Skip to Content
Айседора Дункан. Документальные свидетельства и фантазии
Айседора Дункан. Документальные свидетельства и фантазии

Моей маме
Вместо предисловия
Книга для автора — тот же ребенок. И напутствуя свое дитя для самостоятельной жизни, готовясь с ним расстаться, трудно удержаться от мысленного возвращения к истоку, трудно не вспомнить, как же все начиналось. Итак…
В мае 1986 года я приехала в город Омск по делам кинокартины. Работала я тогда ассистентом режиссера на Свердловской киностудии и в областной публичной библиотеке, перебирая картотеку, разыскивала необходимые для фильма материалы. Среди карточек библиотеки далекого сибирского города с названиями брошюр о сенокосилках, боронах, плугах, среди телефонных справочников города (кстати, составителем которых был мой родной дедушка) вдруг совершенно неожиданно мелькнула любопытная строчка — «Отзывы и впечатления об искусстве Айседоры Дункан и ее студии».
Омское издательство в 1930 году выпустило книгу об Айседоре Дункан? Это мне показалось весьма любопытным, хотя, честно говоря, я тогда почти ничего не знала об этой танцовщице. Подумать только, имя великой женщины волею судьбы соседствовало в картотеке с именем моего родного дедушки!
В брошюре оказался неоценимый материал — отзывы различных газет об исполнительском искусстве Дункан и ее студии, — и она стала первым толчком на моем пути к написанию этой биографии.
Сразу же после маленькой брошюрки я прочитала книгу И.И. Шнейдера «Встречи с Есениным», и, когда дошла в ней до рассказа о гибели детей Айседоры, у меня, признаюсь, волосы на голове зашевелились. Дело в том, что года за три до этого мне приснился сон, который я помню до мельчайших подробностей. Я еду в шикарном автомобиле модели начала XX века. Проезжаю мимо Нотр-Дам де Пари — и вдруг машина резко теряет управление и пробивает своим сверкающим корпусом парапет набережной, после чего срывается в Сену. На переднем сидении никого нет. Я одна, а сквозь закрытые окна медленно поднимается голубая вода…
Но что же это выходит? Вещий сон? Я могу поклясться чем угодно, что в то время я совершенно не знала не только об истории гибели детей Айседоры, но и вообще об их существовании.
Дальнейшие обстоятельства моего уже начавшегося поиска складывались самым благоприятным образом. Сразу после Омска я уехала в Ленинград, чтобы там отбирать материалы для фильма. Одним из мест моей работы была библиотека имени Салтыкова-Щедрина, и именно в ней оказались книги Айседоры Дункан «Моя жизнь» и «Моя исповедь». Ни в московской «Ленинке», ни тем более в Свердловске этих изданий тогда и в помине не было. В те времена они являлись библиографической редкостью.
Срок командировки был очень мал, поэтому прочесть и законспектировать книгу я не успевала. Но сотрудники библиотеки сжалились надо мной и выслали микрофильм «Моя исповедь», пересняв всю книгу целиком, хотя правила разрешали только три четверти. Спасибо им за это.
С ленинградского периода началось время, когда мои мысли непрестанно возвращались к образу Айседоры. Я полюбила поэзию и философию, которыми она увлекалась, мне стали близки ее друзья, их переживания и жизненные перипетии, я внимательно знакомилась с теми городами и странами, где Айседора бывала, мысленно сопровождая ее. Я прожила еще одну жизнь, наполненную событиями и невероятно интересную…
В конце концов моя вовлеченность в жизненный круг великой танцовщицы, мои длительные раздумья о ней, мои «страсти по Айседоре» привели к тому, что я села писать ее биографию. Айседора не отпускала меня, и не написать этой книги я не могла.

Свою книгу я назвала «Айседора Дункан. Документальные свидетельства и фантазии» неслучайно. Наряду с воспоминаниями героини и ее современников в ней присутствуют и вымышленные детали, которые, мне кажется, дополняют образ Айседоры.
Да простят меня великие мира сего, но, бывало, я моделировала с ними свои ситуации, при этом вкладывая в их уста их собственные изречения. Например, Бернард Шоу в те годы, когда Айседора впервые попала в Лондон, уже не выступал в Гайд-парке, а Огюст Роден не прогуливался с ней по Монмартру, как это следует из текста книги, и так далее… В этом и подобных случаях я придерживалась мнения Дон Кихота, что факты — враги истины. Но самым большим моим «хулиганством», по всей видимости, является то, что в некоторых цитатах я нарушила незыблемый канон и поместила их в книгу, поменяв первое лицо на третье. Этот прием дал мне возможность более плавно ввести эти цитаты в ткань повествования. Признаюсь, здесь я переняла опыт кинематографистов, которые вынуждены прибегать к различным техническим ухищрениям, дабы исподволь преподнести в своих кинолентах кадры кинохроники.
В заключение хочу сказать большое спасибо моим друзьям, помогавшим мне: Нине Андреевне Широковой — редактору журнала «Уральский следопыт», Валентине Даниловне Дупленко — библиографу библиотеки имени Герцена города Екатеринбурга, Нелли Константиновне Ончуровой — научному сотруднику государственного театрального музея имени Бахрушина и Наталье Горленко — поэту, композитору, певице. И еще я от души благодарю моих родных, мужа и дочку, которые говорили мне: «Не упрекай себя в том, что ты ничего не умеешь, а сделай дело, о котором ты мечтаешь, чуть-чуть лучше, чем можешь».
Глава 1
Чудное, завораживающее зрелище довелось увидеть жителям небольшого американского городка на берегу Тихого океана теплой летней ночью 1881 года. Этим зрелищем был пожар деревянного дома, возникший либо по чьей-то безалаберности, либо вследствие стечения непредвиденных стихийных обстоятельств. Тот, кто хоть раз в жизни испытывал необъяснимое радостное волнение, глядя на пожар, бушующий в кромешной тьме, легко представит эту картину.
Даже искренне сочувствуя несчастным погорельцам, желая помочь им, сожалея об их потерях, вы не можете отвести завороженного взгляда от языков мгновенно изменяющегося пламени, душа ваша фонтаном искр рвется в черное небо, блаженно тает там и вновь взлетает в непреодолимом желании ярких ощущений и новых сцен этого феерического светопреставления.
Да простит нам Бог наш непрошеный неприличный восторг! Такими он нас создал. Самое ужасное часто обладает какой-то необъяснимой привлекательностью. Таково было впечатление очевидца.
Но вряд ли я возьму на себя смелость описать тот парализующий ужас, который выпадает на долю несчастной матери, оставившей своих детей за стенами горящего дома.
Трехлетняя же Айседора первое яркое событие в своей жизни восприняла с восторгом. Страх перед смертью был ей еще не знаком, а красоту танцующего пламени она уже вполне могла осознать. Более того, гибель ей не грозила, так как ее вовремя успели вынести из огня. Девочка прижалась к груди полицейского и почувствовала надежность этого человека, вкусно пахнущего дымом. Вслед за Айседорой были спасены два ее брата — Августин и Раймонд — и сестра Элизабет. Мать пришла в себя — все семейство Дункан осталось в живых, слава богу.
Итак, первым воспоминанием Айседоры Дункан стала восхитительная картина яркого пламени разбушевавшегося пожара, последним — алый шелковый шарф, хлестнувший ее по глазам, а затем крепко затянувшийся на шее. Между этими двумя событиями прошла целая жизнь…
Глава 2
Айседора появилась на свет в мае 1878 года под знаком богини любви Афродиты. Рождению девочки предшествовала семейная драма — разрыв между родителями. Отец оказался совсем не тем образцом совершенства, каким он представлялся матери, а ее нравственные устои, в свою очередь, не позволяли оставаться в браке с неверным человеком. Бескомпромиссность матери в вопросах морали была непреклонной, и вся ее жизнь определялась строгими нравственными принципами. Это качество стало причиной множества несчастий, в частности тех материальных лишений, которые довелось испытать будущей великой танцовщице в детстве, ибо одинокая женщина, имеющая четырех детей и зарабатывающая на жизнь уроками музыки, ничего большего, чем кусок хлеба с небольшим кусочком масла, детям дать не могла. Но зато эта семья не испытывала ни малейшей нужды в духовной пище.
Драматические события, предшествовавшие рождению Айседоры, принесли матери не только душевные, но и физические мучения. Она так плохо себя чувствовала, что практически ничего не могла есть и лишь иногда позволяла себе неслыханную роскошь — замороженных устриц и ледяное шампанское. Потом в своих многочисленных интервью это обстоятельство Айседора превратила в шутку, и на вопрос о том, когда она начала танцевать, отвечала: «Во чреве матери; вероятно, под влиянием пищи Афродиты — устриц и шампанского».
Для старших детей маленькая девочка стала дополнительной, но, надо признаться, вовсе не обременительной нагрузкой. Ее небольшая коляска в сопровождении ватаги детей путешествовала всюду: она побывала и на дюнах возле океанических волн, и на холмах, и в перелесках вокруг города, и в самом городе, где всегда можно было найти уютные укромные уголки. Айседора самоотверженно тряслась в своем неустойчивом экипаже, и всякий раз, когда на дороге ей встречались кошки, собаки или маленькие дети, она начинала веселиться, вскрикивать и тянуться к понравившемуся ей предмету. Нередко встреча заканчивалась падением — коляска опрокидывалась под напором стремящегося к общению ребенка. Надо признаться, что это происходило слишком часто, и мать беспокоилась о том, как бы ее дитя не осталось инвалидом. Но ушибы и слезы Айседоры быстро забывались, а желание общаться и познавать мир оставалось.
Пришло время, когда Айседора встала на собственные ножки, и тогда она довольно скоро научилась не отставать от старших детей. О том, чего ей это стоило, говорили только марлевые повязки на коленях и локтях да шишки на лбу.
Раймонд, Августин, Элизабет и Айседора были вольными детьми и искренне жалели тех несчастных маленьких представителей богато обеспеченных семей, которых постоянно опекали строгие няни и бонны, одергивая при каждой попытке хоть немного пошалить. Такая скованная взрослыми жизнь казалась совершенно невыносимой. Зато им-то уж повезло. Их мать целыми днями не бывала дома, а часто и по вечерам уходила давать уроки своим ученикам. И ее неугомонная четверка, управившись с домашними и школьными делами, могла себе позволить остаток дня провести сообразно собственным фантазиям, свободно отдаваться своим бродяжническим наклонностям, завлекавшим иногда в приключения, которые могли бы привести мать в сильное беспокойство, если бы она о них узнала.
А в непогожие дни они оставались дома и устраивали перед большим зеркалом феерические, придуманные ими самими представления. Зеркало предоставляло возможность быть одновременно и актерами, и зрителями. Дети никогда не расставались с ним, оно переезжало вместе с семьей с квартиры на квартиру, которые приходилось постоянно менять в зависимости от их материального положения на данный момент. Иногда удавалось снять комнаты получше, но, как правило, их жилища не выдерживали никакой критики.
Однако гораздо чаще, чем жилищный вопрос, возникала проблема поиска хлеба насущного. Айседоре, самой маленькой в семье, но самой очаровательной и храброй, поручалось посещение продуктовых лавок.
А. Дункан. Из книги «Моя исповедь»:

Когда в доме абсолютно нечего было есть, я вызывалась пойти к мяснику и своими чарами заставляла его дать нам бесплатно бараньих котлет. Именно меня посылали к булочнику, чтобы убедить его не прекращать отпуска в долг. Эти экскурсии мне представлялись веселыми приключениями, особенно когда везло, что случалось почти всегда. Домой я шла приплясывая и, неся добычу, чувствовала себя разбойником с большой дороги. Это было хорошей жизненной школой, так как, научившись умасливать свирепых мясников, я приобрела навык, который мне впоследствии помогал сопротивляться свирепым антрепренерам.
Маленькая девочка интуитивно поняла то, о чем впоследствии, став взрослой, прочла у Иммануила Канта: «Человек играет только тогда, когда он в полном значении слова человек, и он бывает вполне человеком лишь тогда, когда играет».
Когда Айседоре исполнилось пять лет, мать купила ранец, надела на нее строгое платьице, взяла за руку и отвела в школу. И тут весь праздничный мир Айседоры рухнул, казенная школьная обстановка оказалась невыносимой тюрьмой. А в тюрьме играть нельзя…
Однажды бедняжка прибежала домой вся в слезах, кинулась к маме на колени и, едва выговаривая слова сквозь всхлипы, поведала о своем горе:
— Мама, мамочка, я не пойду больше в эту проклятую школу, они меня там убивают, убивают… Я такое, такое там узнала… это неправда, неправда, я так не хочу… Знаешь, что учительница нам сказала? Что земля круглая, как мячик, и мы живем на поверхности этого мячика, а внутри его никакой жизни нет, а есть только земля, камень и в центре раскаленная лава. Так не должно быть. Я ведь все придумала совсем по-другому…
Тут Айседора разрыдалась, и мама, с трудом успокоив ее, в конце концов выяснила, в чем дело. Действительно, удивительная система мироздания, придуманная ее дочерью, не выдержала столкновения с научными догмами. Маленькая девочка представляла себе мир в виде многослойного пирога, в котором последовательно чередовались земля и небо. Умершего человека клали в гроб, закапывали в землю, там он постепенно опускался все ниже и ниже, пока не достигал следующего небесного слоя. За то время, пока усопший в своем гробике опускался, он успевал видоизмениться, становился младенцем и на следующую землю падал с неба, чудесным образом не разбиваясь. И так до бесконечности…
Разувериться в бессмертии, в возможности бесчисленное множество раз прожить разнообразные жизни — это, конечно же, была трагедия для Айседоры. Тут было о чем плакать и отчего еще больше возненавидеть школьные стены.
Глава 3
Прошло три года.
Как-то раз непогожим осенним вечером усталая мать вернулась домой после очередных уроков и застала следующую картину: десятилетняя Айседора показывала незамысловатые движения группе девочек, декламируя стихотворение Уолта Уитмена «Я пустил стрелу в небо». Руки ее натянули воображаемую тетиву, тело напряженно изогнулось, а взгляд нацелился на воображаемого в небе орла. Девочки повторяли ее движения. Но они не копировали Айседору. Каждая из них натягивала свою тетиву и видела своего орла.
Мать сначала растерялась, а потом поняла, чего не хватает юным ученицам, села за пианино и начала аккомпанировать. На мгновение она поймала благодарный взгляд Айседоры. Дело пошло на лад.
Потом Айседора начала читать другое стихотворение Уитмена, об одуванчике:

Свежий, простой и прекрасный, освободившийся из плена зимы,
Из пригретого солнцем, укрытого травою тайника,
невинный, тихий, золотой, как заря,
Первый одуванчик весны кажет свой доверчивый лик.
Мать тут же подобрала к этому стихотворению красивую мелодию, и девочки, завороженные поэзией и музыкой, превратились в танце в нежные и трепетные пушинки незамысловатого цветка.
После ухода восторженных юных танцовщиц Айседора объявила матери о своем окончательном и бесповоротном решении оставить ненавистные ей школьные стены и о том, что с сегодняшнего дня она открывает платную школу танцев.
Из книги «Моя исповедь»:
Когда я слышу, как отцы семейства говорят, что работают для того, чтобы оставить своим детям как можно больше денег, мне приходит в голову мысль: осознают ли они, что удаляют из жизни детей всякое стремление к приключениям? Самое лучшее наследство, которое можно оставить ребенку, — это способность своими силами прокладывать себе путь. Богатым детям я не завидовала, наоборот, жалела их. Я была поражена мелочностью и бессмысленностью их жизни, и мне казалось, что по сравнению с этими детьми миллионеров я в тысячу раз богаче всем, ради чего стоит жить. Мне кажется, что ребенком надо начинать делать то, что человеку предстоит делать впоследствии. Интересно было бы знать, многие ли родители отдают себе отчет в том, что так называемым образованием, которое они дают детям, они только толкают их в повседневность и лишают всяческой возможности создать что-либо прекрасное или оригинальное. Но, вероятно, так оно и должно быть, иначе кто бы дал нам тысячи служащих для банков, магазинов и так далее, которые как будто необходимы для организованной и цивилизованной жизни.
Мать не нашла в себе ни сил, ни доводов противостоять решению дочери. Уже тогда она интуитивно почувствовала, что эта девочка пойдет своим путем.
А жизнь, полная тихих семейных радостей, продолжалась. И каждый вечер, когда мама приходила домой, дети спешили ей навстречу, наперебой помогали снимать верхнюю одежду и обувь, поливали из большого кувшина на руки, предлагали на ужин незамысловатые блюда, приготовленные по собственным рецептам. Необъяснимо-прекрасное душевное единение преображало небогатое жилище.
Музыкой и поэзией были наполнены вечера. Настоящее образование дети получали, когда мать играла им Бетховена, Шумана, Шуберта, Моцарта или читала стихи мудрого Лонгфелло:
И величественный голос, Голос, шуму вод подобный, Шуму дальних водопадов, Прозвучал ко всем народам, Говоря: «О дети, дети! Слову мудрости внемлите, Слову кроткого совета От того, кто всех вас создал! Дал земли я для охоты, Дал для рыбной ловли воды, Дал медведя и бизона, Дал оленя и косулю, Дал бобра вам и казарку; Я наполнил реки рыбой, А болота — дикой птицей: Что ж ходить вас заставляет На охоту друг за другом? Я устал от ваших распрей, Я устал от ваших споров, От борьбы кровопролитной, От молитв о кровной мести. Ваша сила — лишь в согласье. А бессилие — в разладе. Примиритеся, о дети! Будьте братьями друг другу! Трубки сделайте из камня, Тростников для них нарвите, Ярко перьями украсьте, Закурите Трубку Мира И живите впредь, как братья!
Часто звучали стихи вечно юного Джона Китса:
В свой час своя поэзия в природе: Когда в зените день и жар томит Притихших птиц, чей голосок звенит Вдоль изгородей скошенных угодий? Кузнечик, вот виновник тех мелодий, Певун и лодырь, потерявший стыд, Пока и сам, по горло пеньем сыт, Не свалится последним в хороводе.
В свой час во всем поэзия своя; Зимой, морозной ночью молчаливой Пронзительны за печкой переливы Сверчка во славу теплого жилья. И словно летом, кажется сквозь дрему, Что слышишь треск кузнечика знакомый.
А самым любимым в семье поэтом был мудрый Уолт Уитмен:
Ребенок сказал: «Что такое трава?» — и принес мне полные горсти травы. Что мог я ответить ребенку? Я знал не больше его, что такое трава. Может быть, это флаг моих чувств, сотканный из зеленой материи — цвета надежды. Или, может быть, это платочек от Бога, Надушенный, нарочно брошенный нам на память, в подарок. Где-нибудь в уголке есть и метка, чтобы, увидя, мы могли сказать чей? Или, может быть, трава и сама есть ребенок, взращенный младенец земли. А, может быть, это иероглиф, вечно один и тот же, И, может быть, он означает: «Произрастая везде, где придется, Среди чернокожих и белых людей, всем им даю одно ». А теперь она кажется мне прекрасными нестрижеными волосами могил.
Семейство Дункан не замечало, что засиживается до глубокой ночи. Мать самозабвенно уходила в мир музыки и поэзии, дети восторженно и увлеченно следовали за нею. Для них насущной необходимостью стало постоянное духовное общение с миром, пусть и при недостатке материальных благ.
Глава 4
Огромная телега медленно двигалась по проселочной дороге. Обычно семейство Дункан перебиралось из одного городка в другой при помощи дилижанса, но сегодня, как нельзя кстати, им довелось путешествовать на телеге, выстланной еще не совсем высохшим сеном, или, вернее, пересохшей травой. Ее нежный запах проникал, казалось, во все клеточки тела. Жаркие солнечные лучи пригревали путников.
Айседора лежала на спине и предавалась своему любимому занятию — неотрывно смотрела в небо, следя за движением облаков. Небо и море, две великие стихии, всегда готовы показывать нам удивительные картины, которые никто — ни до, ни после нас — уже никогда не увидит. Легкие тучки проплывали над Айседорой, создавая неповторимый, завораживающий взгляд рисунок.
Солнечные лучи проникали сквозь листву склонившихся над дорогой деревьев и скользили по умиротворенным лицам путешественников. Каждый из членов этой маленькой дружной семьи временно погрузился в недоступные для других миры своих воспоминаний и размышлений. Надо сказать, что они обладали одним удивительным свойством, довольно редко встречающимся в других семьях, — бережно хранили уединение друг друга. Айседоре вспомнился отец…
Впервые она познакомилась с ним только в шестилетнем возрасте. Однажды кто-то постучал в дверь. Айседора открыла и увидела красивого высокого мужчину. Невероятно, но детская интуиция каким-то образом подсказала, что перед ней стоит ее родной отец.
— Папа, — закричала она и тут же очутилась высоко над землей в объятиях этого сильного человека. Но, к сожалению, Айседора оказалась единственным членом семьи, захотевшим увидеться с ним.
Целый день отец с дочерью бродили по городку, заходя во все магазинчики и кафе, покупая разноцветные безделушки, объедаясь мороженым и пирожными и без умолку болтая. Никто и никогда так беспрекословно не слушался Айседоры, как отец в тот счастливый день. Вот только жаль, что она не запомнила стихотворение, которое он сочинил для нее и в котором предугадал судьбу великой танцовщицы. Такое прекрасное будущее ее вполне устраивало.
Вечером Айседора вернулась домой с сумочками и ридикюльчиками, набитыми игрушками. Потом, глядя на них, она часто грустила, вспоминая своего отца. Как была бы счастлива Айседора, если бы он жил в семье! Но с того дня прошло еще шесть лет, а папа больше не появлялся. Айседоре уже двенадцать, и она оправдывает надежды отца — отправляется в свое первое турне. Впервые в предчувствии долгого пути в ней просыпается страсть к бродяжничеству.
Семья гастролирует вдоль побережья Тихого океана. Сейчас они перебираются из Санта-Клары в Санта-Барбару. Под монотонный скрип колес и всхрапывание лошадей Айседора незаметно для себя засыпает. Мелькает последняя мысль: «Если бы папа был с нами, то у него была бы своя телега и папа сам бы правил лошадьми…»
В Санта-Барбаре им удалось дать несколько представлений. Концерт состоял из разных номеров: сначала Августин читал стихи, потом Айседора танцевала в своей коротенькой греческой тунике фантазии и импровизации, и под конец Элизабет и Раймонд представляли комедию. Мать аккомпанировала им на рояле. Зрителей умиляла непосредственность детского ансамбля, и это приносило, конечно, некоторую материальную поддержку, но главное — несказанную радость и гордость детям: ведь они становились причастными к святая святых — искусству. Их перевозбуждение после концертов бывало так велико, что по ночам они часто подолгу не могли уснуть; мать беспокоилась, но тем не менее не прерывала гастроли, так как понимала, что для детей это могло бы стать настоящей трагедией.
Глава 5
По вечерам Айседора и Элизабет в танцевальной школе дают уроки танцев молодым людям. Девочки подолгу наряжаются перед своим любимым зеркалом. Айседора старается подражать Элизабет. Она делает себе высокую прическу и надевает длинное платье, перешитое из наряда старшей сестры. Мама приспособила к нему очаровательный кружевной воротничок, и Айседора выглядит просто чудесно…
В школе их ждут неуклюжие провинциальные увальни, которые тяжело переваливаются с боку на бок, часто наступают на ноги, при этом смущенно краснеют, потеют и извиняются.
«…И раз — два — три… И раз — два — три… И раз — два — три». Боже, как скучно!
Но однажды в танцевальной школе появился молодой человек очень приятной наружности. Сердечко Айседоры учащенно забилось. Ах, если бы он догадался меня пригласить, — со сладостной надеждой подумала девочка. — Нам легко было бы танцевать вместе… И молодой человек подошел именно к ней. Они закружились в вальсе… Куда только подевались эти скучные «и раз — два — три…»!
Юноша был аптекарем, колдовал над непостижимыми химическими веществами и носил чудное имя — Верон. Верой… Верон… Верона… От этого имени веяло шекспировским миром. «Мой Ромео», — мысленно называла его Айседора.
Из книги «Моя исповедь»:

Мне тогда было двенадцать лет… Я написала в своем дневнике тайным шрифтом, что безумно, страстно влюблена, и, вероятно, так оно и было. Я не знаю, догадывался ли Верон об этом или нет, но почему-то в те годы я была слишком застенчива, чтобы открыть свою страсть. Мы ездили на балы и вечера, на которых он танцевал исключительно со мной. Затем, вернувшись домой, я до самого утра просиживала над своим дневником, поверяя ему, как сильно я трепетала, когда, по моему выражению, «неслась в его объятиях». Я была безумно влюблена и полагаю, что с тех пор никогда не переставала быть безумно влюбленной.
Вскоре от дневника Айседора перешла к написанию романа, в котором старалась объяснить свои сложные любовные переживания. В конце романа бедный Верон умирал от чахотки, а Айседора сидела у его изголовья (именно это слово ей очень нравилось — не «голова», а «изголовье»), держала своего любимого за запястье и клялась, что навеки останется с ним.
В действительности же Верон великолепно себя чувствовал. После танцевального вечера он прощался с Айседорой и уходил домой, а бедная девочка была вынуждена плестись за Элизабет, которую постоянно провожал кто-либо из провинциальных увальней.
Часто вечерами влюбленная Айседора тайком приходила к дому своего Ромео. Ветви деревьев, освещенные теплым золотистым светом, лившимся из окна ее возлюбленного, тихо шелестели листьями. Она ждала, что Верон почувствует ее присутствие, но никогда это окно не открывалось безответно влюбленной Джульетте. И тогда ей вспоминались строки несравненной греческой поэтессы Сафо:
Тихо в ветвях яблонь шумит прохлада И с дрожащих листьев кругом голубой Сон истекает… Сон истекает… Сон истекает…
Длилось это увлечение два года и закончилось тем, что Верон женился в положенный ему срок и уехал со своей женой из городка. Айседора же поздними вечерами, а иногда и до рассвета читала книги любимых писателей. Знакомясь с мировыми литературными шедеврами, она забывала о Вероне, а заодно и компенсировала отсутствие школьного образования.
Глава 6
В те годы самым большим увлечением Айседоры была история Древней Эллады. Айседора подсознательно чувствовала свое кровное родство с Грецией, до щемящей боли была ей знакома каждая черточка, дошедшая до наших дней. Согласно своей теории «слоеного пирога», она точно знала — в Древней Элладе было одно из ее рождений. Айседора сохранила свою греческую душу, пронеся ее через тысячелетия. И еще она была уверена в том, что и ей подарил огонь мужественный Прометей:
Я про страданья смертных расскажу… Ведь я их сделал, прежде неразумных, Разумными и мыслить научил. Раньше люди Смотрели и не видели и, слыша, Не слышали, в каких-то грезах сонных Влачили жизнь; не знали древоделья, Не строили домов из кирпича, Ютились в глубине пещер подземных, Бессолнечных, подобно муравьям.
Перед мысленным взором Айседоры возникали картины развития греческой цивилизации. История Эллады представлялась ей историей освобождения человечества от тьмы языческих верований.
Первобытные люди в страхе, что весна не успеет в срок прийти на смену зиме, устраивали торжественное празднество бракосочетания Диониса, бога виноделия, с женой царя города Афин. Айседора представляла себе, как она вместе с толпой участвует в ритуальном шествии к загородному античному храму, где хранится статуя бога. Сотни босых ног, пританцовывая, поднимают дорожную пыль, и она клубится на фоне огромного огненного закатного солнца. Песнопениями народ восхваляет своих богов. К ночи статуя доставляется во дворец и укладывается на ложе царицы. Самая знатная дама Афин вступает в отнюдь не символичный брачный союз.
Этот ритуал в представлении древних греков обеспечивал плодородие полей, способствовал рождению детей и размножению скота.
Айседора подолгу рассматривала скульптуры и фрески Эллады. Ей казалось, что она слышит мелодии тех далеких веков и видит изумительные танцы этой страны. Стройные трепетные статуи морских нимф, кажется, лишены земных движений. Они буквально парят в воздухе, чуть касаясь гребешков быстротекущих волн. Земное притяжение не действует ни на них, ни на развевающиеся складки их одежд, свободно летящих в струящемся воздухе. А громадный бык, казалось бы воплощение неуклюжести и тяжеловесности, на фреске застыл в позе «летучего галопа». Его вытянутые ноги удлиняют тело, голова гордо приподнята, спина изящно изогнута. Что и говорить, грациозность позы быка даст урок пластики любой балерине. Положение каждого элемента на росписях амфор свидетельствует о неподдельном изяществе движения всего мироздания.
Айседора всматривалась в неподвижную пластику фигур и изобретала динамическую пластику танца, которую видела потом в своих удивительных снах.
Из книги «Танец будущего»:

Боги смотрели сквозь стеклянную крышу моего ателье, и Афина сказала:
— Она не умна, она вовсе не умна, напротив, она необыкновенно глупа. И Деметра взглянула на меня и воскликнула:
— Да ведь она истощена, эта малютка! Она не похожа на моих высокогрудых дочерей. Ведь у нее можно все ребра пересчитать, — нет, не достойна она танцевать на моей просторной земле. Ирида взглянула и сказала:
— Посмотрите-ка, как неуклюже она двигается, она и понятия не имеет о быстрой, прелестной пляске крылатых существ. Пан посмотрел и сказал:
— Что! Может быть, она воображает, что повторяет движения моих сатиров, моих великолепных двурогих спутников, от которых веет жизнью лесов и вод! И еще Терпсихора взглянула презрительно:
— И это она называет танцем — ее ноги движутся ленивыми шагами кривоногой черепахи!
Боги рассмеялись. Я же смело посмотрела вверх сквозь стеклянную крышу и сказала:
— О бессмертные боги, живущие на Олимпе и питающиеся амброзией и медовыми пряниками, вам не нужно платить ни за квартиру, ни по счетам из булочной, не осуждайте меня так презрительно! Правда, о Афина, я немудра, и мысли мои довольно запутанны; но при случае я читаю слова тех, что заглядывают в бесконечную синеву твоих глаз, и я очень смиренно склоняю свою пустую голову перед алтарями! О Деметра со священным венком, — продолжала я, — правда, что прекрасные женщины твоей просторной земли не приняли бы меня, но посмотри: я сбросила свои сандалии, чтобы ноги мои с благоговением прикасались к твоей животворной почве, и я пела твои священные песни перед варварами наших дней, и мне удалось заставить их внимать мне и почувствовать твою красоту.
И ты, о златокудрая Ирида! Правда, тяжелы мои движения, но другие девы моего призвания еще более подвластны вечным законам тяжести, от которых лишь ты, несравненная, свободна. Но и моей скромной земной души коснулось веяние твоих крыльев, и часто возносила я молитву твоему прекрасному изображению.
И ты, о Пан, ты, который сжалился и приласкал бедную Психею в ее скитаниях, — не думай так плохо о моих робких попытках танцевать в тени твоих лесов.
И ты, о необыкновенная Терпсихора, пошли мне немного утешения и силы, чтобы всю жизнь я могла возвещать твое могущество на земле; и после в тенистом раю моя душа пусть тоже танцует лучшие танцы в честь тебя.
И вот сам Зевс сказал:
— Продолжай и надейся на справедливость бессмертных богов. Если хорошо исполнишь свое дело, боги узнают об этом, и это будет приятно им.
Глава 7
Айседора не только мысленно танцевала перед всемогущими богами, но и вместе со своей семьей давала концерты простым смертным, что, в конечном итоге, предоставило им возможность обосноваться в большом городе Сан-Франциско. Наличие некоторой суммы денег и желание матери дать Айседоре профессиональное танцевальное образование привели девочку в стены частной балетной школы. Но Айседора очень скоро повздорила с учителем. Она еще как-то терпела, пока ее заставляли вставать в неуклюжие позиции и одновременно, вместе со всеми, по команде вскидывать руки и поворачивать голову, но когда преподаватель потребовал приподняться на кончики пальцев ног — Айседора категорически воспротивилась:
— А это-то уж зачем?
— Так принято, и когда ты научишься грациозно владеть своим телом, а не махать конечностями, как мельница лопастями, твои движения станут красивыми. Уверяю тебя. Не сопротивляйся, пожалуйста.
— Нет, это безобразно и противно природе. Я мечтала об ином танце, и ничто не заставит меня смириться с вашими уродливыми движениями. Мое искусство уже заключено во мне. И я никому не позволю сделать из меня механическую куклу, прыгающую на пальцах. Я ухожу от вас.
Из книги «Моя жизнь»:

Балетная школа учила своих учеников, что источник танцевального движения первоначально находится в центре спины у основания позвоночного столба. Вокруг этой оси руки, ноги, туловище должны свободно двигаться, создавая впечатление двигающейся марионетки. Этот метод порождает искусственное механическое движение, недостойное подлинного танца. Я же, напротив, искала такой источник танцевального движения, который проникал бы во все поры тела. По прошествии многих месяцев, научившись сосредоточивать всю свою силу в этом единственном центре, я обнаружила, что, когда я слушаю музыку, вибрации ее устремляются потоком к этому единственному источнику танца, находящемуся как бы внутри меня. Вслушиваясь в эти вибрации, я могла бы претворить их в танец.
Проблем у Айседоры-подростка с ее новой непризнанной теорией было хоть отбавляй. В большом городе отсутствие постоянной работы, скудные денежные средства отнимали последние силы. Переезды из города в город не давали должных результатов. В Чикаго Айседора вместе с матерью обошла множество танцевальных трупп, где она показывала свои импровизации. Директора трупп ими умилялись, но не более… С ее способностями войти в канву традиционного танца было невозможно. Время уходило, а нужда была безжалостна. Вот уже и последняя драгоценность — кружевной воротничок — продана. Осталась банка соленых томатов, но к ней не было и кусочка хлеба.
В конце концов Айседора вынуждена была сдаться и согласиться на ангажемент, против которого бунтовало все ее существо. Директор труппы поставил условие: никаких греческих туник и сандалий, на тебе должна быть фривольная юбочка и ты должна исполнять сольный танец с «перцем». Пришлось купить в долг красной материи, сшить из него юбку и танцевать с «перцем» на потребу публике.
Попав на гастроли в Нью-Йорк, Айседора после очень долгих усилий добилась встречи с Августином Дейли — солидным антрепренером того времени. Для этого ей пришлось провести несколько дней у крыльца его великолепного особняка. Эти долгие часы ожидания вылились при встрече в отчаянный монолог:
— Мистер Дейли, выслушайте меня! Я танцовщица, будущая великая танцовщица, но нужда и голод вынуждают меня заниматься на сцене самой отвратительной пошлятиной. Я верчу бедрами, вскидываю ноги и неприлично высоко поднимаю подол юбки. Если бы вы знали, как меня тошнит от всего этого, а ведь, поверьте мне, у меня есть великая идея, которую я изложу вам, и вы, вероятно, единственный человек в стране, который сможет понять ее. Я открыла секрет танца. Я открыла искусство, которое утрачено уже две тысячи лет. Вы — величайший артист театра, но вашему театру не хватает одного, что сделало великим античный греческий театр, — это искусство танца, трагического хора. Я принесу вам танец. Я принесу вам идею, которая произведет переворот в нашей эпохе. Где я открыла его? У Тихого океана, в сосновых лесах Сьерра-Невады. Я открыла танец, достойный поэмы Уолта Уитмена. Я создам для детей Америки танец, который воплотит в себе Америку. Я принесу вашему театру живую душу, которой ему не хватает, душу танцовщицы.
Этот монолог тронул Августина Дейли, и Айседоре дали возможность выступать… в глупой отвратительной пантомиме. Целый год она уродовала себя, механически кривлялась, вела полуголодный образ жизни (на жалкое жалованье не очень-то разгуляешься), и жить ей приходилось в грязных гостиницах, которые менялись по нескольку раз в месяц.
Правда, на некоторое время в Нью-Йорке семье удалось снять студию для танцев. Отец четверых начинающих артистов, неожиданно получивший крупную сумму денег, помог им в этом. Чтобы содержать студию, они сдавали ее другим преподавателям, когда наступали промежутки между собственными уроками, а сами в это время уходили гулять по городу даже в неблагоприятную погоду. На ночь прямо на полу расстилалось пять матрацев, укрываться приходилось одним одеялом. Несмотря на все неудобства, это ателье было сказкой по сравнению с гостиницами и меблированными комнатами, но, к сожалению, недолгой… Деньги на аренду скоро кончились.
В этот период Айседора изредка выступала в кафе «Богема», где, чтобы скоротать свободное время за кружкой дешевого пива, собирались малоизвестные актеры. Здесь ее и заметил Иван Мироцкий — польский эмигрант, неудавшийся поэт и художник, вынужденный зарабатывать на жизнь нудным канцелярским трудом. У этого человека были пронзительно грустные глаза, благородная проседь в чуть волнистых черных волосах и целый набор комплексов, свойственных мужчинам, достигших в своей жизни только одного — сорокапятилетнего возраста. Следствием такого жизненного итога был мягкий и легкоранимый характер нашего нового героя. У Айседоры тоже не было особых причин радоваться жизни. Она слишком рано почувствовала, что пора безмятежного детства прошла, и ее неподдельная грусть, соприкоснувшись с меланхоличной тоской Ивана, вызвала какое-то странное, слишком уж покойное чувство привязанности совсем еще молодой девушки к зрелому мужчине. Они стали встречаться довольно часто, подолгу бродить в лесу и вместе предаваться беспочвенным мечтаниям.
Однажды жарким июльским днем влюбленная парочка вышла к небольшому лесному озерку. Оно было таким маленьким, что казалось полностью запеленутым в листву и траву. На водной поверхности цвели нежно-розовые кувшинки. Казалось бы, столь идиллистический тихий пейзаж должен был навевать грусть, но Айседора громким и радостным криком заявила о своем непременном желании окунуться в прохладную воду озерка. Она скинула туфельки, подоткнула подол юбки и буквально влетела в тихую воду — водная гладь заколебалась, покрылась рябью, миллионы серебристых брызг полетели во все стороны. Айседора повернулась к берегу и хотела было пригласить Мироцкого присоединиться к ней, но совершенно неожиданно для себя увидела, что Иван отошел подальше от берега, присел под кустом и уставился в какую-то точку, находящуюся в противоположной стороне от местонахождения Айседоры. «Ну и бог с ним, пусть себе сидит неповоротливым сиднем», — беззаботно подумала Айседора и стала пробираться к розовеющим неподалеку кувшинкам.
Из книги «Моя исповедь»:

Тогда я была еще совсем маленькой девочкой и не могла понять ни его трагедии, ни его любви. Мне были еще совершенно чужды физические проявления любви, и прошло много времени, прежде чем я отчетливо поняла, какую дикую страсть я возбуждала в Мироцком. Этот человек безумно влюбился, как способен влюбиться только поляк, в наивную невинную девочку, которой я тогда была. Когда он, наконец, не удержался от искушения поцеловать меня и попросил стать его женой, я решила, что это будет самая большая и единственная любовь в моей жизни.
Предстояло скорое венчание. Мать, конечно же, была категорически против, впрочем как и все семейство Дункан. Раймонду удалось навести справки, и вскоре выяснилось, что у Мироцкого в Польше уже есть жена. Свадьба, естественно, расстроилась. Так бесславно закончилось короткое любовное приключение, и в жизни Айседоры осталась только постылая служба в глупой пантомиме да еще нескончаемые театральные интриги, в которых неопытная девочка тонула, как слепой котенок в ведре воды. Ее лучезарные мечты не осуществились.
За этот год Айседора научилась чувствовать к театру подлинное презрение.
Юная актриса ушла из труппы. Получив свободу, она начала самостоятельно готовить выступление на музыку американского композитора Невина. Как только слухи об этом распространились, разъяренный Невин примчался к Айседоре с требованием немедленно прекратить этот эксперимент.
— Моя музыка не имеет ничего общего с вашими танцами, — кратко и разгневанно заявил он. Но Айседора очень скоро сумела переубедить композитора. Невин был в восторге, увидев, как она в своем танце воплощает его музыкальные фантазии.
Вскоре поступило предложение выступать в театре Карнеги-Холл. Здесь Айседора впервые имела огромный успех и получила еще один жизненный урок — научись делать бизнес прежде, чем займешься каким-либо делом. К сожалению, с коммерческой стороны их проект не был удачным, но зато теперь Айседору узнали в высших кругах общества и стали приглашать в самые богатые особняки Нью-Йорка. Там она под музыку Невина иллюстрировала танцами стихи Омара Хайяма, которые читали Августин или Элизабет, а мать исполняла мелодию на рояле. Все вместе они создавали прелестную композицию из поэзии, музыки и танца.
Ночь. Брызги звезд. И все они летят, Как лепестки сиянья, в темный сад. Но сад мой пуст! А брызги золотые
Очнулись в кубке… Сладостно кипят.
Затем шло четверостишие о тщетности юношеских мечтаний:
Мечтанья — прах! Им места в мире нет. А если б даже сбылся юный бред? Что, если б выпал снег в пустыне знойной? Час или два лучей — и снега нет!
Потом звучали ироничные слова поэта о жизненной драме:
Мгновеньями он виден, чаще скрыт. За нашей жизнью пристально следит. Бог нашей драмой коротает вечность! Сам сочиняет, ставит и глядит.
И наконец, оптимистическое окончание композиции:
Один припев у мудрости моей: «Жизнь коротка — так дай же волю ей! Умно бывает подстригать деревья, Но обкорнать себя — куда глупей!»
Публика была очарована этими выступлениями, дамы улыбались и расточали сладостные комплименты, холеные мужчины часто кидали на Айседору весьма недвусмысленные взгляды, но поверхностное воспитание высокопоставленных особ не позволяло им понять всю глубину чувства, вложенного в изящные композиции. В те времена отношение к актерам было снисходительно-высокомерным. Они считались низшим классом, чем-то вроде старшей прислуги, перед носом которой, не стыдясь, можно было хлопнуть дверью. Не менее обидным было и то, что доходов такие концерты практически не приносили.
Айседора устала стучаться в наглухо закрытую дверь Америки. Она мечтала уехать в Старый Свет, так как была уверена, что сможет доказать свое право на исключительность перед более культурной публикой, нежели провинциальные американцы, не воспринимающие высокое искусство.
Для поездки в Европу необходимо было собрать деньги. Десятки километров прошла Айседора по неуютным улицам Нью-Йорка, обивая пороги знакомых богатых домов и не находя там ни сочувствия, ни материальной помощи. Необходимая сумма собиралась очень медленно, слабость же к постоянно недоедающей Айседоре приближалась гораздо быстрее. Часто она присаживалась на уличные скамейки, давая отдохнуть гудящим от усталости ногам.
Однажды на противоположный конец скамейки, где сидела Айседора, присела сухонькая старушонка в драных грязных обносках. Запах бездомности окружал это жалкое существо. Старушка пыталась при помощи какой-то ржавой спицы проткнуть дырку около вырванной застежки на ботинке и прошнуровать его заново засаленным обрывком шнурка. Эта процедура ей удавалась с трудом, так как сморщенные руки не слушались ее. Неожиданно старушка посмотрела на Айседору и заговорила, хотя девочка не проявила к ней никакого интереса. Старуха хотела оправдаться за свое униженное положение:
— Надо же, до чего люди стали бессовестными, — проскрипела она хриплым низким голосом. — Клянусь вам, я отдала совершенно новые ботинки в камеру хранения, а они там подменили их и выдали мне вот такой хлам. Совершенно бессовестными стали люди. Ничего святого.
Айседора взглянула на нищенку и с трудом различила в чертах ее лица уже почти стершиеся следы былого благородства. «Боже мой, какая же невероятная гордыня привела эту женщину к столь плачевному исходу, — подумала Айседора. — Вот мне хороший урок. Я должна обуздать свой независимый характер и найти необходимую сумму, иначе передо мной встанет страшная перспектива стать такой же, как эта несчастная старуха». И она направилась к следующему дому.
Из книги «Моя исповедь»:

Здесь меня приняли еще более неприветливо, и пожилая дама сделала мне выговор за неосуществимость моих планов, причем прибавила, что отнеслась бы ко мне иначе, если бы я изучала настоящее балетное искусство, так как знала когда-то балерину, составившую себе состояние. Я, пылко отстаивая свои взгляды, почувствовала себя дурно и покачнулась. Было четыре часа дня, а я еще не завтракала. Тут хозяйка немного смягчилась и позвонила лакею, который принес мне чашку шоколада и сухари. Орошая шоколад и сухари слезами, я все-таки продолжала убеждать даму в необходимости нашей поездки в Лондон.
— Я когда-нибудь сделаюсь знаменитостью, и вы не пожалеете, что поддержали мой талант.
Наконец владелица шестидесятимиллионного состояния вручила мне чек на пятьдесят долларов. Но добавила:
— Вы мне их вернете, когда разбогатеете.
В конце концов была собрана сумма в триста долларов, которая дала возможность семейству Дункан покинуть Новый Свет на утлом скотопромышленном суденышке. В дорогу собралась вся семья; только Августин, влюбившийся в молоденькую актрису, которая к этому времени ждала от него ребенка, остался в Америке. Мать, со свойственной ей категоричностью, восприняла это как предательство.
Две недели в тесной каюте семья пересекала Атлантический океан. Питались они солониной и чаем, больше напоминавшем запаренную солому. Рядом в тесном трюме несколько сотен несчастных животных с трудом переносили скученность и морскую качку. Им не давали покоя крысы, которых было несметное множество, да и сами они наносили себе кровавые удары рогами и копытами. Под влиянием этой поездки Раймонд стал вегетарианцем, настолько сильное впечатление произвели на него мучения животных.
Но, несмотря на все тяготы путешествия, настроение у семейства Дункан было самым радужным. Их согревала надежда на то, что именно в Европе осуществятся все их честолюбивые замыслы.
Отпусти мечту в полет. Радость дома не живет; Как снежинки, наслажденья Тают от прикосновенья. Лопаются — посмотри, — Как под ливнем пузыри. Пусть мечта твоя летает, Где желает, как желает, Лишь на пользу не глядит — Польза радости вредит.
Глава 8
Скалистый нью-йоркский берег молодой и потому темпераментной Америки остался далеко позади — перед ними раскинулся Лондон, полный вальяжной усталости прошедших веков. Старинный город, окутавшийся таинственным туманом, лишь изредка в свете газовых фонарей приоткрывает на несколько мгновений причудливые очертания своих изумительных строений. В тумане тают не только здания, но и звуки… Далекий отголосок боя часов сливается с приглушенным говором людей и цокотом копыт. Лондон дарит Айседоре первый спектакль Старого Света.
Утро следующего дня, неожиданно оказавшееся ярким и солнечным, несколько развеяло магическое очарование туманной ночи. К тому же семейству Дункан пришлось поселиться в малоромантичном районе города, потому что, как всегда, в их тощем кошельке остались весьма скудные средства. Гнетущего вида трущобы окружали дом, где была снята одна меблированная комната на всех. Но унынье ни на мгновение их не коснулось. Напротив, они чувствовали необычайный душевный подъем и тратились на удовольствия слишком расточительно, точно туристы, у которых остался в Америке отец, присылающий им деньги.
Целыми днями семейство бродило по великолепному городу, который, благодаря своему островному местонахождению и в связи с этим отсутствию внешних врагов на протяжении многих веков, имел возможность развиваться не за крепостными стенами, подобно другим европейским городам, а привольно разрастись и соединить в себе несколько небольших городков. Поэтому его отдельные уголки были совершенно не похожи друг на друга. Подумать только, что еще во времена Шекспира резиденция королей Англии — Вестминстерский дворец, тогда еще самостоятельный город, — был отделен от Сити полями и болотами. Сейчас здесь кипит городская жизнь: кинотеатры, мюзик-холлы, ночные клубы, дорогие отели, — и все это появилось на месте болотной пустоши. А под городскими улицами проложена линия метро. Однажды Айседора побывала в подземном туннеле, но ей там не понравилось. Паровоз, тянувший за собой вагончики, закоптил все вокруг. Наверху было гораздо веселей. Даже замок Тауэр — мрачный свидетель многочисленных средневековых злодеяний — под усердным вниманием английских реставраторов превратился в веселую театральную бутафорию. Внутренний двор, где раньше располагался эшафот, буквально политый кровью сотен людей, обвиняемых в изменах, сейчас был засеян изумрудной, аккуратно подстриженной травкой, по которой разгуливали черные тауэрские вороны, находящиеся под особой защитой. Дело в том, что, согласно легенде, устои Британии незыблемы до тех пор, пока вороны не покинут Тауэр. Поэтому государство выплачивает гарнизону два шиллинга и четыре пенса в неделю для кормления птиц, а служащие гарнизона, в свою очередь, для большей гарантии сохранения государства и своей зарплаты подрезают воронам крылья. Завершают впечатление театральной бутафории служащие замка, одетые в красные кафтаны.
Айседоре больше нравилось бродить по еще не отреставрированным улочкам старого города. Но таких уголков в Лондоне осталось не так уж много.
Она часто заходит под своды Вестминстерского аббатства. Его изысканные готические каменные кружева настолько прекрасны, что завораживают взгляд, а внутренний интерьер просто ошеломляет. Совершенно неожиданно аббатство изнутри кажется гораздо выше, чем снаружи. Сотни тончайших стрел устремляются от колонн к центру купола. Разноцветные солнечные лучи падают сквозь многочисленные витражи на желтый мрамор. Айседора подолгу бродит здесь, переходя от колонны к колонне. Собственное тело кажется ей невесомым, как будто оно парит среди каменных кружев…
Но, к сожалению, безмятежности привольной жизни скоро приходит конец. Раздраженная хозяйка выдворила семейство Дункан из комнаты, так как они не могли расплатиться за проживание. Итак, даже жалкая меблированная комната была потеряна.
Из книги «Моя исповедь»:

Мы шли по улицам Лондона без денег, без друзей, не имея средств, чтобы найти приют на ночь. Мы пытались устроиться в двух или трех гостиницах, но всюду требовали деньги вперед, ссылаясь на отсутствие вещей. Нам ничего больше не оставалось, как расположиться на скамейке Зеленого парка, но оттуда нас прогнал полицейский. Так продолжалось три дня и три ночи. Мы питались булочками за пенни, проводили дни в Британском музее. Такова уж была наша поразительная жизнестойкость.
Вследствие отчаянного положения в голове Айседоры возникает абсолютно шальная, а потому, как это ни парадоксально, вполне реальная мысль: проникнуть в один из самых фешенебельных отелей города. При помощи незначительных ухищрений всем членам семейства удалось привести свой внешний облик в относительный порядок и придать себе уверенный и независимый вид — так они стали похожи на богатых американских туристов. Последние деньги ушли на то, чтобы нанять великолепный экипаж, который, проехав полтора квартала, остановился у дверей шикарного отеля. Дальше все прошло как по нотам: Айседора высокомерно сообщила швейцару, что необходимо встретить их багаж, который должен прийти следом, и потребовала немедленно предоставить номер. Она добавила, что оформление и оплата последуют позже, так как сейчас они слишком сильно устали и не в состоянии заниматься такими пустяками. Ни у кого из администрации отеля не возникло и тени сомнения относительно платежеспособности новых посетителей.
Никакой полет фантазии не может представить того блаженства, которое испытало измученное и голодное семейство, перешагнув порог своего номера. Только мать была несколько смущена данной ситуацией, но дети вскоре успокоили ее:
— Мамочка, смотри, какие постели белоснежные, белье хрустит и вкусно пахнет! Мы здесь просто чудно отдохнем, — журчит своим голоском Элизабет, подсев под бочок к маме.
Айседора, широко раскинув руки, кружится посреди комнаты и, заливаясь радостным смехом, выкрикивает:
— Мамочка, голубушка моя, мы будем принимать горячую ванну! Я проберусь к тебе и потру спинку! — Ха-ха-ха! Ведь, согласись, горячая ванна — самое удивительное чудо на свете… А Раймонд уже наполняет ванну водой, и из дверей валит клубящийся пар. Идиллия!
Их каждодневный жалкий и неопрятный быт на время отступает в сторону. День завершается великолепным ужином с бутылкой дорогого вина и множеством яств, заказанных прямо в номер.
А под утро они тихонько покидают свой неожиданный приют, не имея в кармане ни одного пенса.
Утреннее солнце предвещает хороший денек, и семейство принимает решение отправиться в Гайд-парк. Они идут мимо Букингемского дворца и под сводами торжественных ворот входят в парк, попадая в совершенно иной мир, — здесь создана иллюзия нетронутой природы. Обширные лужайки, покрытые густой травой, разделены небольшими островками деревьев. В парке нет слишком тенистых аллей — англичане ценят солнечный свет и очень любят отдыхать на открытых полянках. Но в эти ранние часы еще никого нет. Лишь несколько всадников гарцуют вдоль изгороди.
Айседора ложится прямо на траву, остальные члены семейства располагаются рядом, и все вместе продолжают досматривать сладкие сны, принесенные сюда из душистых постелей отеля.
Разбудил их громкий голос очень высокого худощавого человека с пышной рыжей шевелюрой. Он выступал на асфальтированной площадке Спикерс-корнер, предназначенной для всех желающих поведать что-либо свету. Случалось, что проповедник несокрушимых истин произносил их в гордом одиночестве, но этот молодой человек сумел собрать вокруг себя небольшое количество людей. Рыжеволосый со страстной убежденностью говорил о национальной независимости англичан.
Через несколько лет она познакомится с оратором, чей монолог ей довелось услышать, — Бернардом Шоу. Но в тот день Айседора еще не знала, что встретила великого писателя. Зато буквально через несколько часов она познакомилась с Патрик Кэмбел, женщиной, в которую Шоу был влюблен и которую считал лучшей актрисой Англии.
Мать предложила использовать площадку Спикерс-корнера для их собственного импровизированного концерта. Консервативные англичане довольно снисходительно отнеслись к неожиданному нарушению вековой традиции. По всей вероятности, на этой площадке впервые давали концерт, а не произносили речи. Семейству Дункан своим импровизированным выступлением удалось привлечь зрителей и собрать небольшую сумму денег. Во время концерта к выступающим подошла красивая женщина в большой черной шляпе. Она отличалась царственной красотой: роскошными черными волосами, огромными черными глазами, молочным цветом кожи и шеей богини. Это и была Патрик Кэмбел.
Бернард Шоу написал для нее роль несравненной Элизы Дулитл. Писатель признавался, что она была великой чаровницей. Непонятно, каким образом удавалось ей производить на людей столь сильное впечатление, но уж если она хотела покорить, то благодаря своему природному обаянию у нее это получалось без каких-либо усилий.
Патрик Кэмбел подошла к танцующим Айседоре и Раймонду и спросила:
— С какой части земного шара вас сюда занесло, мои милые?
— С луны, а не с земного шара, — ответила Айседора.
— С луны так с луны… Во всяком случае — вы прелестны. Не зайдете ли вы ко мне?
Из книги «Моя исповедь»:

Мы все буквально в нее влюбились, и эта встреча окончательно спасла нас от мрачного настроения. В нашей судьбе произошел перелом. Госпожа Патрик Кэмбел была очарована моим искусством. Она снабдила меня рекомендательными письмами.
С этого вечера я стала получать приглашения во многие известные дома. Один день я танцевала перед коронованными особами у леди Лаутер, а на другой день нам нечего было есть, так как платили мне далеко не всегда. Хозяйка дома говорила: «Вы будете танцевать перед герцогиней такой-то и графиней такой-то, на вас будет смотреть такое изысканное общество, что вы сразу завоюете себе признание в Лондоне».
Помню, как на одном благотворительном вечере, на котором я танцевала в течение четырех часов, титулованная устроительница в виде награды собственноручно налила мне чаю и положила клубники, но я так плохо себя чувствовала после нескольких дней голодовки, что ягоды с жирными сливками привели меня в очень плачевное состояние. А другая дама подняла целый мешок, наполненный золотом, показала его мне и сказала: «Посмотрите, какую уйму денег вы помогли собрать для нашего приюта для слепых девушек». Мать и я были слишком чувствительны, чтобы говорить этим людям, как жестоко они поступают.
И все-таки семейству удалось заработать небольшую сумму денег. Они сняли недорогое ателье, взяли напрокат рояль, купили несколько недорогих раскладных кроватей и постельные принадлежности. В это время Элизабет получила предложение работать в нью-йоркской танцевальной школе и вскоре уехала туда, чтобы иметь возможность материально поддерживать семью. Раймонд же с Айседорой в свободное от репетиций и концертов время продолжали впитывать в себя знания, которые успела накопить для них старушка Европа.
Чаще всего они бывали в Британском музее. Здесь брат и сестра впервые увидели подлинные греческие скульптуры, мраморы Парфенона, творения Фидия. Раймонд делал множество зарисовок с греческих ваз и барельефов, Айседора изучала несравненную пластику древних фигур. Она испытывала священный трепет перед этими великими памятниками искусства.
О строгая невеста тишины, Дитя в безвестье канувших времен, Молчунья, на которой старины Красноречивый след запечатлен! О чем по кругу ты ведешь рассказ? То смертных силуэты иль богов? Высокий мир! Высокая печаль! Навек смиренный мрамором порыв! Холодная, как вечность, пастораль! Когда и мы, свой возраст расточив, Уйдем, и нашу скорбь и маету Иная сменит скорбь и маета, Тогда — без притчей о добре и зле — Ты и другим скажи начистоту: «В прекрасном — правда, в правде — красота, Вот все, что нужно помнить на земле».
Часто Айседора приходила в читальный зал Британского музея. Это было огромное, очень высокое помещение круглой формы, покрытое обширным куполом, в центре которого находился стеклянный фонарь, пропускавший свет. По краям купола шли ряды стрельчатых окон, а стены были сплошь заставлены стеллажами с книгами, сверкающими дорогими, тисненными золотом и серебром корешками. В центре зала стояли полукруглые столы для библиотекарей — священный алтарь знаний. Читательские же столы лучами отходили от центра.
Когда Айседора входила в этот зал, у нее перехватывало дыхание. «Господи, я могла бы всю свою жизнь посвятить этим книгам, если бы не моя любовь к танцу. Когда я состарюсь и прекращу выступать — вернусь сюда снова и остаток дней проведу в этом удивительном храме, где тихий шелест страниц сможет заменить мне все», — несколько выспренно думала молодая девушка.
Чтение было ее страстью; увлекшись книгой, она забывала обо всем на свете. Обстановка этого читального зала способствовала ее погружению в мир философских рассуждений великих мыслителей всех времен и народов. Айседора пыталась найти в их работах ответы на мучающие ее вопросы. Она соглашалась с Платоном, что идеальный человек должен соединять в себе безупречную физическую красоту тела, нравственное благородство и глубокий ум. «В свою очередь, гармония внешнего и внутреннего не означала скучного однообразия и прописных истин. Наоборот, разные и как будто противоположные друг другу свойства только и создавали истинную гармонию». Философ Гераклит поддерживал Платона: «Все расходящееся сходится, и из разных тонов образуется прекраснейшая гармония, и все возникает через борьбу». Айседора разделяла взгляды Платона и Гераклита. Гармония телесного и духовного — идеал ее жизни.
А вот взгляды некоторых философов, касающиеся вопросов искусства, вызывали у нее некоторое недоумение. Платон — идеалист во всем. Красоту окружающего материального мира он воспринимает как подражание красоте вечных идей, к которым этот мир стремится приблизиться. Художнику же остается только подражать. А можно ли назвать подлинным мастерством то, что само по себе является несовершенной копией и слабым отблеском высшей красоты неподвижного мира идей? Художник обречен на роль недостоверного подражателя. И лишь потеряв разум, впав в безумие, он открывает неожиданный мир идеальной красоты и, забыв о жалком подражании и правилах искусства, становится творцом, вдохновленным музами. Но как редко это бывает! И какой ценой это дается!
Айседора тоже не приемлет механические правила в своем искусстве, но Платон имеет в виду другое… Что же?.. Ответ на этот вопрос Айседора находит в работах Аристотеля.
Ученик Платона, он пришел к мысли, что идея присутствует в каждой материальной вещи, что идея слита с материей, находится внутри ее, а не в заоблачных высях. Аристотель вернул идею во всей ее полноте материальному миру, той земле, которую так любили и почитали греки. Этот мир лишился древних мифологических богов, но зато каждая частичка материи обрела искони присущий только ей смысл своего существования. Материя и идея стали неотъемлемы и нераздельны, определяя собой друг друга. Каждая вещь, как бы зараженная идеей, получила у Аристотеля возможность своего внутреннего, самостоятельного развития. А отсюда и художник воочию увидел красоту материи и стал познавать ее всесторонне, как истинное бытие, а не как отблеск идеального мира. Аристотель сделал шаг вперед в понимании искусства, видя в нем не ложное подражание, а творческое воспроизведение жизни.
Айседоре нелегко познавать эти истины. Что значит ее танец для мира? Дорогая ли это ненужная безделушка или «картина жизни в очистительном зеркале искусства»? Как понять, — нет, не понять, почувствовать, — что там трепещет в душе, как переложить этот трепет в пластику движений? Вопросы… вопросы… Но раз поставлены с такой остротой вопросы, значит, обязательно будут найдены и ответы. А если нет? Если нет?.. Пока же Айседора в отчаянии восклицает вместе с Сократом: «Я знаю, что я ничего не знаю…»
Глава 9
-…Ах, о чем же здесь говорить, я прекрасно знаю, что ровным счетом ничего не знаю, — твердит Айседора на ходу своему спутнику, высокому элегантному мужчине лет пятидесяти. — Чарлз, посмотрите вокруг, как много создано за тысячелетия! Существует ли возможность познать хоть одну миллионную долю всего этого? Я вырвалась сюда с надменной целью покорить Европу, а Европа покорила меня. Мне становится страшно от одной мысли, что я похожа на новорожденного ребенка, еще не умеющего произносить ни одного слова, но уже выставленного за порог родного дома.
— Вы знаете, Айседора, ваше смятение мне глубоко симпатично и уверяю — оно будет сопровождать вас до конца дней, и чем больше вы будете познавать — тем острее будет чувство непознанного. Это закон жизни. — Чарлз несколько снисходительно улыбнулся с высоты своего возраста, ведь Айседора казалась ему еще совсем маленькой девочкой. Он продолжал: — Только глупцу достаточно знать, что днем светит солнце, а ночью луна. И поверьте мне, для вашего искусства важно не столько знание, сколько чувственное, эмоциональное восприятие мира, чем вы несомненно обладаете, — с этими словами Чарлз подал руку Айседоре и подсадил ее на подножку экипажа. — Сейчас мы отправимся в Национальную галерею, где вы сможете дать пищу и вашей жажде знаний, и эмоциям.
Некоторое время они ехали молча. Айседора изредка поглядывала на своего спутника. Какую великолепную голову изваял Творец! Глубоко запавшие глаза под высоким лбом, классический нос и тонко очерченный рот, пышная грива седых волос и на редкость приветливое выражение лица. Странно, что среди всех этих молодых людей, которые за мной так усердно ухаживают, не нашелся ни один, кто вызвал бы во мне такое чувство искренней привязанности, как Чарлз, — подумала Айседора. — Какое наслаждение наблюдать за его жестами, походкой! Он — уходящий благородный девятнадцатый век.
С Чарлзом Галле, известным художником, директором Новой галереи, собравшей под своей крышей произведения современных живописцев, Айседора познакомилась на одном из званых вечеров. Он был очарован ее танцами, а она — его умом и благородством. Их дружба быстро окрепла, Айседора часто стала появляться в его ателье, но еще чаще они выбирались на прогулки и экскурсии.
…Залы Национальной галереи встретили их священной музейной тишиной. Переходя от картины к картине, Чарлз открывал Айседоре прелесть полотен известных мастеров. Рассказал он и об истории галереи.
— Наша Национальная галерея образовалась, увы, намного позже, нежели знаменитые мадридский Прадо, парижский Лувр или Дрезденская галерея, — говорил Чарлз, усаживая Айседору в удобное мягкое кресло для короткого отдыха. — Англия, самая богатая и процветающая страна в Европе, должна «благодарить» за это вопиющее недоразумение революцию Кромвеля.
Айседора пытается перебить Чарлза и выразить свое пламенное отношение к великой идее восстания народа, но Чарлз деликатно ее прерывает:
— Я знаю, дорогая Айседора, что вы сейчас со свойственной юности пылкостью начнете защищать революцию, но, уверяю вас, с возрастом вы поймете, что эволюционное развитие для общества куда надежнее, продуктивнее и безопаснее, чем революционное. Давайте не будем пока отвлекаться, а вернемся к проблемам нашей Национальной галереи. Итак, Кромвель обезглавил Карла I, который был страстным коллекционером и собрал в своем дворце Уайт Холл непревзойденную картинную галерею, где можно было увидеть лучшие произведения художников Возрождения. Не признанные пуританским и малообразованным правительством Кромвеля шедевры Тициана, Джорджоне, Рафаэля, Ван Дейка за бесценок были проданы и переправлены через Ла-Манш, после чего их выставили в лучших музеях Европы. Теперь вам удастся увидеть их только на материке. Айседора, я уверен, что вы станете великой танцовщицей, будете много гастролировать по всему миру, — так не забудьте навестить эти великие полотна.
До самого вечера они бродили по залам музея. Прикосновение к прекрасному привело Айседору в восторг. Она устала и эмоционально и физически, но Чарлз настаивал на необходимости закончить этот вечер в хорошем ресторане.
«Вкусная пища и тонизирующие напитки сумеют меня основательно подкрепить», — решила Айседора и согласилась.
Услужливый швейцар распахнул перед ними двери ресторана. Еще никогда в жизни она не входила в столь шикарное заведение как уважаемая посетительница, которую будут обслуживать на уровне знатных дам. Сначала она стушевалась, пытаясь скрыть свою неуклюжесть, но вскоре обрела уверенность, и ее перестала смущать галантная предупредительность официанта. Невероятно вкусные блюда и великолепные дорогие вина наконец-то избавили ее от постоянного чувства голода, ведь семейству Дункан приходилось питаться в основном дешевыми супами. Айседоре еще никогда в жизни не случалось отведывать столько вкусных вещей одновременно. Чарлз любовался искренней, непосредственной радостью этой девушки. Среди чопорных разодетых посетительниц ресторана Айседора была сама естественность.
Однако было очевидно, что возникла насущная необходимость внести некоторые коррективы и заполнить пробелы в знаниях этикета будущей великой танцовщицы.
— Айседора, — Чарлз положил свою крупную кисть с длинными пальцами на руку девушки, — мне думается, что вам необходимо научиться пользоваться столовыми приборами. Очень скоро наступит время, когда девочке из бедной семьи придется посещать великосветские приемы наравне со знатными особами, которые с младенчества имели возможность познать эти премудрости. У преуспевающей артистки обязательно появятся недоброжелатели, которые из чувства зависти будут стремиться побольнее уколоть, грубо и пошло унизить вас. Кроме того, какой-нибудь новоявленный нувориш, невежда и прохиндей, готовый предъявить иск железнодорожной компании за то, что она доставила ему копию Венеры Милосской, отбив несчастной при транспортировке руки, не упустит возможности сказать вам колкость, если вы будете неправильно пользоваться столовыми приборами. В такой ситуации вам будет неловко. Поэтому в первую очередь необходимо выучить правила этикета. А для обучения мы будем заказывать разнообразные блюда, чтобы узнать назначение каждого прибора. Да, и еще нам ни в коем случае нельзя забывать о том, как нужно пользоваться бокалами и рюмками.
Бог мой, какой удар по самолюбию Айседоры был нанесен в этот вечер!..
Еще одним близким другом Айседоры в Лондоне был в это время молодой поэт Эйнсли. Он — полная противоположность Чарлзу Галле. Скорее мальчик, чем юноша, обладатель нежного голоса и мечтательных глаз. Поэт не имел возможности угощать Айседору в дорогих ресторанах, зато часто угощался скромным обедом бедной танцовщицы. Он никогда не забывал принести Айседоре маленький букетик цветов, считая этот знак внимания своим священным долгом.
Чарлз и Эйнсли недолюбливали друг друга и старались не встречаться. Поэт не понимал, как можно проводить столько времени со стариком, а художник удивлялся, что развитая девушка находит в обществе молокососа. Но она была счастлива с ними и, право, не могла сказать, в кого больше влюблена.
Кроме букетика цветов Эйнсли приносил с собой несколько томиков стихов, и вместе они читали:
В веке золотом, Светом залитом, — Вечная весна. И как снег ясна Юных тел нагая белизна.
Бдительная мать, считающая своим долгом присутствовать при визитах Эйнсли, часто засыпала. Но однажды, услышав слова «юных тел нагая белизна», она вздрогнула, очнувшись от дремы, и укоризненно посмотрела на дочь. Ей кажется, что молодой девушке непристойно слушать такие строки. Айседора подходит к ней, заботливо укрывает ее пледом, прижимает седеющую голову к своей груди и шепчет на ухо сонет Шекспира:
Уж если медь, гранит, земля и море Не устоят, когда придет им срок, Как может уцелеть, со смертью споря, Краса твоя — беспомощный цветок?
Как сохранить дыханье розы алой, Когда осада тяжкая времен Незыблемые сокрушает скалы И рушит бронзу статуй и колонн?
О горькое раздумье!.. Где, какое Для красоты убежище найти? Как, маятник остановив рукою, Цвет времени от времени спасти?
Надежды нет. Но светлый облик милый Спасут, быть может, черные чернила.
Айседора поднимает в глазах матери звание поэта от певца «нагих тел» до хранителя красоты, и мать успокаивается, засыпая уже крепким сном.
— Бедная моя мамочка, у тебя уже не те силы… Нежная моя мамочка, как хотела бы я поселить тихий покой в твоем сердце, но я знаю, что никогда не смогу преподнести тебе этот подарок, — шепчет Айседора, — ведь ты сама прекрасно знаешь мою буйную неспокойную душу.
Поэт дотрагивается до кончиков пальцев своей возлюбленной и нежно целует ее в щеку рядом с уголком губ. Только и всего… И чего волнуется мама? Потом он снова листает томик стихов.
Сравню ли с летним днем твои черты? Но ты милей, умеренней и краше. Ломает буря майские цветы, И как недолговечно лето наше!
То нам слепит глаза небесный глаз, То светлый лик скрывает непогода. Ласкает, нежит и терзает нас Своей случайной прихотью природа.
А у тебя не убывает день, Не увядает солнечное лето. И смертная тоска не скроет тень — Ты будешь вечно жить в стихах поэта…
В сонете Шекспира еще благоухает лето, а в Лондон пришла грустная осень. Туман уже не навевает загадочных сказок, а тяжелой серой массой заполняет город. На деревьях нет ни одного желтого листика, который скрасил бы осеннюю блеклость. И дворники, блюстители чистоты, отнюдь не поэты — они тщательно все выметают и сжигают…
Пора, пора уезжать. Тоска становится невыносимой. Раймонд первым покидает Лондон, отправляется в Париж. Весной за ним перебираются туда и Айседора с матерью.
Париж…
1900 год…
Весна…
Всемирная выставка… Начало века и начало эры электричества. Ночной Париж залит светом, даже на деревьях висят гирлянды маленьких ярких электрических лампочек. Они подсвечивают нежную молодую листву, первые бутоны цветов. И не понять — Весна или Рождество справляют свой праздник, а может быть, они слились воедино, забыв о временах года…

Париж от радости сходит с ума,
Когда приходит Весна,
Она —
дитя его безрассудной любви,
И Париж пишет имя ее на стенах, до самых крыш,
Как сердечко, на каждом дереве вырезает,
И на каждом камне читает каждый квартал:
Большой Весенний Бал!
Айседора бродит одна по удивительным улицам праздничного города. Самое изысканное общество Парижа восторженно принимает ее выступления, множество легкомысленных поклонников мечтают прикоснуться к краешку ее легкой туники, а она в одиночестве бродит по городу влюбленных.
Навстречу ей идут двое: он что-то ласково шепчет своей девушке, нежно прикасаясь губами к ее ушку, а у нее лицо светится улыбкой…
«Боже мой, как я хочу любви, Боже мой, сделай меня такой же счастливой, Боже мой…» — заклинает Айседора. Но судьба преподносит ей пока лишь интеллектуальные увлечения, которыми она, впрочем, дорожит не меньше, чем сердечными.
Большим ее другом становится Андре Бонье. Он низкого роста, на его круглом бледном лице неуклюже сидят очки, но что за ум вложен в эту голову! Блестящий, искрометный ум! Андре, автор книг о Петрарке, помогает Айседоре выучить французский язык. Они часто читают отрывки из произведений Мольера, Мопассана, Флобера.
Из книги «Моя исповедь»:

Эта странная и страстная дружба продолжалась уже более года, когда я, в невинности моего сердца, решила придать ей другой характер. Я купила бутылку шампанского и поставила ее с двумя бокалами на столик, убранный цветами, надела прозрачный хитон и, украсив волосы розами, стала поджидать Андре, чувствуя себя, точно Таис. Он пришел, казался удивленным и растерянным и почти не притронулся к шампанскому. Я ему танцевала, но он выглядел рассеянным и вдруг ушел, объяснив, что ему предстоит много писать в этот вечер. Оставшись одна с розами и шампанским, я горько заплакала.
Если вспомнить, что тогда я была молодая и замечательно хорошенькая, трудно дать объяснение этому случаю, и действительно, я так его и не разгадала. Тогда же я могла лишь в отчаянии думать: «Он меня не любит». И из чувства уязвленного самолюбия, самой себе назло, я стала кокетничать с другим поклонником — высоким, светловолосым, красивым и настолько же предприимчивым в области поцелуев и объятий, насколько Андре был сдержан. Но и этот опыт окончился неудачей. В один прекрасный вечер после обеда с шампанским в отдельном кабинете он повез меня в гостиницу и записал нас как супругов X. Я дрожала, но была счастлива. Наконец-то я узнаю, что такое любовь. Я оказалась в его объятиях, унесенная вихрем страстных ласк, с бьющимся сердцем, с каждым нервом, отвечающим на призыв любви, со всем своим существом, тонущим в безумном счастье; я пробуждалась к жизни, я ликовала — и вдруг он резким движением поднялся и, падая на колени перед кроватью, воскликнул в невероятном волнении: «О, но почему вы мне не сказали? Ведь я был близок к преступлению! Нет, нет, вы должны остаться невинной. Одевайтесь, одевайтесь скорей!..»
И, не слушая мои протесты, он накинул на меня пальто и, выйдя из гостиницы, поспешил усадить в экипаж. Всю дорогу домой он вслух проклинал меня.
Таковы были первые приключения моей юности у границ той неведомой страны, которая называется Любовью. Я мечтала войти в нее, но она долгие годы оставалась для меня закрытой благодаря трепетному отношению ко мне поклонников. И, к тому же, я была детищем американского пуританизма. Америка сформировала меня, как и большинство своей молодежи, пуританкой, мистиком и человеком, стремящимся скорее к героизму, чем к чувственности.
Что является причиной нашего пуританства, если сравнивать его с французским поклонением чувственности: великая ли и суровая страна, широкие ли пространства, по которым гуляют ветры и над которыми витает тень Авраама Линкольна? Можно сказать, что конечной целью американского воспитания является сведение чувственности почти к нулю. Настоящий американец не есть искатель золота или любитель денег, как о нем говорят, он — идеалист и мистик. Но я совсем не хочу сказать, что американец вовсе лишен чувств. Наоборот, англосаксы вообще, и в том числе американцы с некоторой примесью кельтской крови, в решительный момент гораздо более горячи, чем итальянцы, более чувственны, чем французы, более способны на безумные излишества, чем русские. Но привычка к раннему воздержанию заключила их темперамент в железные стены, покрытые льдом, и чувства прорываются у них только тогда, когда какое-нибудь из ряда вон выходящее событие пробивает эту непроницаемую оболочку. Можно также утверждать, что англосакс и кельт являются самыми страстными любовниками. Я знала субъектов, которые шли спать, надев на себя две пары пижам (одну шелковую для приятного ощущения, другую шерстяную для теплоты), с газетой «Тайме» и с трубкой из тернового дерева в зубах, — и вдруг превращались в сатиров, далеко оставляющих за собой греческих, проявляя такие вулканические порывы страсти, какие могли бы напугать итальянца на целую неделю!
Глава 10
Но это были рассуждения уже повзрослевшей Айседоры, а в то время в Париже последняя неудача в любви сильно повлияла на ее характер и направила все ее способности в сторону искусства, дававшего радости, в которых ей отказывала любовь.
Первые лучики славы уже начали согревать ее. Частые выступления, признание высшего света и богемной публики Парижа, неустанное стремление к знакомству с музеями, театрами, библиотеками наполняли ее жизнь. Часто она посещала библиотеку при оперном театре, где знакомилась с трудами о театре и танце, которые решила изучить досконально, начиная от египетских времен и до наших дней.
Только поздно вечером она возвращалась в свое меблированное ателье, снятое за необыкновенно низкую цену, потому что каждую ночь оно дрожало, словно от землетрясения, подпрыгивало и вновь становилось на место. Ночная смена типографии исправно выходила на работу и включала свои станки. Как же надо было вымотаться за день, чтобы уснуть под такой грохот! Но ко всему привыкает человек. Даже мать говорила, что типографский шум усыпляет ее.
Несколькими десятилетиями позже в том же Париже великому писателю Хемингуэю пришлось жить со своей женой и маленьким ребенком над лесопилкой. Подумать только!.. Это потом уже появились богатые виллы, а начиналось все вот так: с бедных неуютных жилищ. Всех принимает Париж в своих мансардах и дает возможность достойным осуществить свои мечты.
Однажды бедное ателье посетил краснолицый господин в пальто с дорогим меховым воротником и с бриллиантовым кольцом на пальце. Пальто он так и не снял, потому что в доме было слишком холодно — осталось мало угля, чтобы как следует протопить печку.
Господин, судя по внешнему виду, весьма основательно устроившийся в жизни, важно произнес:
— Я прослышал о ваших «босоногих выступлениях» и специально приехал в Париж из Берлина, чтобы пригласить вас в крупнейший театр-варьете.
Вся его поза, жесты, интонация говорили о высокомерной снисходительности к маленькой танцовщице.
«Босоногое выступление… босоногое выступление…» — пронеслось в голове у Айседоры. Да знаешь ли ты, сноб напыщенный, что стоит за этим босоногим выступлением? Откуда оно взялось — босоногое выступление?
А произошло следующее. В тот вечер, запомнившийся ей на всю жизнь, нервы Айседоры сдали, и ее охватила такая паника, что она не могла выйти на сцену. Айседора попросила бокал шампанского для храбрости. Когда она поднесла его к губам, рука ее задрожала, и все содержимое бокала вылилось на золотистые сандалии с длинными сыромятными шнурками. Винный запах тут же впитался в кожу. Попробовали сбрызнуть духами — не помогает. А на сцене пианист уже доигрывает вступление. Мери Дести, подруга Айседоры, лихорадочно начала расшнуровывать отсыревшие ремешки. Недоуменный пианист повторил вступление, и в конце концов Айседору вытолкнули на сцену босой. Публика была в восторге от изящных ножек танцовщицы: это было оригинально — танцевать босиком. Вот так неожиданно родилась эта находка — из панического страха актрисы перед сценой, из страха, который довольно часто испытывают актеры; да что там говорить — этот страх постоянен, и он не дает привыкнуть артисту к его великому предназначению на земле.
Высокомерный сноб так и не заметил настроения Айседоры.
Из книги «Моя исповедь»:

