Cказка о дураке и дуре Далеко-далеко, за десятком остановок автобуса, за десятком станций метро, за одним переходом под землю и одним — по земле, есть страна Арбат. Многие меряли ее — босиком или в теннисных туфлях, многие видели сквозь очки, кто-то даже жил там — недели, месяцы, годы. Можно жалеть жителей этой страны, можно крутить пальцем у седеющего виска, углядев на углу волосатое чудо в джинсах. Главное — не пытайтесь понять, коего черта ради люди строят из своей жизни зоопарк для сумасшедших зверей. Иначе в один вовсе не обязательно добрый вечер вы можете обнаружить себя с гитарой на красных плитках истоптанной мостовой и унылая девушка будет совать шляпу под нос прохожим, добрый приятель притащит бутылку пива, вечером сейшен Умки, знакомый бармен в Барвихе поверит в долг, губы пухнут от поцелуев, а завтра на трассу в Крым…
Итак — он — Алексей, Дима, Витя, бог весть как его звали. Лет чуть побольше чем двадцать, долговяз, худощав, вынослив. Волосы ниже плеч, глаза — ясные, у правого угла рта улыбка чуть-чуть добрее. Застенчив, весел, любвеобилен, умеет драться, но предпочтет крепко выпить. Приехал из Нижнего, Обнинска, Петрозаводска… Могу заверить — пробежав автостопом лучшую половину России, иногда забываешь, где родился на самом деле. Пишет стихи, поет, держит в руках гитару — джентльменский набор бродяги. Человек. Что еще?
…Вместе с Мавром, Анджеем Кеникским и Веркой Джа (помните, рыженькая такая с родимым пятном на шее) он работал на Арбате с апреля. Шуточки, хохмы, политические анекдоты, песенки с матерком, неизменное бог весть с какого года «Гогия». Пестрые звонкие мячики безобидных словечек, дружеское ржание публики, сотен семь за обычный вечер работы на четверых. Ништяк, жить можно.
Он тогда был влюблен в Эгле, прибалтийскую ведьму — десять ниточек янтаря, пальцы в чернилах, четыре аборта и трещина на душе. Из тетрадки стихов, написанных для нее, вышла песня и кучка рваной бумаги, но это было потом. А пока — он работал, чтобы дарить ей розы, грел, утешал и пару раз в месяц оставался ночевать на чужом матрасике в кухне ее подруги. Арбат выдал ему вид на жительство, имя «клоун» и карнавальный костюм героя. Жизнь текла, как луна по лужам.
Вечер пятницы был как всегда обилен. По традиции, ближе часам к восьми эмигранты и диссиденты страны Арбат собирались на променад по кафешкам и скверикам, а цивильная публика расслаблялась после рабочей недели. Мавр накануне по пьяни упал на кипящий чайник, поэтому сейшенили втроем. Собралась толпа чуть не в сотню народа, анекдот про «грибочки» выудил двадцать баксов у красавицы от кутюр, даже сонный арбатский мент бросил в кофр жеваную десятку. Хоп! Раз на Киевском вокзале педофила повязали, отомстили за детей, отпустили без… Правильно, без штанов! Как на Киевской платформе хрен стоял в ментовской форме, не винтил, не убивал, честь за трешку отдавал! Не скупитесь на мелочь, дядя!
Он заметил ее не сразу, а разглядев, скривился — до чего же не повезло девчонке. Мокрая воробьиха, ни груди ни задницы, волосенки серые, жидкие, губы тусклые, глаза хоть и большие, но какие-то козьи — желтые и тоскливые. Она сидела на рюкзачке, свернувшись в немыслимый узел из острых локтей, коленок и тощих плеч, кто-то в толстых ботинках наступил ей на юбку. Жалкое зрелище, а он не хотел жалеть. Может быть потому, что бессмысленная черная тварь из дальнего уголка души больше всего любила жрать жалость, отрыгивая одиночеством. Он улыбнулся, выстрелил очередной частушкой и снова взглянул на девчонку. За унылой маской ему почудилась крохотная смешинка. Хоп! Целый вечер он куражился напропалую, заводя толпу, как шарманку с полоборота. Деньги сыпались в кофр, публика визжала и хрюкала, Верка хихикала в шляпу, постоянные жители были в восторге. А под конец выступления девчонка тоже стала смеяться, прикрывая ладошкой рот. Она смотрела прямо ему в глаза — восторженно, преданно, как дворовая шавка, которой кинули колбасу. Только этого не хватало! Он испугался — привяжется, дура, а нафига? — и потихоньку сбежал, забив стрелку в Барвихе в полночь. Но не явился — встретил ребят из Томска, нахрюкался с ними и пошел выяснять отношения с Эгле. Дрянное дело.
