще?.. В смысле указаний? Или информации?
— Разве вам мало? По-моему, я сказал все, что надо было. И боюсь, даже больше того, что надо. Вы ловкий человек, Войтюк. Временами я забываю, что вы агент наших врагов и, следовательно, мой личный враг, и делюсь с вами, как с другом. У вас природное мастерство задуривать собеседников и развязывать им языки. Идите, Войтюк.
Не знаю, принял ли он всерьез похвалу его шпионским умениям, но удалился с поспешностью. Видимо, не терпелось передать новость, что захват Кондука — не импульсивный ответ на уничтожение мирного городка Сорбаса, а обдуманная стратегия поворота военных усилий на юг и восток, трагедия Кондука — лишь начальный акт новой стратегии.
Меня вызвал Гамов. Он выглядел очень хмурым.
— Вам не понравилась беседа? Считаете, что я сделал ошибки?
Он с усилием усмехнулся.
— Игра, как всегда, проведена отлично. Был один момент… Я почти поверил сам, что вы восстаете против меня… Когда говорили, что несогласны с отвлечением наших сил с западного фронта на союзников. Очень правдоподобно звучало. Но если так подействовало на меня, то еще сильней должно подействовать на того подонка.
Я снова убедился, что Гамов обладает дьявольской интуицией. Он усомнился во мне в момент, когда я сам в себе усомнился.
— Что с вами, Гамов? У вас похоронный вид. Случилось новое несчастье? Ваксель прорвал нашу оборону?
— Случилось то, что ни вы, ни я вообразить не могли. Восстание в тылу.
— Восстание? Кто восстал? Где восстали?
— Восстали водолетчики. Арестовали командиров, нагрузили боевыми снарядами водолеты и пригрозили, что открывают военные действия.
— Что собираетесь делать?
— Лечу с вами и Прищепой усмирять бунт.
10 Водолетные базы размещались в горных и лесистых районах, далеко от населенных пунктов. Не было у нас объектов, более засекреченных, чем эти базы. Если бы враг дознался о количестве размещенных на них водолетов, если бы он хотя бы отдаленно представил себе, какой уже создан воздушный флот и как он непрестанно умножается, рухнули бы наши надежды на скорую победу. Ни одна база не имела ни номера, ни названия; люди, призванные туда служить, теряли право переписки с родными, встреч с посторонними людьми, ни телефонные, ни телеграфные линии на базы не шли. Территория окружалась частоколом непроходимых и непролазных насаждений, и в гуще кустов таились датчики Прищепы, фиксировавшие каждого, кто приближался — отдельно человека, отдельно зверя. Прищепа по передатчику, настроенному на его индивидуальное излучение, принимал информацию с баз и передавал в штаб. Ни перехватить такие передачи, ни скопировать передатчики — каждый выпускался лишь в двух экземплярах — ни практически, ни теоретически было невозможно, как невозможно полностью, до каждой клетки, скопировать человека, как невозможна пока и задача проще — повторить на своем живом пальце линии пальца другого человека.
В водолетчики мы подбирали парней, не обремененных семьей, здоровых, сильных, проверенных на выносливость, на быстроту реакций, даже на смелость и самоотверженность — и для таких испытаний имелись тесты. Эти ребята были элитой нашей военной молодежи. И вот на крупной водолетной базе они арестовали своих командиров, захватили водолеты и готовятся к каким-то военным действиям. Поверить в это было невозможно!
— Мой связной вчера передал по своему каналу, что среди ребят волнение, — в водолете рассказывал мне Прищепа то, о чем раньше информировал Гамова. — Сообщил, что идет выяснить причины смуты. Часа два никаких сообщений, затем торопливое: «За мной гонятся, командиры арестованы, склады взломаны, водолеты захвачены, готовятся к военным действиям…» И связь прервалась. Очевидно, связного арестовали.
— Передавал ли раньше ваш связной о готовящихся выступлениях? Хотя бы о том, что у ребят скверное настроение?
— Передавал только, что ребята горячо обсуждают положение на фронте. Еще передал, что всех взволновало вторжение в Кондук. Но он не нашел ничего предосудительного в высказываниях.
— Под арест дурака! — гневно сказал Гамов. — Заметить волнение, услышать горячие разговоры — и не установить, по какому случаю горячатся, что волнует! Никудышные у вас сотрудники!
Прищепа промолчал.
Водолет опустился на площадь, окаймленную торцами обширных двухэтажных казарм. Всего казарм, уходящих в глубину леса, было шесть. С востока базу защищали горы, со всех остальных сторон — леса. Где-то в чащобе высоких деревьев таились и склады с боеприпасами, и подземные ангары на сто двадцать водолетов — такова была мощность этой базы, уже полностью укомплектованной — по первому же приказу можно поднять все машины в бой.
Наш водолет окружили беспорядочной толпой вооруженные водолетчики. Ни у одного я не заметил ни почтительности, ни простой приветливости. От нас не ожидали одобрения и нам не обещали доброго приема.