Он потирал руки и сиял, будто привез мне величайшее счастье, но я спряталась в свою скорлупу, как улитка, которой сделали больно, и холодно ответила:
— Благодарю вас. Я никогда не соглашусь вынести свое искусство на кафешантанные подмостки.
— Но вы не понимаете! — вскричал он. — Величайшие артисты выступают у нас и получают огромные деньги. Я же сейчас предлагаю вам пятьсот марок в месяц. Впоследствии вы будете получать больше. Вы будете разрекламированы как «первая босоножка в мире». Вы, конечно, согласны?
— Нет, конечно нет, — ответила я, начиная сердиться. — Мое искусство не для кафешантана. Так случилось, что я, маленькая необразованная американская девушка, каким-то таинственным образом нашла ключ, открывший мне сердце и разум избранного интеллектуального и артистического Парижа, — того Парижа, который в наши дни и в нашем мире является тем, чем были Афины в эпоху расцвета Древней Греции. Я приехала в Европу, чтобы осуществить великое возрождение танца, привить сознание красоты человеческого тела, а не танцевать для развлечения разжиревшей буржуазии. Когда-нибудь я приеду в Берлин и надеюсь танцевать под ваш оркестр филармонии, но в храме музыки, а не в кафешантане, наряду с акробатами и дрессированными животными. Какой ужас! Боже мой! Ни под каким видом! Когда-нибудь я приеду в Берлин и буду танцевать соотечественникам Гёте и Вагнера, но в театре, достойном их, и, вероятно, за сумму большую, чем тысяча франков.
Глава 11
Об этой встрече Айседора рассказала своему новому другу Огюсту Родену. Он часто приходил в ее ателье и делал зарисовки во время репетиций. Родену в то время было уже за шестьдесят; коренастый, как гриб-боровик, с квадратным лицом, черными волосами, подстриженными ежиком, с частыми вкраплениями седины, густой черной бородой — он внушал уверенность и силу.
Роден часто поглядывал из-за мольберта на танцующую Айседору и выбирал для своих рисунков наиболее интересные позы и движения ее тела. Из-под высокого лба на нее глядели то колючие внимательные глаза художника, то улыбающиеся и добрые глаза пожилого человека.
Решительное объяснение Айседоры с берлинским импресарио порадовало его. Отставив в сторону мольберт и взяв в свои грубоватые руки маленькую изящную фарфоровую чашечку с кофе, он сказал:
— Айседора, вы правы, что не торопитесь собрать вокруг себя толпу почитателей. Если ваш талант нов, не рассчитывайте вначале на большое число сторонников: наоборот, у вас будет множество врагов. Но не падайте духом. Восторжествуют первые, ибо они знают, почему они любят вас, вторые же не думают над тем, почему вы им ненавистны; первые — страстные поборники правды и неустанно вербуют новых приверженцев, вторые не проявляют ни малейшего усилия, чтобы отстоять свое ложное мнение; первые твердо стоят на своем, вторые держат нос по ветру. Победа правды несомненна. Но тем не менее вы всегда должны быть настороже и внимательно прислушиваться к различным мнениям. Учитесь определять справедливую и несправедливую критику. Принимайте справедливую критику. Вы легко ее распознаете. Справедлива та критика, которая подтверждает одолевающее вас сомнение. Но не поддавайтесь критике, которой противится ваше сознание. Не бойтесь несправедливой критики. Она вызовет негодование у ваших друзей, заставит их задуматься над сочувствием, которое они питают к вам, и они еще решительнее будут выражать свое сочувствие, когда глубже осознают его мотивы. Ну а теперь, когда я высказал кое-какие истины, выстраданные мною на протяжении столь долгой жизни, разрешите мне пригласить вас посетить со мною кафешантан, именно кафешантан. Согласитесь, нельзя любить или не любить то, чего не знаешь. Я предлагаю вам прогуляться на окраину Парижа — в очень экзотическое местечко под названием Монмартр. Там находится знаменитое варьете «Мулен Руж». Уж если вы решили изучать историю танца «от египетских времен до наших дней», то вам совершенно необходимо там побывать.
И вот воскресным утром они приехали на окраину Парижа. Патриархальный облик Монмартра — в недавнем прошлом небольшой деревеньки на окраине столицы — почти не сохранился; но кое-где еще проглядывало деревенское прошлое. По тихим холмистым деревенским улочкам с хижинами, сарайчиками и густыми садами прогуливались козы с маленькими, только этой весной народившимися козлятами. Их пасли девочки с гордым взглядом и независимой поступью жительниц гор. Айседора и Роден долго любовались их грациозными играми.
Центр Монмартра уже ничем не напоминал деревню. Тишиной, широким горизонтом, открывавшимся с холма, каким-то особенным освещением, а также дешевизной жизни Монмартр привлекал многих художников. Постепенно то тут, то там появились мастерские.
Айседора и Роден поднялись на вершину холма, к церкви Сакре-Кер, и долго гуляли вокруг нее — отсюда открывался удивительный вид с одной стороны на Париж, а с другой — на луга, леса и деревеньки, которые раскинулись за городской чертой.
Потом они бродили по небольшой площади среди художников, расположившихся здесь со своими мольбертами и уже готовыми работами. Айседора с изумлением рассматривала эти картины — такая выставка на открытом воздухе была приятной неожиданностью. Надо сказать, что настроение у них было отменное, они много шутили и искренне радовались своим удачным каламбурам. Наконец Айседора выбрала художника, работы которого ей больше всего понравились, и присела на маленькую табуреточку, чтобы позировать. Ветер развевал ее пышные волосы — так и запечатлел ее художник, молодой человек с утонченными чертами лица. Портрет с Монмартра остался у Айседоры на память об этом удивительном дне.
Потом, почувствовав жажду, они заглянули в кабачок «Большая пинта», где выпили по кружке пива и подкрепились хорошей порцией сосисок с острым соусом. Затем, уподобившись заправским гулякам, они посетили и другие кабачки — «Таверна гвоздя», «Самая большая пивная кружка», «Ша-Нуар». Здесь, в «Ша-Нуаре», собирались поэты, куплетисты, художники. Дым, как говорится, стоял коромыслом. Все одновременно пили, курили, говорили, не слушая друг друга. Настоящая богемная атмосфера окружала художника и танцовщицу…
У Айседоры от выпитого пива и густого табачного дыма, повисшего в воздухе непроглядным туманом, закружилась голова. Роден вывел ее из кабачка, и они прошли по площади Пигаль к небольшому фонтану. Здесь заканчивалась распродажа разнообразных экзотических вещей. Огюст выбрал для Айседоры шляпку с перьями и букетиками цветов. В этой шляпке она органично вписалась в разномастную толпу вечерней площади. Уличные женщины, какие-то темные личности, парни, жившие неизвестно на какие средства, бездельники, поэты, анархисты, молодые художники в широкополых шляпах, натурщики и натурщицы, отдыхающие после работы, нищие сицилианцы в красочных лохмотьях, изображавшие бога, неаполитанки, готовые с одинаковой легкостью продать себя и позировать для мадонны, красавчики в узких брючках, одинокие дамы — последовательницы Сафо — и разные другие «феномены» населяли Монмартр. Настоящий «двор чудес» — средневековый парижский квартал, служивший притоном нищих и проституток.
Бродить здесь было чрезвычайно интересно, но в конце концов Айседора с Роденом достигли окончательной цели своего сегодняшнего похода — кабаре «Мулен Руж», на фасаде которого вращалось мельничное колесо, напоминавшее о бывшей здесь некогда деревне.
Огромная афиша с нарисованной танцовщицей, которая, приподняв веер своих многочисленных юбок, высоко выкинула стройную ногу, потрясла Айседору.
— Бог мой, как хотелось бы мне иметь подобную афишу! — сказала она Родену.
— Да, это шедевр, истинный шедевр кисти одного замечательного художника, — ответил неожиданно погрустневшим голосом Роден. — Но для вас, Айседора, он уже не сможет создать такую афишу. Недавно он умер в невыносимых муках от тяжелой болезни. Вы что-нибудь слышали о Тулуз-Лотреке?
— Нет.
— Страшная, непредсказуемая судьба была у этого человека. По рождению он граф, но прожил свою жизнь среди богемных гуляк и проституток и закончил ее, не дотянув до сорока лет, как я уже сказал, в страшных мучениях. В юности коварная болезнь исказила его хрупкие кости, сделала карликом и уродцем. Ему пришлось прикладывать большие усилия, чтобы не обращать на себя внимание окружающих, находить различные способы забыться: пить, наряжаться на карнавалах то женщиной, то японцем, жить в публичных домах, дружить и спать с проститутками, но главным его увлечением была работа. И вот эта афиша, так вас изумившая, — его произведение. В кабаре «Мулен Руж», в этой лихорадочной, возбужденной, накаленной атмосфере Лотреку дышалось легко и свободно. Он сидел за столиком, смотрел, пил вино и делал наброски. Одной линией передавал контуры фигур, головы; не переставая рисовать, пил, продолжая пить — рисовал и все время смотрел на людей, которые толпились в зале, изучал вызывающие жесты женщин, налитые кровью лица мужчин, и от его взора не ускользало ни перемигивание, ни вспыхивающие романы, ни заключавшиеся здесь же сделки, ни мимика лиц, ни циничные позы танцующих. Здесь Лотрек сталкивался с проявлением животной, ничем не прикрытой человеческой натуры, и в зале не было другого такого страстного наблюдателя, как он. Наблюдателя ли? Нет, всем своим существом он принимал участие в этих танцах, в бурном, чувственном возбуждении, доходившем до пароксизма, всем своим существом он окунался в этот разгул. Во всех этих мужчинах и женщинах, на лица которых наложили свой отпечаток разврат и пороки, он видел отражение своей собственной исковерканной жизни. Его пленяло это людское дно. Он упорно возвращался сюда, оно навсегда завладело им. Здесь, в этом храме движения, было сосредоточено все, что волновало его исстрадавшуюся душу. Такова была судьба Тулуз-Лотрека… Но, Айседора, нам надо торопиться, представление скоро начнется, и необходимо поскорее занять столик, иначе мы рискуем пропустить это чудесное зрелище.
При свете газовых рожков, под оглушительные звуки порывистой музыки менялись фигуры кадрили, в вихре танца взлетали юбки и на мгновение мелькало розовое пятно — кусочек обнаженного тела. Айседору сначала шокировали пронзительные звуки музыки, пошловатые двусмысленные позы танцовщиц, их резкие гортанные вскрики. Она оглядывалась на толпящихся в зале людей. Чуть в стороне стоял комиссар полиции, с унынием поглядывавший на вертящиеся юбки, но стоило ему повернуться к девицам спиной, как они, воспользовавшись этим, задирали свои ножки в черных ажурных чулках, на которых красовались нежного цвета подвязки, немножко выше… Грубоватая забористая музыка горячила кровь.
— Вы знаете, Огюст, у меня возникло непреодолимое желание присоединиться к этому канкану. Как странно — тут пахнет развратом и… детством. Они испытывают такое же непосредственное чувство безграничного счастья, какое умеют испытывать только дети. Спасибо, Огюст, что вы мне подарили сегодня Монмартр, Тулуз-Лотрека и «Мулен Руж».
Ах ты мельница, ах «Мулен Руж»! Для кого мелешь ты, «Мулен Руж»? То ль для смерти, а то ль для любви? Для кого мелешь ты до зари?
Глава 12
Прошло несколько недель со дня путешествия на Монмартр… Айседоре очень хотелось еще раз встретиться с Роденом, но он больше не появлялся в ее ателье. Она тосковала по нему, по ощущению душевного единения, которое возникло у них в тот день и которым она очень дорожила. А быть может, она обманывала себя, и это состояние влюбленности не давало ей покоя?..
Наконец она решилась сама, без приглашения отправиться к нему в мастерскую. К двери, в которую она постучала, долго никто не подходил, и Айседора подумала, что Родена нет дома. Но когда она уже собиралась уйти, художник сам открыл двери. Айседора растерялась. Перед ней стоял совсем иной Огюст Роден: рабочая испачканная блуза, в руках тряпка, которой он стирал с рук глину, всклокоченные волосы и растрепанная борода.
— Ах, это вы, Айседора. А я, признаться, никого сегодня не ждал и не хотел открывать двери. Но, ради бога, не смущайтесь, проходите. Я вам очень рад, действительно очень рад, — с этими словами Роден провел ее в свою мастерскую.
У Айседоры сжалось сердце. Она, маленькая танцовщица, в мастерской великого художника!.. Забылись ее тоска и влюбленность. Непередаваемый восторг испытала она, оказавшись здесь, и одновременно — скованность. Та искренность в их отношениях, которая была в монмартровский день, куда-то исчезла — Роден мгновенно поднялся на недосягаемую высоту художественного Олимпа.
«Как я посмела прийти сюда без приглашения!» — ужаснулась незваная гостья.
— Господи, дорогая моя Айседора, чего вы так перепугались, — рассмеялся Роден. — Вы, надо сказать, пришли как нельзя кстати. Я собирался передохнуть и попить чая. Вы составите мне очень приятную компанию. Еще раз прошу вас — не надо смущаться. Мы ведь с вами друзья? Так или нет?
Чай с Огюстом Роденом пила уже прежняя жизнерадостная и чуть-чуть влюбленная Айседора, удобно расположившаяся около уютно потрескивающей фаянсовой печки.
Когда чаепитие закончилось, Роден сказал: — А теперь я вам покажу свою мастерскую — отель «Бирон». У меня здесь настоящий музей, и вам, я думаю, будет интересно. — Роден повел Айседору по огромным залам. — Это здание я снял за смехотворную цену у монахинь, оставивших его в совершенно запущенном виде. С тех пор более пятнадцати лет я обустраиваю его и постоянно пополняю свою коллекцию скульптур. Здесь, в обществе молчаливых пришельцев из прошлого, я освобождаюсь от нервного напряжения, вызванного работой. А надо сказать, что трудиться я люблю безумно. К сожалению, большинство людей ненавидят и презирают свое ремесло, занимаются им только ради куска хлеба насущного. Я же, еще раз повторяю, безумно люблю свою работу и утверждаю, что мир будет счастлив только тогда, когда у каждого человека будет душа художника; иначе говоря, когда каждый будет находить радость в своем труде.
В юности я был хилым и страшно изможденным, причиной чему послужила моя бедность, однако сильное нервное напряжение и горячность побуждали меня трудиться без отдыха. Я никогда не курил, чтобы не отвлекаться от работы ни на минуту. И трудился по четырнадцать часов ежедневно, отдыхая лишь по воскресеньям. Тогда вместе с женой мы шли в какой-нибудь кабачок, где заказывали грандиозный обед за три франка на двоих, и этот обед был нашим единственным вознаграждением. До пятидесяти лет я испытывал все тяготы нужды, и только то счастье, которое мне давала работа, помогало мне переносить их. К тому же, когда я не работаю, я скучаю; мне тошно жить, ничего не создавая. Правда, я не жду теперь омнибус, как раньше, но в остальном ничего больше в моей жизни не изменилось. Деньги приходят слишком поздно, и мы, по крайней мере некоторые художники вроде меня, до сих пор не можем привыкнуть к их власти. Мне глубоко импонирует то, что вы не стремитесь к скорому обогащению, а стараетесь как можно глубже, через историю, литературу, искусство познать природу своего, именно своего танца.
Айседора с Роденом рассматривали античные статуи, бронзовые скульптуры из Камбоджи, изделия из терракоты Танагры и Нижнего Египта, резные геммы из Фив, ассирийские стелы, покрытые изумительной лазурью. Айседора задержалась около небольшой античной копии статуи Венеры Медицейской. Дрожащими от волнения пальцами она прикасалась к мрамору, пронизанному солнечным светом.
Роден издали наблюдал, как поражена Айседора увиденным в его доме, как глубоко она чувствует всю прелесть собранной им коллекции. «Этой девочке стоит показать мой фокус, она прекрасно все поймет», — решает про себя Роден, а вслух произносит:
— Айседора, видели ли вы когда-нибудь античную скульптуру при свете лампы?
— Нет.
— Сейчас я покажу вам чудо, и вы сами увлечетесь рассматриванием скульптур при искусственном, перемещающемся освещении.
Огюст задернул тяжелые драпировки, зажег лампу и поднес ее очень близко к статуе. Айседора увидела на мраморной поверхности множество выпуклостей и легких впадин. Роден медленно поворачивал подвижный цоколь, на котором стояла Венера.