На другой вечер девчонка явилась снова. Сидела, пялилась, смеялась до слез, хлопала как в театре. У него с похмелья разламывалась голова, потому работа шла гнило. Со злости он ввернул бородатую шуточку «мужики, не собаки», но дура не просекла — взгляд ее оставался восторженным и наивным. Ему — как водится по похмельному делу — тут же стало совестно. Остаток вечера он работал на девчонку, а после снова затерялся в толпе.
Эгле приняла его почти ласково, сварила коронный кофе — с кардамоном и черным перцем. Вечер на темной кухне, треснутый абажур, хриплый лай полуночного поезда. Он спел ей новую песню — и был до безумия счастлив, увидев, что зацепило, темной, густой и сладкой как кофе волной повело по мелодии строчек. Эгле чувствовала дорогу почти так же как он, блюз сентябрьской ночи в Крыму — серпантин, голубые скалы, кипарисы вдоль улицы, абрикосовый сад, грузовик с водителем-греком, кагор в бутылке коричневой глины, капля любви на пляже и снова трасса….Он всегда поражался — как можно коснуться жесткой ладонью розовато-прозрачной кожи груди и от этих прикосновений невесомое женское тело делается горячим, упругим и жадным…
В воскресенье вместо работы он подорвался в Питер — «Башня Рован» давала первый концерт в сезоне. Там подсел на безбашенную скрипачку и трое суток подряд шлялся с ней по дворам и набережным. Питер в самом начале осени вставит лучше любой травы. Кирпичная стена высотой метров в десять и по одну ее сторону ярко-зеленые тополя, а по другую золотые и алые клены. И безумная арка — дверь из лета в сентябрь. Еще качели во дворике бывшего княжеского особняка — закат, ветер, листва под ногами, серая от дождя статуя голой нимфы, скрипачка в пестрой цыганской юбке поет, раскачивая что есть сил детскую деревяшку. И под конец, уже в одиночку — Финский залив у гавани. Горький, режущий запах водорослей, тоска, прилипчивей, чем мазут, смутное беспокойство сентябрьского гуся — южные берега ждут.
Он вернулся в Москву в ночь на пятницу. На вписке было, против обыкновения, чисто, сыто и почти пусто. Узкая кухня — прибежище всех поэтов — терпеливо приняла и его и расстроенную гитару. До утра он искал аккорды к подобранным наспех словам, потом плюнул — какой из Клоуна музыкант, так, херня собачья.
На работу он опоздал, когда подошел к театру, ребята уже сейшенили. Публика была вялая. Верка работала в четверть силы, Анджей успел залить зенки, Мавра несло — короче все плохо. Две минуты на разогрев… Хоп! Возвращается Вовочка домой из школы: Пап, а что такое «мандаты»? Приходит новый русский к старому еврею и говорит… Браво, мадам, именно так! Застает Василий Иваныч Анку с Петькой…
Давешняя девчонка протолкалась в первый ряд. Лицо ее был красным и мятым, глаза блестели. «Ревела, что ли? Вот идиотка!» Он вздохнул про себя: «попал». Впрочем, преданный взгляд девчонки грел душу — так домашняя кошка добивается ласки, обихаживая хозяина. Хай себе будет, не палкой же ее гнать. Он был в сущности добрым малым и не обижал человеков зря.
Весь сентябрь он мотался между Питером и Москвой, нежности выбрать одну из двух не хватало. Эгле приняла новость спокойно, только стала еще колючей, отдалилась на шаг. Скрипачка рвалась пообщаться с «сестренкой», но, зная ее, последствия разговора были непредсказуемы. А с каждым новым желтым листом прибавлялись силы у черной твари. Всякий ноябрь был для него смертным месяцем, обычно он уходил в запой или на трассу до каких-нибудь северов. Но в этом году тоска зашевелилась раньше.