Гамов обратился сразу ко всем:
— Вы меня узнаете?
Ему ответило несколько голосов:
— Узнаем. Вы Гамов! Еще бы не узнать! Вы наш диктатор!
— Правильно — я ваш диктатор. Вы меня знаете. Я вас не знаю, вас слишком много. Кто зачинщики бунта, выходите вперед.
Никто не двинулся. Гамов нехорошо засмеялся.
— Думал, вы похрабрей. Как же вас выпускать в бой, если вы и поговорить страшитесь?
Из толпы выдвинулись четверо.
— Называйте свои фамилии, если хватит храбрости.
Они отчеканили:
— Альфред Пальман! Иван Кордобин! Сергей Скрипник! Жан Вильта!
— Пальман, Кордобин, Скрипник и Вильта — так? Слушайте мой приказ: немедленно освободите арестованных командиров и доставьте их сюда. — Зачинщики переглянулись, в толпе пронесся угрожающий шепот. Гамов возвысил голос: — Вы и мне отказываетесь подчиниться?
Иван Кордобин вытянулся перед Гамовым.
— Вам подчиняемся. Пилоты, за мной!
Четверо ушли. Оставшиеся подтягивались, беспорядочная куча превращалась во что-то похожее на строй. Водолетчики не вытянулись в ряд, не разместились по ранжиру, но каждый — кто позади, кто спереди — старался стать плечом к плечу с другим. Все это совершалось в полном молчании, они, видимо, поняли, что держались не по-военному, и теперь старались выправиться. Гамов повернулся к ним спиной и сказал мне:
— Не желают усугублять вины командиров, допустивших такое нарушение дисциплины, и хотят хоть внешне показать, что те их чему-то научили.
— Учили, учили… И доучили до того, что были схвачены и посажены под арест. Не командиры, а кислое тесто. Я посоветую Пеано всех отозвать в столицу, а там разжаловать и отдать под суд.
Прищепа, молчавший с момента выхода из водолета, подал голос:
— И расшифруете, что у нас имеются особо засекреченные части. Уж не думаете ли, что в столице не заинтересуются, что это за новые офицеры и за какие провины их отдают под суд? Разведка врага не ограничивается одним Войтюком, Семипалов.
Это было верно, конечно. Я пожал плечами. Гамов сказал:
— Наказать командиров надо, но за что и как? Пока не узнали, почему затеяли бунт, нельзя выносить решений.
Командиры, в отличие от водолетчиков, чеканили шаг. Они выстроились, отдали по форме честь. Гамов только кивнул им, а я и Прищепа тоже отдали честь. Явное неуважение Гамова подействовало на командиров, все опустили головы. Четверо зачинщиков воротились к своим, теперь это был настоящий строй, к такому и старые служаки не могли бы придраться. В рядах, как волна, пробежал шепот и замер, когда Гамов вдруг стал прохаживаться перед строем.
Он прошелся в одну сторону, там стояли отдельно от пилотов командиры. Гамов всматривался в водолетчиков, словно хотел запомнить каждое лицо, на освобожденных офицеров не бросил и взгляда, словно их не существовало. Потом, встав перед серединой строя, намеренно негромко заговорил:
— Взбунтовались… Арестовали всех офицеров… Подготовили машины к боевым вылетам… теперь докладывайте — почему? Считалось — лучшая летная часть, знатоки воздушных машин, будущие герои. А вы?.. Отвечайте!
И ему мгновенно ответил общий гул. Каждый выкрикивал что-то свое, тянулся, отталкивал соседей, чтобы быть слышней. Молчащий строй мгновенно превратился в орущую толпу.
Гамов обводил глазами кричащих людей — сперва повернул голову направо, побежал глазами назад — до крайнего левого. Потом поднял руку. И почти так же мгновенно, как раздались крики, установилась каменная тишина. Я видел, что пилоты даже дыхание задерживают, чтобы отчетливо слышать Гамова.
— Ясно, — сказал Гамов. — Ни одного молчальника. Все кричали, все признаются в соучастии… Никто не отстраняется… Заговорщики! Но все же у меня два уха, а не полтысячи — по паре на каждого, чтобы слышать только его. Иван Кордобин! Выходи и говори за всех.
И опять Гамова не обманула интуиция. Возможно, среди других зачинщиков тоже были хорошие ораторы, но что Иван Кордобин умеет зажигать товарищей сильным словом, стало ясно сразу. Он не кричал, не нажимал на выигрышные слова — просто говорил, как если бы раскрывал душу товарищу. И я, вникая в признания и сетования Кордобина, отмечал про себя, как жадно его слушает вся толпа, как одним молчаливым вниманием подтверждает и усиливает все, что он говорил. Он точно высказывался интегральным голосом всех.