Гитара валилась из рук, шутки казались плоскими, песни — дрянными. После очередной ссоры с Эгле, он изорвал тетрадь. Работал вполсилы, халявничал… Разве что незадачливая поклонница забавляла его. Как оловянный солдат, каждый вечер она торчала столбиком в пестрой толпе.
Он чувствовал, что ей больно и радостно тоже — приходить, ни на что не надеясь, и ловить случайные взгляды. Через пару недель он привык разговаривать с ней без слов. Понимала она как кошка — молча и верно. Клоун сам был хорошим котом для любимых женщин, нюхом чуя когда уйти или выгнуть спину. Потом… Она убежала с середины программы и второпях (а может быть и нарочно), выронила из рюкзачка распечатку. Стихи. Средненькие, серые как и она сама стихи о любви бедной зрительницы к паяцу. Но что-то в корявых, криво звучащих строчках дало резонанс.
За полчаса он набросал ответ — стандартную виршу по штампу «Да я шут, я циркач, так что же?» и на завтрашнем сейшене подложил распечатку в кофр. И, конечно, она была счастлива, и почти похорошела от счастья. Ему тоже стало теплее — хорошо быть волшебником.
С выручки он купил для Эгле багровую, почти черную розу, бутылку шампанского и первый вечер за месяц обошелся без ссор и сора. Они думали вместе, как поедут зимой в Сибирь, через тысячи полупустых километров, колючие звездные ночи, новые города… И уснули в обнимку, дыша друг другом.
Через два дня появилась новая распечатка. Снова кровь, любовь и опилки арены. Ответ вышел проще и резче, ему самому понравилось «Чеканный туш для черных туш ленивых бегемотов». В ее словах неожиданно резанула истерика «Эй, боги, кто выдумал этот глобус — пожалуйте мне другой!». По пути в Питер он думал над строчками «Блюза грозопровода». Скрипачка неожиданно послала его на хуй. В Москве накрылась вписка, пришлось мотаться по случайным домам. Денег не было вовсе, зато хватало портвейна. Она написала «Балладу о дальнобоях», он ответил «Бестией». Черная тварь по ночам сидела у него на груди. Он почти перестал спать. Случайный сосед предложил героина, чудом хватило сил отказаться. Трасса до Киева и обратно вымотала до шкурной дрожи, но легче не стало. Она принесла «Эвридику», он сбил пальцы в кровь, пытаясь вогнать слова в музыку.
Эгле сказала, что уезжает в Таллинн до лета. Он хотел, просил, потом умолял ехать вместе. На стопервое «нет» вышиб кулаком стекло в кухне и ушел с третьего этажа. Остался цел, почти не порезался стеклами. Неделю пил с дринч-командой, потом на сутки заперся на пустующей даче подруги. Его впервые за несколько лет рвало словами. Он писал, черкал, жег в печке листы и снова писал. Стылым и стремным ноябрьским полнолунием он творил своего «Орфея» — пожалуй, лучшую песню из сделанных им.
Еще сутки ушли на борьбу с гитарой — он хотел быть уверен в каждом звуке мелодии. Потом наступил вечер пятницы и он отправился на Арбат — менять вид на жительство на гражданство. Круг толпы был весел, напарники на удивление трезвы. Верка глянула на него и схватилась за голову, он привычно потрепал ее по кудрявой челке: «Все окей, тетка». Гитара в руках, ремень давит плечо, во рту пересохло… Водки из фляжечки. Хоп!
…Мне похуй какая вокруг пурга, И сколько часов на трассе, Я буду стоять, а вокруг снега И вохра на вышке квасит. Всезвездный зверинец глядит с небес Задумчиво скаля зубы. Забился мой верный безумный бес В подшерсток собачьей шубы. Скулит напролом, мол пора и в рай И время струится ядом. Я жду дальнобоя в горячий край, Туда, где ты будешь рядом…
Он швырял песню в недоуменные лица, толпа шарахнулась, отступила к бордюру. У людей менялись глаза — что взбрело в голову Клоуну — милому, юморному, забавному клоуну? Но — он чувствовал шкурой, что держит зал. Его слушают. Удалось!!! С последним аккордом лопнуло две струны — пофиг. Ему хлопали — он не слышал. Верка схватилась за рукав куртки, тащила в сторону, совала стакан с водой. Не то. Он рванулся глазами по кругу — что поняла сумасшедшая перекореженная девчонка с такой же черной тварью в груди? Верно ли выбран ответ на вопрос, есть резонанс или… Ее не было. Просто — не было. Он разбил об асфальт гитару и пошел прочь.
Сколько дней он мотался по городу, что ел и где спал, так и не вспомнилось. Черная тварь наконец-то вырвалась на свободу. Смысла не оставалось, боль ушла, монотонный звон колотился в уши: все-все-все зря-зря-зря, никому-никому-никому не нужен, не нужен, не нужен. Кажется, он с кем-то дрался, может быть заходил к друзьям, вроде кого-то трахал. Похуй. Тоска, гнилая питерская тоска высасывала его как муху. Если бы Эгле не уезжала! Самой большой потерей казались ему теперь губы с привкусом пепла, желтые волосы, сонный, глубокий голос, десять ниточек янтаря на высокой шее. Терпкое прикосновение нервной сухой ладони. Запах жасмина от вышитых блуз. Она вся — радостная и злая, в слезах, в бессоннице, в белом крымском песке… Но Эгле в Таллинне, скорее всего не одна, и коего черта ей нужен такой урод? Депрессушник, бездарь и неудачник — зачем зря небо коптить?
Облака всех цветов безмазовой трассы посыпали лысины крыш белым пеплом. Поводя проводами, уезжали троллейбусы, злые трамваи скалили двери и щелкали челюстями. Всякая лужа норовила подвернуться под ноги, всякий мент — плюнуть в душу. Он бродил по голимым улицам, не зная куда деть руки — пальцы просили струн, а гитара сдохла. Чужой инструмент — как чужая баба в подъезде.
«…Священника, советника, врача, на лестнице колючей разговора б…» Но ни одна собака на свете не согласится заглянуть в глаза его черной твари, да и глядя — не врубится.
Мысль покончить с собой не то, чтобы осенила его — скорее, явилась выходом. Разорвать этот круг, обрести покой, пусть у других болит голова за жизнь. Надоело! Хватит. Встать, уйти — и никто не заметит. Слава богу, ни дома, ни матери, ни детей. Даже писем писать не надо. На чужой растаманской вписке Клоун вскрыл себе вены и лег спать в углу комнаты, веря, что не найдут. Он засыпал, улыбаясь — вместе с ним должна была кануть в Лету черная тварь.
Проснулся он от оплеух. Толстокожий хозяин вписки набил ему морду и во втором часу ночи выкинул на мороз. Впрочем, по здравому размышлению Клоун понял, что сам поступил бы так же с неведомым мудаком, решившим свести счеты с жизнью у него в доме. А теперь он честно загнется на улице. Кровь текла, если и не рекой, то вполне себе ручейком, голова кружилась, черная тварь потирала лапки. Клоун сел на автобусной остановке, пожевал снега — дико хотелось пить — и закрыл глаза. «А что до той, кто стоит за плечом — перед нею мы все равны». Вот, уже кто-то обо мне плачет… Клоун через силу приоткрыл один глаз — какая сволочь отвлекает его от смерти?
Та самая давешняя девчонка, пошатываясь и скуля, брела по серому снегу. В джинсовой рубашке, какой-то юбочке, босоножках. С тощих рук капала темная кровь. Вот дура-то, еб твою мать! Вот дура!!! Откуда силы взялись — за секунды сорваться с ледяной остановки, поймать девицу в охапку, порвать рукава рубашки и наложить жгуты на повдоль — кто только подсказал идиотке — перерезанные вены. Девчонка ревела навзрыд и пыталась вырваться. Хренушки. Пришлось сначала макнуть лицом в снег, а потом обнять, так чтобы косточки захрустели. Она подняла остроносую мордочку, кажется собираясь укусить своего спасителя — и узнала его. Клоун чмокнул ее в макушку и сел на снег. «Вызывай скорую» — просипел он, расхохотался, добавил шепотком «Дура» и грохнулся в обморок…
P.S. Мнение автора рассказа никоим образом не совпадает с умонастроением и выходками героев.
|
||