А говорил он о том, как их, отобранных в полках и привезенных сюда без объяснения, куда и зачем, наполнило гордостью то, что они определены в водолетчики и что им вручаются самые совершенные воздушные машины, какие знает сегодня мир. И как они зимние месяцы осваивали технику, изучали летное искусство, наизусть заучивали инструкции, не только старались хорошо отвечать на экзаменах, но и сами экзаменовали друг друга, в казармах даже после отбоя всюду слышался шепот: «Ты спроси меня, а потом я тебя спрошу, ну, давай». И спрашивали, и отвечали, и снова спрашивали. Одна была мысль: скоро весна, их отряд перебросят в самый горячий район, там они докажут, что не напрасно они с таким рвением осваивали науку воздушной войны.
Но вот пришла весна, а мы не покидаем базы, все снова и снова отрабатываем давно отработанные приемы. Враги крушат оборону, армии тяжко, а мы, способные разнести любого врага, опять отсиживаемся и отлеживаемся. Враг подвел метеогенераторы к нашим границам, заливает наши поля, гибнет урожай, а мы бездействуем, хотя одним хорошим налетом могли бы уничтожить все метеогенераторные станции кортезов! Нет, говорят нам, нельзя, отдыхайте, насыщайтесь завтраками и обедами, вас кормят по усиленной норме, надо этим пользоваться. Наконец сверкнул просвет. Какую-то воздушную базу призвали к действию, отряд водолетов атаковал Кондук, показал всему миру, какая сила в водолетном флоте, следующая очередь, так мы понимали, наша. И опять — ничего! Враг наступает, а мы отсиживаемся, а мы бездействуем!
До того дошло, что перестали говорить друг с другом. Сходимся в столовой, один на другого не смотрит, еда в рот не лезет. А когда враг оттеснил нас из Патины, вступил на нашу территорию, поняли — дальше терпеть нельзя. Мы пошли к командованию с просьбой поднять боевые машины — и летом на фронт! Без нас там дольше не могут! А в ответ — не смейте об этом и думать! Поступит приказ выступать — выступим. Мы настаивали, мы требовали — пригрозили зачинщиков посадить за решетку, остальным — наряды за нарушение дисциплины. Стало ясно — кто-то вверху саботирует победу, искусственно отстраняет нас от сражений, а командиры выполняют преступные указания. Тогда решили арестовать командиров и самим срочно готовить вылет на фронт. И посадили их, и стали вооружать отряд. А тут сообщение о вашем прилете… Рапортую, диктатор: готовы нести всю ответственность за самовольные действия. И готовы немедленно вылететь на любой участок фронта для боевых действий.
Кордобин отступил назад. И встал в строй в первом ряду.
Гамов не торопился с ответом. Он с тем же непонятным вниманием оглядывал водолетчиков, всматривался в каждое лицо, словно о каждом размышлял. Не только эти провинившиеся парни в военной форме, не только их командиры, ожидавшие наказания за недопустимое происшествие, но и сам я с нетерпением ожидал, что скажет Гамов. Я часто ошибался, прикидывая, что Гамов решит, он умел быть непредсказуемым. Но здесь решение было одно — так мне представлялось: зачинщиков наказать — не слишком жестоко, они ведь нужны для полетов, а не для гауптвахт; вынести выговоры и командирам, кого-то отстранить от командования, остальных простить, но обязать впредь терпеливо ждать приказов.
Гамов поступил по-иному.
— Дайте-ка мне что-нибудь под ноги, я низенький, а вы вон какие высокие, — сказал он будничным голосом.
Несколько водолетчиков проворно подтащили деревянный ящик, в каких перевозят вибрационные снаряды. Гамов теперь возвышался на голову над строем. И снова он долго осматривал всех, не начиная речи, а сотни глаз впивались в него.
— Спасибо! — сказал он вдруг. — Спасибо вам, друзья, за то, что вы такие! — В строю пронесся и быстро замер шум. Гамов повысил голос: — Спасибо вам за то, что вы понимаете, как тяжко на фронте, чувствуете, что нужны родине, что она нетерпеливо ждет вашего появления на полях сражений! Спасибо за то, что вы не только своим боевым умением, но и жизнью готовы встать на защиту нашей общей матери! От всей души, от всего сердца — благодарю! — Он быстро поднял руку, чтобы не дать вырваться крику изо всех глоток. — Конечно, выбрали вы неправильный путь — арестовывать своих командиров, заслуженных офицеров, благородных патриотов. Такие поступки недостойны вас. Вы уже сами понимаете, как жестоко, как несправедливо оскорбили своих офицеров неповиновением, незаслуженным арестом. Но прощаю — вы скоро искупите свою вину в воздухе над армиями нашего врага. — Он опять поднял руку, требуя молчания, и повернулся к командирам. — А вам, офицеры, я строго выговариваю, что допустили такой непорядок в дивизии. Печальный факт — позволили арестовать себя — требует, чтобы всех вас повторно арестовали, потом понизили в должности. Однако прощаю и вас, время не такое, чтобы томить за решеткой боевых командиров. Но это не все, с чем хочу обратиться к вам. Не самое главное, что допустили безобразное нарушение дисциплины. Главное в том, что вы воспитали в дивизии истинных патриотов, верных сынов родины! Главное в том, что он |