— Разве это не чудесно, — сказал он. — Признайтесь, вы не ожидали обнаружить здесь столько деталей. Смотрите!.. Видите длинную волнистую линию, соединяющую живот с бедром?.. Полюбуйтесь и великолепными изгибами бедра… А теперь вот… на пояснице, эти очаровательные ямочки.
Он говорил тихо, вдохновенно, склонившись над статуей, точно влюбленный.
— Это настоящее живое тело, — сказал он. И проникновенно добавил: — Можно подумать, что оно соткано из ласки и поцелуев. Итак, что вы думаете теперь о суждении, обычно высказываемом относительно греческого искусства? Говорят — и академическая школа особенно распространила эту версию, — что древние преклонялись перед идеалом, презирали плоть как нечто низменное, вульгарное и поэтому отказывались воспроизводить в своей работе мельчайшие детали реальной действительности.
Утверждают, что они хотели превзойти природу, создавая путем упрощения форм абсолютную красоту, которая удовлетворяет разум, но вовсе не затрагивает чувства.
Те, кто поддерживает это мнение, ссылаются на образцы якобы античного искусства. Но, исправляя природу, они, в сущности, лишь кастрируют ее, сводя к сухим, холодным, совершенно безликим контурам.
Вы только что убедились, до какой степени они заблуждались.
Греки, преисполненные благоговения и любви к природе, всегда изображали ее такой, какой видели. Творения античных художников свидетельствуют о страстном преклонении перед живым телом. Поэтому нелепо утверждать, что они им пренебрегали. Ни у какого другого народа красота человеческого тела не вызывала такой чувственной нежности. И кажется, что каждая вылепленная ими форма выражает восторженный экстаз.
Айседора была поражена увиденным. Роден отошел на некоторое время, предоставив ей возможность самой поэкспериментировать с освещением, затем вернулся с чашкой чая.
— Подкрепитесь немного, а то я вас совсем замучил своими разговорами. Но вы не представляете, как приятно видеть перед собой такого отзывчивого слушателя. Я хочу вас предупредить: Леонардо да Винчи говорил: «Избегай таких занятий, в которых плоды труда умирают со смертью труженика». Вы решились избрать стезю нематериального искусства. Ваш чувственный, эфемерный, тающий во времени танец не смогут увидеть будущие поколения. Им придется заново, по существующим о вас легендам, представлять «ваш прекрасный танец».
Айседора некоторое время сидела в задумчивости. Ей необходимо было время, чтобы успокоиться. Увиденное и услышанное взволновало ее. Роден понимал, что пока она не в состоянии продолжать беседу. Но Айседоре было что ответить, и она произнесла:
— Знаете, Огюст, быть может, я вам покажусь слишком самоуверенной, но, постигая суть танцев древних греков, я чувствую, что в прежней жизни была в Греции танцовщицей. И боги любили меня. Под аккомпанемент флейты я танцевала в их честь искренне и страстно, так, что их тела проникались радостным ритмом музыки, они плясали и смеялись вместе со мной. Сейчас я вспоминаю прошлое и пытаюсь перенести всю его прелесть в наше время. Ведь принято думать, что танец должен быть только ритмичен, а фигура и сложение танцора не имеют никакого значения; но это неверно: одно должно вполне соответствовать другому. Греки глубоко чувствовали это. Возьмем хотя бы танец Эроса. Это танец ребенка. Движение его маленьких толстеньких ручек вполне отвечает своей форме, подошва одной ноги спокойно опирается на основание, — поза, которая была бы некрасива в развитом теле; для ребенка же, которому трудно удержать равновесие, она совершенно естественна. Одна нога полуподнята; если бы она была вытянута, это было бы некрасиво: такое движение было бы неестественным и вынужденным. Танец же Сатира носит совершенно другой характер. Его движения — движения зрелого и мускулистого мужчины, они удивительно гармонируют с его телом. Во всех картинах и скульптурах, в архитектуре и поэзии, в танце и трагедии греки заимствовали свои движения у природы. Вот почему греческое искусство не осталось только национальным, — оно было и вечно будет искусством всего человечества. Вот почему, когда я танцую босая на земле, я принимаю греческие позы, так как греческие позы как раз и являются естественным положением человеческого тела на нашей планете. Во всяком искусстве нагое и есть самое прекрасное. Эта истина общеизвестна. Художник, скульптор, поэт — все руководствуются ею, только танцоры забыли ее. Хотя как раз они-то и должны ее понимать: ведь материал их искусства — само человеческое тело.
— Да, Айседора, вы абсолютно правы, — поддержал ее Роден. — Для древних греков знание человеческого тела было вполне естественным: они наблюдали его во время гимнастических упражнений, при метании диска, в вольной борьбе, в бегах, благодаря чему и художники умели хорошо говорить на языке «нагого тела». Обычно лицо считают единственным зеркалом души, а подвижность черт лица — единственным проявлением духовной жизни. В действительности же нет ни одного мускула, который не выражал бы изменений ваших чувств. Все они могут передать радость или грусть, энтузиазм или отчаяние, безмятежное спокойствие или исступление… Протянутые руки, доверчиво склонившийся торс улыбаются с такой же нежностью, как глаза и губы. Но чтобы суметь выразить состояние человека, нужна подготовка, нужно по складам вчитываться в страницы этой прекрасной книги. Художникам античного мира помогали в этом нравы эпохи. Они наблюдали за людьми и упивались красотой жизни, бьющей в них ключом; восхищались задорной грацией молодой женщины, нагнувшейся, чтобы поднять стек, нежным изяществом другой, запрокинувшей руки, чтобы поправить золотистые волосы, упругой мускулатурой проходящего мимо юноши.
Тут Роден прервал свой монолог и с беспокойством посмотрел на часы.
— Айседора, сейчас нам придется закончить нашу увлекательную беседу, ко мне должны прийти натурщики. Если вы хотите понаблюдать за моей работой, я предлагаю вам сесть в этот уголок, чтобы их не смущать и чтобы у вас не возникло чувство неловкости. Я думаю, что вам это будет интересно. В моей мастерской обнаженные натурщики и натурщицы двигаются свободно, я не принуждаю их принимать застывшие позы, а наблюдаю за их свободными, полными жизни движениями. Это помогает мне до мельчайших тонкостей изучать игру мускулов в движении. Я выжидаю, когда они примут интересную естественную позу и только тогда прошу их замереть и фиксирую ее. — Роден внимательно следил за выражением лица девушки. Ему интересна была ее реакция. — Так что, вы согласны присутствовать на моем сеансе? — спросил он.
…Подумать только, Огюст еще спрашивает. Да разве Айседора могла мечтать о таком?.. Это такое счастье — увидеть великого художника в работе… Она не в силах была произнести ни одного слова и только утвердительно кивнула головой. Роден понял, что она бесконечно благодарна ему. Он удобно устроил девушку в отдаленном укромном уголке.
В мастерскую вошли обнаженные натурщики и натурщицы. Они были веселы и непринужденны, затевали игры и представляли разнообразные сценки. Роден внимательно наблюдал за ними. Казалось, он забыл об окружающем мире. Наконец скульптор «взял кусок глины и стал мять его в руках, прерывисто дыша. От мастера излучалось тепло, словно от раскаленного горна. В несколько минут он создал грудь женщины, которая, казалось, трепетала под его пальцами. В его руках буквально оживал мертвый материал.
Когда сеанс окончился, Роден устало расположился в кресле.
— Айседора, вы могли бы подарить мне праздник, — сказал он и на мгновение прикрыл свои чуть воспаленные глаза. — Станцуйте мне сейчас среди моих сокровищ. Давайте всюду расставим свечи, и вы оживите мраморную Венеру.
В этот день в мастерской Родена Айседора создала новый танец.
Из книги «Моя исповедь»:

Он смотрел на меня горящим взором из-под опущенных век и подошел ко мне с тем выражением, с каким приближался к своим творениям. Он стал гладить мои плечи и водить руками по шее, груди, бедрам и обнаженным ногам. Он начал мять все мое тело, точно глину, опаляя меня жаром, от которого я словно таяла.
Кто смог бы описать безудержную страсть зрелого и сильного мужчины? Уолт Уитмен сумел сделать это как никто другой.

Запружены реки мои, и это причиняет мне боль,
Нечто есть у меня, без чего я был бы ничто,
Это хочу я прославить, хотя бы стоял меж людей одиноко,
Голосом зычным моим я воспеваю фаллос,
Я пою песню зачатий,
Я пою, что нужны нам великолепные дети и в них великолепные люди.
Я пою возбуждение мышц и слияние тел,
Я пою песню тех, кто спит в моей постели (о неодолимая страсть!
О взаимное притяжение тел! Для каждого тела свое манящее, влекущее тело!
И для вашего тела — свое, оно доставляет вам счастье больше всего остального!)
Ради того, что ночью и днем, голодное, гложет меня,
Ради мгновений зачатий, ради этих застенчивых болей я воспеваю их,
В них я надеюсь найти, чего не нашел нигде, хотя ревностно искал много лет,
Я пою чистую песню души, то вспыхивающей, то потухающей.
Из книги «Моя исповедь»:

Единственным моим желанием было отдать ему все свое существо, и я бы это сделала, если бы не мое нелепое воспитание, которое заставило меня отстраниться, накинуть платье на хитон и оставить его в недоумении. Какая досада! Как часто я впоследствии жалела, что мои детские заблуждения помешали мне отдать детство самому великому богу Пану, могучему Родену. Безусловно, и Искусство, и моя Жизнь обогатились бы от этого!
Глава 13
— Мамочка, хорошая моя, если бы ты только могла догадаться, какую замечательную новость я принесла тебе, — нараспев говорила Айседора, кружась с матерью посреди их бедного ателье.
— Айседора, успокойся, у меня голова закружится. Как бы хороша ни была твоя новость, ее не стоит омрачать моей головной болью. Ты все время забываешь, что я уже не так молода. Неужели мой внешний вид не напоминает тебе об этом?
— Внешний вид? — удивляется Айседора. — У тебя самый замечательный внешний вид. Но кое в чем ты права. Мое великолепное известие тебе следует выслушать сидя. Устраивайся-ка поудобнее на нашем стареньком диванчике. Вот так. Теперь слушай: сегодня ко мне подошел венгерский импресарио, некто Александр Гросс. Он предложил контракт, достойный большой актрисы, а не заштатной танцовщицы. Тридцать концертов в будапештском театре «Урания»! Представляешь, это чудо, просто чудо! Но, надо признаться, я высказала ему свои опасения: «Мои танцы для избранных — артистов, скульпторов, художников и музыкантов, но не для толпы». На что Александр Гросс возразил: «Артисты являются самыми взыскательными критиками, и если ваши танцы понравились им, то безусловно понравятся и широкой публике». Подумать только, я стану получать большие деньги, и мы снова сможем жить вместе всей семьей. Как в детстве. Элизабет и Августин приедут к нам из Америки. Мамочка, сыграй мне что-нибудь радостное, я хочу танцевать.
Будапешт встретил Айседору яркой весной и ликованием публики на первых же концертах. Александр Гросс не ошибся. Здесь ее ждали успех и полный аншлаг.
На одном из выступлений Айседора подошла к дирижеру и спросила, сможет ли он с оркестром исполнить вальс Штрауса «Голубой Дунай»? Он ответил утвердительно. И тогда Айседора попросила сыграть его в конце вечера. Без каких-либо предварительных репетиций она создала импровизированный танец под этот прекрасный вальс. Эффект был подобен электрическому разряду, вся публика в неистовом восторге вскочила с мест. И только после многократного бисирования танца театр перестал походить на дом умалишенных.

После столь ошеломляющего успеха Айседора с новыми друзьями и поклонниками отправилась ужинать в шикарный ресторан, где выступал цыганский ансамбль.
Что за жгучий огонь пылает в рвущейся на волю музыке! Разноцветный фейерверк широченных юбок, перезвон многочисленных монист, зажигающая пляска цыган охватывают все естество Айседоры. Она напрочь забывает об усталости, подхватывает край тоненькой туники и… античная гречанка становится вольной цыганкой. Где, когда она выучилась этим пляскам? Как гордо она держит голову, как умело вскидывает плечи — вот только жаль, что звон мониста не отзывается ей да широкая цветастая юбка не охватывает подолом огромное пространство вокруг нее. Но тут две цыганки угадывают желание Айседоры, приближаются к ней, не останавливая пляски, облачают ее в удивительную по красоте юбку и опускают на грудь тяжелую цепочку мониста. Вот почему цыгане так любят золото. Невыразимо приятное ощущение вызывают его тяжесть и прохлада на обнаженных плечах, а многочисленные шелковистые юбки так приятно ласкают ноги! «Ах, наверно, в моих жилах течет несколько капель цыганской крови, — мелькнула мысль у Айседоры. — Не иначе какая-нибудь из моих прабабок согрешила с цыганом. Спасибо ей за это». Айседора полностью растворяется в пляске, и цыгане принимают ее в свой искрящийся круг.
В самый разгар веселья к ним из ресторанной публики неожиданно присоединился молодой венгр с божественными чертами лица и стройной фигурой, голова которого была покрыта густыми роскошными черными кудрями с золотистым отливом. С него смело мог бы быть вылеплен Давид Микеланджело. Молодой человек повязал голову яркой цыганской шалью, кисти которой свисали сбоку, пристукнул каблуками и буквально ворвался в танцующий круг. «Вот уж в ком течет целый поток цыганской крови», — подумала Айседора. Они слились в таком огненном переплясе, что изумили не только публику, но и самих цыган, которые отступили в сторону, прихлопывая в ладоши, присвистывая и подхватывая мелодию одной из своих удивительных песен:
Ах ты луна моя, пьяная бочка, Хмель твой меня закружил наконец, Звезды бегут, как за ночкою ночка… Ну-ка пляшите, как я, молодец!
Хлопни кнутом своим, ветер летучий! Горек отстой полуночных отрав. Брат мой, утешь меня, в черные тучи Наше цыганское солнце загнав.
Затем песня сменилась надрывным плачем скрипки, и вскоре все смолкло. Оцепенение охватило зал, потрясенный зрелищем этой пляски. А Айседора и ее новый знакомый уже не замечали окружающих, они прошли сквозь толпу и уединились за отдаленным столиком.
Из книги «Моя исповедь»:

В тот вечер бесновавшейся толпе было суждено превратить целомудренную нимфу, какой я была, в пылкую и беспечную вакханку. Все способствовало перемене: весна, мягкие лунные лучи, воздух, насыщенный сладким запахом сирени. Дикий восторг публики, мои ужины в обществе совершенно беззаботных, чувственных людей, цыганская музыка, венгерский гуляш, приправленный паприкой, тяжелые венгерские вина, то, что впервые за мою жизнь я ела обильную, возбуждающую пищу, — все пробуждало мысли о том, что мое тело не только инструмент, выражающий священную гармонию музыки. Мои маленькие груди стали незаметно наливаться, смущая меня приятными и удивительными ощущениями. Бедра, еще недавно напоминавшие бедра мальчика, начали округляться, и по всему моему существу разлилось одно огромное, волнующее и настойчивое желание, в смысле которого нельзя было ошибиться.
С первого взгляда нас охватило безумное влечение друг к другу. Одного этого взгляда было достаточно, чтобы бросить нас в объятия, и казалось, что никакая земная сила не могла бы помешать нашему соединению.
— Ваше лицо — цветок. Вы — мой цветок, — говорил он и снова без конца повторял: — Мой цветок, мой цветок, — что по-венгерски означает ангел.
До конца вечера Айседора просидела за столиком с молодым человеком. Никто из присутствующих не осмелился нарушить их уединение. Юноша оказался актером Венгерского Королевского Национального театра. Он признался, что присутствовал на концерте Айседоры и был потрясен ее чувственным исполнением танца. После концерта актер не осмелился пройти за кулисы, а поджидал ее у служебного входа, но Айседора вышла с большой компанией друзей, и он опять не решился подойти к ней; когда же компания отправилась шумной толпой в ресторан, актер последовал за ними. Ну а уж потом ангел ли, черт ли вынес его в круг цыганской пляски.
Айседора молча слушала его, наслаждаясь приятным венгерским акцентом и некоторой неуклюжестью английских фраз. А он все говорил и говорил:
— Сегодня я понял, как следует играть Ромео. С той минуты, как встретил вас, я знаю, насколько любовь должна была изменить его. Я представил это только теперь. Айседора, благодаря вам я почувствовал, что должен был испытывать Ромео. Теперь я буду играть по-другому. Да, я прозрел. Я понимаю, что если Ромео искренне любил, он произносил эти слова совсем иначе, чем я думал, когда взялся за роль. Теперь я знаю. О… обожаемая девушка, похожая на прекрасный цветок, вы меня вдохновили. Благодаря любви я стану действительно великим артистом.
Было уже поздно, публика потихоньку начала расходиться. Притомившийся цыганский хор затянул грустную песню, провожая своих гостей.
Неба длинная попона Растянулась высоко. Как подкова, месяц ясный Смотрит с облачного неба, Проливая на дорогу Молоко свое ночное. И кнуты зарниц стегают Облаков седые гривы. Тихо в небе. Тихо в поле. Тихо в дальних перелесках. Птицы спят. Спят люди, звери. Целый мир заснул безмолвно.
Невероятно возбужденная этим вечером, Айседора была готова идти за своим Ромео куда угодно, но он проводил ее до дома, и она опять осталась одна. «Господи, неужели я могу внушать только божественное поклонение? » — тихо плакала Айседора в подушку. Но это была ее последняя одинокая ночь.
На следующий вечер Айседора услышала тихий стук в окно, соскочила с постели и не раздумывая распахнула обе створки рамы. Ее Ромео протягивал к ней руки… Строгая мать была уверена, что ее дочь спокойно спит, а Айседора в это время шла по ночным будапештским улицам в дом своего Ромео.
Из книги «Моя исповедь»:

Я видела, что он чем-то взволнован. Он сжимал кулаки и казался больным настолько, что иногда его прекрасное лицо передергивалось судорогой, глаза казались воспаленными, а губы, которые он кусал до крови, сильно вспухшими.
Я тоже чувствовала себя больной, у меня кружилась голова, и во мне поднималось желание, которому трудно было противиться, желание ближе и ближе прижаться к нему… Наконец, потеряв всякое самообладание и словно охваченный безумием, он поднял меня и понес в спальню. Когда мне стало ясно, что со мной происходит, меня охватил испуг, смешанный с восторгом. Сознаюсь, что первым впечатлением был отчаянный страх, но затем жалость к его страданиям помешала мне бежать от того, что сперва было сплошным мучением.
Боюсь, что на следующий вечер выступление мое было неудачным, так как я чувствовала себя глубоко несчастной, но, когда после концерта я встретила Ромео в нашей гостиной, он оказался в таком блаженном состоянии радости, что я была вполне вознаграждена за свои страдания. Он постарался меня убедить, что в конце концов я узнаю рай на земле, и действительно его предсказание вскоре исполнилось.
Незаметно пролетело время, концерты в Будапеште заканчивались, и Ромео тайком увез Айседору в небольшую деревушку.
— Ты знаешь, мне кажется, что мы попали в какой-то игрушечный разноцветный мир, — сказала Айседора, оглядываясь вокруг. — Эти домики сплетены из деревянных кружев и украшены венками из цветов. Если бы, вопреки тексту Шекспира, Ромео и Джульетта смогли выбраться из могильного склепа, они сбежали бы от своих враждующих семейств именно в такую деревушку. Западные деревенские дома построены из холодного камня, а здесь — теплое золотистое дерево. Молодой актер в тон Айседоре продолжил:
— Моей Джульетте понравился этот маленький уголок земного рая! Ромео счастлив, что сумел порадовать свою возлюбленную. Благодаря старине Шекспиру он может приятно удивить ее одним из изысканнейших признаний в любви.
К недоумению немногочисленных деревенских прохожих, молодой человек опустился перед Айседорой на одно колено и прочитал монолог Ромео:
Прекраснейшие в небе две звезды, Принуждены на время отлучиться, Глазам ее свое моленье шлют — Сиять за них, пока они вернутся. Но будь ее глаза на небесах, А звезды на ее лице останься, — Затмил бы звезды блеск ее ланит, Как свет дневной лампаду затмевает.
Глаза ж ее с небес струили б в воздух Такие лучезарные потоки, Что птицы бы запели, в ночь не веря.
Айседора слушала своего Ромео, не замечая никого вокруг, она с легкостью продолжила эту счастливую игру: приняв позу неприступной гордыни, свысока бросила фразу своему коленопреклоненному Ромео:
Меня ты любишь? Знаю, скажешь: «Да». Тебе я верю. Но, хоть и поклявшись, Ты можешь обмануть: ведь сам Юпитер Над клятвами любовников смеется.
Ромео разыграл оскорбленного влюбленного: «Ах ты плутовка, смеешь шутить над моими чувствами! Так смотри же у меня!» Он подхватил ее на руки, перекинул через плечо и, легонько шлепнув пониже спины, унес в небольшой домик, где гостеприимная хозяйка приготовила им комнату со старинной широкой двуспальной кроватью, огромным количеством букетов сирени в глиняных кувшинах и деревенским сытным ужином.
Ромео опрокинулся навзничь на мягкую пуховую перину и широко раскинул руки. Айседора нерешительно присела на краешек кровати. Она еще очень неуверенно чувствовала себя в новой роли любовницы. Ее смущала пылкость Ромео.
Но сегодня он был совсем другим. Он уткнулся лицом в колени Айседоры и долго так лежал, как уснувший беззащитный котенок. Потом глуховатым голосом произнес:
— Айседора, девочка моя, я хочу сказать тебе очень хорошие слова, но мне невероятно трудно это сделать… Ты испугалась моей страсти и была права. Прости меня. Я был вне себя от чувств, во мне пылал огонь страстной любви. А теперь мне хочется укачать тебя, успокоить, защитить от всех невзгод. Я благодарен тебе… нет, это слово не подходит, но другого найти не могу… Когда я понял, что никто никогда не прикасался к тебе раньше, когда я понял это… ты стала мне такой родной, такой родной… Как будто это я тебя создал… Я весь переполнен нежностью к тебе… Я люблю тебя…
Ромео приподнял лицо и посмотрел на Айседору. В его глазах блеснула слезинка.
Истинный рай на земле открылся Айседоре в эту ночь. Ромео соединил в себе нежность, страсть, предупредительность, изысканность. Утром Айседора проснулась очень рано, ее тело, казалось, потеряло земную тяжесть и легко парило в воздухе. Она испытала невыносимую радость, увидев свои волосы спутавшимися с его черными душистыми кудрями и почувствовав его руку вокруг своего тела. Айседора положила тонкую белую кисть на загорелую грудь Ромео и долго любовалась этим символом нежности и страсти.
Из книги «Моя исповедь»:

Познав желание, постепенное приближение высшей точки безумия этих часов, страстный порыв последней минуты, я уже не беспокоилась о возможности гибели моего искусства, об отчаянии матери и о крушении мира вообще. Пусть судит меня тот, кто может, а Природу и Бога винит за то, что они сотворили эту минуту более ценной и более желанной, чем все остальное во Вселенной. И понятно, что чем выше взлет, тем сильнее падение при пробуждении.
Возвращение влюбленной пары было омрачено крайним недовольством матери и вернувшейся из Нью-Йорка Элизабет. Им казалось, что Айседора совершила преступление.
«Мамочка, зачем ты так, — с обидой думала оскорбленная дочь, — ты же теряешь меня, как в свое время потеряла и отца. А как нам быть друг без друга? Я так люблю тебя! Всю жизнь мы неразлучны, и ты всегда поддерживала меня, как бы невыносимо трудно нам ни было. Почему же теперь ты не хочешь разделить со мной радость лучшего праздника в жизни? Господи! — поклялась Айседора, — если у меня когда-нибудь будет дочь, я в день познания ею любви преподнесу ей огромный букет самых прекрасных цветов. И не важно, будет ли эта любовь освящена браком или возникнет без него. При чем здесь формальности?..»
Тягостные взаимоотношения в семье удалось развеять Александру Гроссу — он устроил гастрольное турне по Венгрии.
Из книги «Моя исповедь»:

В каждом городе меня ожидала коляска, запряженная белыми лошадьми и полная белых цветов. Я садилась в нее и ехала по всему городу под крики и приветствия толпы, словно молодая богиня, спустившаяся из другого мира. Несмотря на блаженство, которое давало мне искусство, несмотря на поклонение толпы, я постоянно страдала от желания увидеть своего Ромео, особенно по ночам, когда оставалась одна. Я страдала, ожидая возвращения в Будапешт. И этот день наступил.
Ромео пришел на вокзал с букетом ярко-красных тюльпанов. Светлый элегантный костюм великолепно сидел на его стройной фигуре. Он был нежен, предупредителен и счастлив, что вновь видит свою Джульетту. Но Айседоре казалось, что в Ромео произошла какая-то перемена, которую трудно было объяснить словами.
Первое же сообщение Ромео было о том, что ему предложили в театре роль Марка Антония. Завтра начнутся репетиции.
«Вот в чем дело. Теперь он уже не романтичный Ромео, а жестокий римский полководец, — подумала Айседора. — Неужели перемена роли так могла повлиять на артистический темперамент? Подумать только, даже внешность его изменилась: взгляд стал жестче, губы сузились и их кончики чуть-чуть опустились, придав выражению лица некоторую пренебрежительность, подбородок стал твердым и волевым. Зачем ему сейчас любовь тихой застенчивой Джульетты? Ему нужно поклонение всемогущих римлян и обладание алчной и сладострастной Клеопатрой».
— Айседора, ты совсем не слушаешь меня. Я так тосковал без тебя, но, надо признаться, времени даром не терял. Мне показали славную квартирку, и я прямо сейчас хочу повести тебя посмотреть ее.
«Какое странное сочетание, — продолжала думать Айседора, — величие римского легионера и скрупулезная бытовая практичность».
— Сразу после свадьбы мы поселимся в ней, — продолжал Ромео, — а сейчас тебе необходимо сделать кое-какие распоряжения относительно ремонта и меблировки. Девочка моя, ты становишься молодой очаровательной хозяйкой.
«Я становлюсь хозяйкой?.. Какой вздор!.. — Айседора задумчиво смотрела в хвост удаляющегося паровоза. — А о какой свадьбе он говорит? Разве у нас был разговор об этом?»
— Скажи, Ромео… или нет, теперь уже Марк Антоний, — спросила она вслух, — а что мы будем делать в Будапеште?
— У тебя каждый вечер будет ложа, — ответил он, — и ты будешь ходить смотреть мою игру. Ты научишься подавать мне реплики и поможешь работать.
А как же мое искусство, моя жизнь? — подумала Айседора. Какая холодная тяжелая тоска сжимает сердце! Куда же пропала невероятная легкость любви? Вместо нее появились натянутость, неискренность слов и жестов, которые немедленно выстроили стену между ними. Первая наивная страсть и любовь Ромео изменились. Очарование последних недель превратилось в горечь утраты. Но что же я потеряла, о чем плачу? — опомнилась она. — Вот ведь он, мой Ромео… Впрочем, не надо обманывать себя — это уже не он.
Айседора присела на скамейку и написала прутиком на песке: «Я уезжаю на гастроли». Говорить она не могла. Слезы подступали к горлу, и было такое чувство, словно она проглотила толченое стекло.
На следующий день она подписала контракт с Александром Гроссом. Ей предстояли гастроли в Вене, Берлине и других городах Германии.
Глава 14
Но концерты в Вене не состоялись. Жестокая депрессия Айседоры вынудила Александра Гросса поместить ее в клинику. Несколько недель провела она там в полном упадке сил и ужасных мучениях. Вся радость, казалось ей, покинула Вселенную. Целыми днями Айседора лежала не двигаясь, жизнь отошла от нее, оставив ненужную телесную оболочку. Только трещинки и выбоинки на стене в это время были участниками ее безрадостных размышлений.
Из книги «Моя исповедь»:

Тогда, как и позже, я убедилась, что как бы ни были сильны чувства, мой рассудок всегда работал с молниеносной быстротой. Поэтому я никогда не теряла голову; наоборот, чем острее было чувство наслаждения, тем ярче работала мысль, и когда она достигала такого напряжения, что разум начинал непосредственно критиковать чувства, заставляя разочаровываться в удовольствиях, которых требовала жажда жизни, и даже оскорбляя их, столкновение становилось настолько резким, что вызывало стремление воли усыпить себя, чтобы притупить бесконечные нежелательные вмешательства рассудка. Как я завидую тем, кто способен целиком отдаваться сладострастной минуте, не боясь восседающего наверху критика, который стремится к разъединению и настойчиво навязывает свою точку зрения чувствам, бушующим внутри!
И все же наступает мгновение, когда рассудок кричит, сдаваясь: «Да! Я признаю, что все в жизни, включая и твое искусство, призрачно и глупо по сравнению с сиянием той минуты, и ради нее я охотно отдаюсь разврату, унижению, смерти». Это поражение рассудка есть следствие конвульсий и падение в ничто и ведет разум и дух к серьезным бедствиям.
Узнав о тяжелом состоянии Айседоры, из Будапешта приехал Ромео — нежный, внимательный, мало что понимающий в происходящем. Это была их последняя грустная встреча.
Выздоровление шло медленно, и Александр Гросс повез Айседору во Францесбад — очень дорогой и модный курорт. Бедное, поникшее существо с полным безразличием относилось к красоте местной природы, окружающим ее друзьям и лечебным процедурам. Кто знает, как пошло бы выздоровление, если бы не истощился текущий счет в банке. Возникшая необходимость пополнить его вынудила Айседору выступить во Францесбаде. Она вытащила из сундука свои танцевальные наряды, расплакалась, целуя их, и поклялась не покидать больше искусства ради любви. Скорбь, муки и разочарование в любви она решила претворить в свое искусство.
Итак, жестокая действительность, как это часто бывает в жизни, стала лучшим лекарем для человека, находящегося в депрессивном состоянии. Айседора снова вышла на сцену.
В Вене ее ждал шумный успех. Но, надо признаться, с этого времени за танцовщицей потянулся шлейф скандальных историй, зачастую выдуманных, но который, тем не менее, не оставляет ее и доныне.
Однажды вечером она обедала в ресторане в обществе Александра Гросса и его жены. Имя Айседоры в этой стране уже стало приобретать магическое значение. Люди хотели поближе увидеть своего кумира, взять автограф. Толпа прильнула к зеркальному стеклу в окне ресторана; те, кто был позади, пожелали продвинуться в передние ряды, и под их напором стекло рухнуло. Разразился скандал — хозяин ресторана остался крайне недоволен случившимся. Слава Айседоры была еще не столь велика, чтобы разбитое стекло стало достопримечательностью города и украшением ресторана.
На смену этому недоразумению не замедлила явиться следующая неприятная история.
Айседора, рожденная под знаком Афродиты, очень любила плавать и часто появлялась на пляже. Но она резко выделялась среди дам, строго одетых в черное, в юбки ниже колен, черные чулки и черные купальные туфли. Айседора этот траур совершенно не принимала. У нее был купальный костюм, состоявший из светло-голубой туники тонкого крепдешина, с глубоким вырезом, узкими перехватами в плечах, с юбкой чуть выше колен и голыми ногами. Этот ее смелый по тем временам наряд поверг общество буквально в шоковое состояние.
Эрцгерцог Фердинанд, увидевший ее, в восторге прошептал: «Ах! Как хороша эта Дункан! Как чудно хороша! Весна не так хороша, как она». Эрцгерцог познакомился с Айседорой и пригласил ее и Элизабет к себе на виллу.
Из книги «Моя исповедь»:

Весь эпизод носил совершенно невинный характер. Интерес его ко мне был чисто эстетическим, как к артистке. Но этот случай вызвал громадный скандал в придворных кругах. Знатные дамы, которые вскоре стали нас навещать, вовсе не интересовались моим искусством, как я тогда наивно предполагала, а просто хотели выяснить, что же на самом деле произошло в доме эрцгерцога.
Некоторое время спустя, когда я танцевала в Вене, эрцгерцог, окруженный красивыми офицерами и молодыми адъютантами, каждый вечер появлялся в литерной ложе. Естественно, что люди перешептывались. Но он вообще, кажется, избегал общества прекрасного пола и был вполне удовлетворен своим окружением, состоящим только из красивых молодых офицеров. Немного позже я очень сочувствовала Фердинанду, узнав, что австрийский двор постановил заточить его в мрачный замок в Зальцбурге. Возможно, он немного отличался от других, но разве бывают действительно симпатичные люди без чудачеств?
Праздные австрийские дамы еще перемывали косточки Айседоре, а она в это время уже давала концерты в Мюнхене, изучала немецкий язык и знакомилась с философией Шопенгауэра. В этот период своей жизни Айседора полностью разделяла мнение философа о том, что только жизнь отшельника позволит «целиком и полностью погрузиться в свои изыскания и занятия. Кто не любит одиночества — тот не любит свободы, ибо лишь в одиночестве можно быть свободным».
Айседора полюбила одиночество. Ее многочисленные поклонники недоумевали, почему молодая, талантливая, прехорошенькая танцовщица игнорирует их общество. А прехорошенькая танцовщица просто пыталась разобраться в своих переживаниях с помощью философских книг. Шопенгауэр поддерживал ее пессимистические настроения — «всякое страдание есть не что иное, как неисполненное и пресеченное хотение». Желание достичь счастья становится для человека источником его мучений. И чем сильнее его воля к жизни и стремление к счастью, тем невыносимей страдания. Человеческая судьба есть лишения, горе, плач и смерть, которая в конечном итоге становится желанным событием.
«Что же это получается? — думала Айседора. — Шопенгауэр предлагает мне отречься от воли к жизни, не хотеть этой жизни, разлюбить ее. Ну уж нет, нет и нет!»
В душе Айседоры эта пессимистическая философия рождает противоположное чувство. Жить — значит радоваться, познавать и страдать, — только так и никак иначе. Она откладывает труд философа в сторону и принимает решение немедленно развеяться, а для этого едет во Флоренцию. Именно во Флоренции свет искусства ренессансных мастеров возродит и ее израненную душу.
Айседора с матерью и Элизабет несколько недель провели в восторженном паломничестве по галереям, садам и оливковым рощам Флоренции. Но более всего Айседору привлекла магическая прелесть картины Боттичелли «Весна», которая предоставляла возможность зрителям увидеть красоту идеального мира. Среди буйного пробуждения природы, водопадов цветов утонченные грациозные фигуры на картине чуть касались земли, как будто исполняли божественный танец, сотканный из света.
Из книги «Моя исповедь»:

Я долгие часы сидела перед этой картиной, пока мне не начинало казаться, что я вижу, как босые ноги танцуют и трава колышется; пока вестник радости не снизошел на меня и я не подумала: «Я протанцую эту картину и передам другим весть любви, весны и пробуждения жизни, которую я так мучительно в себе ощущаю. Я донесу до них этот восторг посредством танца». Вдохновленная картиной, я создала танец, в котором попыталась изобразить нежные и удивительные движения: волнистость земли, покрытой цветами, танец нимф и полет зефиров, собравшихся возле полу-Афродиты-полу-Мадонны, возвещающей рождение Весны символическим жестом. Я хотела постичь смысл весны, скрытый в тайне этого прекрасного мгновения. Я чувствовала, что до сих пор моя жизнь была лишь слепым исканием, и думала, что, разгадав тайну картины, я буду в состоянии указать другим путь к внутреннему богатству жизни и достижению радости. Помню, как уже тогда я думала о жизни, как думает человек, в светлом настроении отправившийся на войну, но тяжело израненный. Он, поразмыслив, говорит: «Почему бы мне не начать проповедовать другим Евангелие, которое может уберечь их от страданий?»
Из задумчивости Айседору вывел сторож-старичок:
— Синьорита, — сказал он, — вы так давно стоите около этой картины и любуетесь ею. Вы, должно быть, устали. Позвольте мне предложить вам скамеечку. Вы присядете, и вам будет удобнее. Если хотите, можете остаться здесь и после закрытия. Вот уже несколько лет я служу в этом зале, и нимфы на картине стали мне близки, как родные дочки. Каждый вечер я с трудом расстаюсь с ними.
— Спасибо, — ответила Айседора, — вы очень внимательны ко мне. — Она присела на скамеечку. — У нас с вами один предмет любви, — продолжила она. — Если бы мне когда-нибудь сказали, что человек может сотворить такое чудо — я бы не поверила. Вы знаете, я мечтаю станцевать эту картину. Я танцовщица.
— О, синьорита, это прекрасная мысль. Но, признаюсь вам, не вы первая это придумали. Моя дочка раньше танцевала ее.
— Неужели? Я хотела бы посмотреть этот танец.
— Нет, синьорита, это невозможно. Сейчас она не танцует. В ее жизни случилось большое горе, страшное унижение… — старик тяжело вздохнул. — Потрясение было так велико, что у нее отнялись ноги.
— Что же с ней случилось?
— Нет, синьорита, я не хочу об этом говорить, но поверьте мне — это было невыносимо.
— Простите, ради бога, простите меня. Быть может, я чем-то могу помочь вам?
— Синьорита, если вы придумаете этот танец, пригласите нас с дочкой посмотреть его. Я верю, что у вас должно получиться — вы так же прелестны, как эти нимфы на картине.
— Конечно же, я обязательно приглашу вас. Вам ни о чем не надо беспокоиться.
Через несколько дней Айседора танцевала во дворце очень знатной дамы. По ее просьбе прислуга этой женщины позаботилась о старичке и его дочке.
Айседора ожидала увидеть бледную утонченную девушку, а слуга вкатил в залу инвалидную коляску со стареющей, безобразно располневшей женщиной. Айседора не смогла найти нежных слов для нее, и встреча прошла сухо и натянуто. После выступления Айседора хотела исправить эту оплошность, но старичка с дочерью уже не было в зале. А через несколько дней вечером в ее номер тихо постучали. Вошел ее знакомый — смотритель зала.
— Синьорита, я хочу извиниться перед вами за то, что мы ушли с вашего концерта не попрощавшись, так сказать «по-английски». Но вы должны понять, я вижу, у вас добрая душа. Моя девочка так разволновалась, вы ей безумно понравились. Она боялась расплакаться на людях, среди таких важных господ, и попросила увезти ее. Она захотела отблагодарить вас и передала вам этот подарок.
Старичок протянул Айседоре небольшую подушечку, и она ахнула. Это был один из лучших подарков в ее жизни — водопад цветов с картины Боттичелли, вышитый шелковыми нитками.
— Синьорита, моя дочка сама вышила эту подушечку в память о понравившейся вам картине.
Очень долго, пока она не затерялась где-то в хаосе и неустройстве мировой войны, Айседора возила с собой эту вещицу, напоминавшую ей о тех прекрасных днях.
Прошло немного времени, и флорентийские каникулы пришлось прервать. Беспечность и непрактичность семейства Дункан опустошили их кошельки, поэтому возникла необходимость возобновить концертную деятельность. Александр Гросс уехал в Берлин несколькими днями раньше, чтобы подготовить гастроли. Через неделю он со счастливым видом встречал их на вокзале. Проезжая по городу, Айседора увидела, что улицы являют собой сплошную афишу, возвещающую о ее приезде.
— Александр, что вы наделали! Насколько я понимаю, вы поставили на карту все свое состояние, чтобы организовать мои выступления в Берлине? Каково же будет зрителю смотреть на одинокую маленькую фигурку среди бледно-голубых драпировок на огромной сцене оперного театра? Мы потерпим фиаско, уверяю вас, мы потерпим полное фиаско. Зритель после столь пышной рекламы не примет меня.
— Айседора, я опытный импресарио и знаю, что делаю. Если вы свое дело сделаете так же хорошо, как я свое, то мы победим.
На первом же выступлении с первой же минуты Айседора услышала аплодисменты удивленной немецкой публики. Она танцевала два часа, а публика требовала все новых и новых повторений, пока, наконец, в едином восторженном порыве не бросилась к рампе. Сотни молодых студентов вскарабкались на сцену, и Айседоре угрожала опасность быть раздавленной насмерть восхищенными поклонниками.
Когда же в конце концов ей удалось добраться до своей гримерной, там ее ждал новый сюрприз: с огромным букетом цветов на пороге стоял тот самый импресарио, который предлагал ей выступление в кафешантане. «Сударыня, — сказал он. — Я был не прав». После его ухода Айседора обнаружила в букете небольшую записку со словами: «Простите меня!»
Айседора была в восторге. Успех! Колоссальный успех! Победа! Ах, как сладко побеждать!..
Но это было еще только начало триумфа. Продолжение ждало ее у служебного входа, где неугомонные студенты, следуя очаровательному немецкому обычаю выпрягать лошадей из коляски, сами впряглись в нее и, распевая незамысловатые слова «Айседора, Айседора, ах, как жизнь хороша», освещая факелами дорогу, покатили ее по Унтер-ден-Линден. Чувство, испытываемое юной танцовщицей, должно быть, было знакомо только египетской царице, которую везли в колеснице навстречу Марку Антонию. «Да вот только Марк Антоний слишком далеко, — подумала Айседора, — но не надо сейчас об этом…» Тут студенты вывели ее из задумчивости, подхватив на руки и перенеся в студенческое кафе. Оно было устроено в подвале старинного дома. Тяжелые сводчатые потолки низко нависали над дубовыми столами. Здесь Айседору встретило безудержное веселье. Молодые люди дружным хором распевали гимн вагантов — бесшабашных средневековых студентов.
Эй! — раздался светлый зов, — Началось веселье! Поп, забудь про часослов! Прочь, монах, из кельи! Сам профессор, как школяр, Выбежал из класса, Ощутив священный жар Радостного часа. Будет ныне учрежден Наш союз вагантов Для людей любых племен, Званий и талантов.
Молодые девушки в белых кружевных чепчиках и фартучках сновали между столиками, ставя на них огромные кружки с пивом и блюда с дымящимися краснокожими крабами. Студенты, рассаживаясь за массивные столы, продолжали свой гимн:
Люди мы, и оттого Все достойны воли, Состраданья и тепла С целью не напрасной, А чтоб в мире жизнь была Истинно прекрасной. Верен Богу наш союз Без богослужений, С сердца сбрасывая груз Тьмы и унижений. Хочешь к всенощной пойти, Чтоб спастись от скверны? Но при этом по пути Не минуй таверны. Свечи яркие горят, Дуют музыканты; То свершают свой обряд Вольные ваганты. Стены ходят ходуном, Пробки — вон из бочек! Хорошо запить вином Лакомый кусочек! Жизнь на свете хороша, Коль душа свободна, А свободная душа Господу угодна.
Никогда еще Айседоре не приходилось присутствовать на такой безудержно-радостной вечеринке. Салонные приемы не шли ни в какое сравнение с этим студенческим пиршеством. Она была так же молода, как они, и, пожалуй, впервые в жизни почувствовала безмятежность молодости. Песни и музыка вихрем подхватили ее и понесли в танце.
Внезапно крепкие юношеские руки подняли Айседору, и ее танец продолжился на столе. Сверху она видела ликующих студентов, которые, положив друг другу руки на плечи, раскачивались в такт музыке. Они просто сходили с ума от радости и переполнявшего их чувства полноты жизни. В танце Айседора перепархивала со стола на стол, а разыгравшиеся школяры потихоньку отрывали кусочки ткани от ее юбки и кашемировой шали себе на сувениры. Эти кусочки они привязывали на свои весьма потрепанные шляпы. Дело кончилось тем, что Айседора вернулась в гостиницу, завернувшись в скатерть. Хотя уже наступало утро, студенты не знали удержу и вновь запели одну из песен вагантов:
Ах, ни капельки, поверьте, Нам не выпить после смерти, И звучит наш первый тост: «Эй, хватай-ка жизнь за хвост!» Тост второй: «На этом свете Все народы — Божьи дети. Кто живет, тот должен жить, Крепко с братьями дружить. Бахус учит неизменно: «Пьяным море по колено!» И звучит в кабацком хоре Третий тост: «За тех, кто в море!» Раздается тост четвертый: «Постных трезвенников — к черту!» Раздается пятый клич: «Честных пьяниц возвеличь!» Тост шестой: «За тех, кто зелье Предпочел сиденью в келье И сбежал от упырей Из святых монастырей!»
Они угомонились и разошлись только после того, как Айседора выбросила им из окна гостиницы все свои цветы и носовые платочки. В этот момент первые лучи солнца уже осветили печные трубы высоких берлинских крыш.
На следующий день не было ни одной газеты, которая не упомянула бы имени Айседоры. Содержание статей было самым разным: от восхвалений «божественной, святой Айседоры» до гнусного описания студенческой «оргии», которая на самом деле была невинной веселой пирушкой беззаботных молодых людей.
Глава 15
Неожиданно в Берлин из Америки приехал Раймонд, который очень соскучился по семье. В Америке остались дожидаться его вызова молодая жена и маленькая дочка. Раймонд был поражен тем грандиозным успехом, которого достигла Айседора за несколько лет пребывания в Европе. Казалось, что ее жизнь наконец-то встала на определенные рельсы и покатилась теперь по ним, никуда не сворачивая. Можно ли было желать большего, нежели она уже имела?
Но «накатанные рельсы» никак не соответствовали характеру семейства. Все чаще и чаще они мысленно уносились к местам, куда давно мечтали совершить паломничество, — в любимые Афины, к самому священному алтарю искусства. Кроме того, Айседора чувствовала, что она находится еще только у врат своего искусства. Чтобы открыть их, ей необходимо было побывать в тех местах, о которых она так много знала и которые считала источником своего творчества.
С трудом удалось убедить Александра Гросса прервать турне по Германии. Ему это казалось детским капризом: как можно отказаться от столь выгодных контрактов?! У Айседоры на счету лежала такая значительная сумма, что она могла позволить себе не только путешествие всей семьей, но, при желании, и строительство собственного дома в Греции или иной стране мира. А недополученные суммы по прерванным контрактам сулили еще более сказочные богатства. Но Айседора решила как можно скорее поехать в Грецию, встречи с которой она так долго ждала.
На небольшом судне семейство отправилось из Италии по бурному Ионическому морю к обетованным берегам.
Из книги «Моя исповедь»:

В конце концов с наступлением сумерек мы прибыли в Карвасарос. Все жители сбежались на берег, чтобы приветствовать нас. Сам Христофор Колумб, высаживаясь на американское побережье, наверное, не вызвал большего удивления у туземцев. Мы почти обезумели от радости; хотелось обнять всех жителей поселка и воскликнуть: «Наконец-то после долгих странствий прибыли мы на священную землю эллинов! Привет, о Зевс Олимпийский, и Аполлон, и Афродита! Готовьтесь, о Музы, снова плясать! Наша песня разбудит Диониса и спящих вакханок!»
Дорога от Карвасароса до Агрининьон идет через горы, отличающиеся дикой и суровой красотой. Утро было чудное, воздух чист как хрусталь. С юношеской легкостью резвились мы вокруг повозки, распевая песни и испуская радостные крики.
Мы завтракали в маленькой придорожной харчевне, где я впервые попробовала вина, хранившегося в античных просмоленных мехах. Вкус у него был, как у мебельной политуры, но мы, строя гримасы, уверяли, что оно превосходно. Наконец доехали до раскинувшегося на трех холмах древнего города Стратоса. Это были первые греческие развалины, которые мы увидели, и вид дорических колонн привел нас в восторг. Мы поднялись за Раймондом на западный холм к храму Зевса, и в лучах заходящего солнца перед нами вырос мираж — старый город на трех холмах во всей своей красоте и великолепии.
К храму Зевса вели ступени, высеченные в скале много веков тому назад. Древние греки никогда не позволяли себе пользоваться обходными дорогами. К вершинам гор они поднимались напрямик по этим ступеням. Сюда, к храму Зевса, люди приходили, чтобы поклониться своим жестоким богам. Только такая суровая религия могла возникнуть на скудной неблагодатной почве Греции.
В этой стране каменистые скалы и засушливый климат сделали жизнь людей невыносимо трудной. Только на время райской и мимолетной весны, когда чудно и буйно распускаются леса, здесь устанавливается солнечная благодатная погода. Но наступившее лето все сжигает. В пыли трещат цикады. Месяцами в небе нет ни облачка. На протяжении всего лета, бывает, не выпадает и капли дождя, а зимой свирепствуют грозы. Бури приносят снег, но он не лежит и двух дней. Идут страшные ливни, проносятся смерчи. Пересохшие реки превращаются в грязные потоки, бешеные струи смывают со склонов тонкий слой земли, доставленный сюда жителями в больших корзинах, и уносят его в море. Желанная вода становится бедствием. Крестьяне Греции вынуждены попеременно бороться то с засухой, погубившей их тощие злаки, то с паводками, затопившими их луга. Еще Геродот в древности говорил, что «Греция прошла школу бедности».
Айседора ходила по развалинам храма и вспоминала полный жестокости и насилия древнегреческий миф о зарождении жизни на Земле.
«Первой в начале времен возникла Мать-Земля; до нее не было ничего, была только пустая пасть и пропасть мироздания, предвечный хаос. Возникнув, она выделила из себя беспредельного Урана, то есть Небо, и покрыла себя им. И начал Уран струить на Землю живительное тепло и живительную влагу, и зазеленела Земля и стала рождать живых существ — растения, животных, а под конец и людей. В телесном же браке с Ураном родила она шесть титанов и шесть титаниц. А когда ей стало тяжело от бесконечных порождений, а Уран все еще не переставал оплодотворять ее своим теплом и влагой, она взмолилась к своим сыновьям, титанам, чтобы они прекратили это безудержное оплодотворение. Но лишь младший из них, Кронос, внял мольбе своей матери; он сверг Урана и сам со своей женой Реей стал управлять мирозданием. После времен буйного творчества настали времена мирного наслаждения; счастливо жилось тогда людям по ласковым законам Матери-Земли. Божья правда витала среди них, а Мать-Земля давала им и пищу, и знания, в которых они нуждались, как она поныне дает их живущим по ее законам детям природы. Не знали тогда люди ни труда, ни войны, ни преступлений; жили много сотен лет, а по их истечении не столько умирали, сколько тихо и сладко засыпали. Это был Золотой век. Но Кронос помнил, что он свою власть добыл силой, свергнув своего отца, Урана. Опасаясь для себя той же участи, он поглощал своих детей по мере того, как они рождались. Троих дочерей и двух сыновей поглотил Кронос, но когда Рея родила свое шестое дитя, Зевса, она спрятала его, дав Кроносу проглотить камень. И Зевс, выросший в пещере острова Крита, заставил Кроноса изрыгнуть поглощенных им детей. Вместе с ними он восстал против титанов и Земли; состоялась великая битва за власть над миром — предание называет ее титаномахией. И Зевс победил: низверженных титанов он заключил в мрачный Тартар, а людей Золотого века гневная Земля скрыла под своим покровом.
После Золотого века на Земле возникли новые люди; они жили уже не по законам Матери-Земли, а по закону Зевса, закон же этот гласил: страданием учись. Но это была жалкая жизнь: потеряв покровительство Матери-Земли, голые и беззащитные люди были слабее лесных зверей. Прометей боялся, что они погибнут раньше, чем научатся чему-нибудь. Чтобы защитить их, он похитил огонь с Олимпа и принес его людям. Получив огонь, люди научились своим важнейшим искусствам — гончарному и кузнечному; благодаря огню они стали сильнее лесных зверей. Прометей — величайший благодетель человечества. Но своим поступком он разгневал Зевса, который стал опасаться, как бы люди, обладая огнем, не сравнялись с богами: он велел распять Прометея на дикой скале.
Слуги Зевса, призванные следить за исполнением наказания Прометея, имели соответствующие имена: Власть и Насилие.
«Почему же люди воздвигли храм Зевсу, которому были глубоко безразличны их страдания, а не Прометею — другу людей?» — размышляла Айседора. Она и не заметила, что члены всего семейства Дункан разбрелись по разным уголкам разрушенного храма. Здесь, в этом священном месте, каждый из них думал о чем-то своем, глубоко сокровенном.
Айседора снова задается вопросом: почему же такой почет был оказан жестокому Зевсу?
Но тут сама природа решила подсказать Айседоре ответ. Кровавое закатное солнце простерло с запада свои лучи на сине-фиолетовую тучу, которая закрыла собой весь небосклон на востоке. Развалины храма Зевса, оказавшиеся между нереальным, жутковатым освещением на западе и тучей на востоке, расположились как бы на авансцене природной декорации. Полуразвалившиеся серые колонны приобрели красноватый оттенок и протянулись длинными тревожными тенями на безмятежную изумрудно-фосфоресцирующую траву.
Эта невероятная по своей красоте картина рождала в душе мистическое ощущение присутствия самого Космоса, незримо разлившегося в сверхъестественной декорации. Целая вселенная, полная трагической красоты, раскинулась перед присутствующими здесь невольными свидетелями.
Вокруг всё затихло — даже цикады прекратили свой постоянный монотонный шум. И вдруг неожиданно штормовой порыв ветра поднял тучу веками лежавшей здесь пыли. Когда же вихрь прекратился, Айседора увидела, что совершенно почерневшая туча успела за короткое время закрыть собою все небо. Тревожное безмолвие сменилось раскатом грома невероятной силы. И тут же стремительная молния ударила в колонну храма, превратив ее в серебристую стелу, уходящую в черную пустоту неба. В пустоту ли? А не связующая ли это нить с Зевсом-громовержцем?
«Несчастное человеческое отродье, — прогремел голос с неба, — как ты осмелилось допустить даже малейшую тень сомнения относительно строительства храма в мою честь? Разве ты не знаешь, что люди более всего преклоняются перед страхом, что только страдания и нестерпимые муки заставляют их действовать? Представь себе, что могло бы случиться с ними, если бы не закончился Золотой век. Ожиревшие голые тела людей возлежали бы на теплой груди Матери-Земли и ловили бы ртом спелые плоды, падающие им с деревьев. И вместе с их телами ожирели бы и их души. Как было бы скучно нам, богам, взирать с небес на это безмозглое стадо! То ли дело человек страдающий и борющийся со своими бедами. Какие великолепные сцены жизни показывает он нам, богам, попирающим его! Запомни, несчастное создание, люди никогда не воздвигнут храм тому, кто вкладывает в их рты плоды не возделанного ими древа!»
Новый удар грома оглушил Айседору, и молния ослепила ее. Но не страх, а восторг прикосновения к прекрасной, всеразрушающей стихии ворвался в ее душу. Даже жизнью не жаль пожертвовать за наслаждение увидеть великолепное зрелище разгневанного вселенского простора. «В мои жилы врывается эфир и огонь!» — восклицает Айседора.
Ей слышится музыка Вагнера, и она уже готова устремиться в полет среди сверкающих молний вместе с бешеной воздушной кавалькадой колоссальных фантастических амазонок — валькирий. Зевс оценил смелость маленькой беззащитной танцовщицы и не направил свои электрические стрелы в ее сторону.
Гроза отбушевала лишь к утру, и, когда сплошная чернота неба чуть-чуть окрасилась полоской восходящего солнца, Айседоре привиделась картина из платоновского диалога «Федр». Непобедимый Зевс в своей крылатой колеснице величественно следует по небесному склону, а за ним шествует воинство богов и демонов, кони которых легко возносятся к вершине неба, и сам небесный свод несет их в круговом движении. Души же бедных смертных людей то рвутся ввысь, достигая головой небес, то опускаются вниз, и кони рвут удила, не давая душам подняться на вершину. Кони несутся по кругу в глубине неба, храпят, топчут друг друга, напирают, уже возничие не могут совладать с ними. Уже ломаются безжалостно крылья. И души, отягченные тем, что есть в них дурного, безобразного, притягиваются к земле, ломают и теряют крылья, отделяются от вершины неба и возвращаются на землю, чтобы воплотиться в материальное тело и начать новую жизнь. И так целые десять тысяч лет не возвращается душа из земного плена в небесные сферы, пока вновь не вырастут у нее крылья. Только душа человека, искренне возлюбившего мудрость, окрыляется на три тысячи лет. Остальные же души отбывают наказание в подземных темницах, искупая свою причастность ко злу.
Но вот прозрачный рассвет прогнал тьму изо всех, даже самых потаенных уголков, и видение исчезло. Потрясенная Айседора спускалась с Холма Зевса, не замечая усталости и холода, который запутался в складках ее совершенно мокрой одежды. Подумать только, сам Зевс-громовержец снизошел к ней и открыл глаза на совершенно новое понимание искусства. Ей казалось, что вся прежняя жизнь спадает как шутовской наряд, и до этого момента она еще и не жила, и искусство ее было каким-то ненастоящим, игрушечным. Рвущаяся к небу необузданная душа — вот что должно стать ее сегодняшним символом.
Но надо было возвращаться к действительности. Айседора оглянулась и увидела, что члены ее семейства неуклюже спускаются со скользкого склона, и, по всей вероятности, их одолевают мысли не столь возвышенные, как у нее. Наконец они нашли себе приют в небольшой таверне у подножия холма. Там им дали теплую, просушенную у камина одежду, накормили и напоили горячим вином, а затем уложили в постели, предварительно согретые грелками с горячей водой. Все меры предосторожности против простуды были приняты, и семейство, проспав десять часов, могло уже на свежую голову решать, куда им отправиться дальше. Ни у кого не возникло никаких возражений на предложение Айседоры побывать на острове Лесбос, где два с половиной тысячелетия тому назад жила несравненная и трепетная Сафо, которая так глубоко, трагически понимала любовь.
Богу равным кажется мне по счастью Человек, который так близко-близко Пред тобой сидит, твой звучащий нежно Слушает голос И прелестный смех. У меня при этом Перестало сразу бы сердце биться: Лишь тебя увижу — уж я не в силах Вымолвить слова. Но немеет тотчас язык, под кожей Быстро легкий жар пробегает, смотрят, Ничего не видя, глаза, в ушах же — Звон непрерывный, Потом жарким я обливаюсь, дрожью Члены все охвачены, зеленее Становлюсь травы, и вот-вот как будто С жизнью прощаюсь я. Но терпи, терпи: чересчур далеко Все зашло…
Все существо пылающей от страсти Сафо было втянуто в мучительный магический круг любви.
Мнится, легче разлуки смерть, — Только вспомню те слезы в прощальный час, Милый лепет и жалобы: «Сафо! Сафо! Несчастны мы. Сафо! Как от тебя оторваться мне?»
Разум не в силах справиться с отчаянием и болью утраты. Сафо в порыве горя бросается в море с отвесной скалы. И ничто, кроме тонкой ткани туники, не прикрывает ее тела от жестоких ударов об острые камни в тот страшный день.
Сафо предпочла смерть, а Айседора, сумевшая, как ей казалось, вырваться из магического круга любви, продолжала жить, и жажда жизни, наполненной и стремительной, переполняла ее.
«Быть может, любовь для меня не имеет такого огромного значения, быть может, мое предназначение совсем иное — творить, — думала Айседора, — и не надо слишком часто предаваться горестным воспоминаниям? Я хочу жить! Я просто невероятно, лихорадочно хочу жить!»
— И еще я хочу уехать в Афины! — уже кричит Айседора, и ее голос несется над морем. — Я очень хочу уехать в Афины, и завтра же мы туда отправляемся!
Из книги «Моя исповедь»:

Мы сели в поезд, идущий в Афины. Он мчался по лучезарной Элладе; порой мелькала снеговая вершина Олимпа, в оливковых рощах плясали гибкие нимфы и дриады, и восторг наш не знал границ. Часто волнение достигало таких размеров, что мы бросались друг другу в объятия и начинали рыдать. На маленьких станциях степенные крестьяне провожали нас удивленными взглядами, вероятно считая пьяными или сумасшедшими. Но это было не что иное, как восторженное стремление к высшей мудрости — голубым глазам Афины-Паллады.
Вечером мы приехали в окутанные сиреневой дымкой Афины, и уже утренняя заря застала нас поднимающимися по ступенькам храма богини с сердцами, бьющимися от волнения. Из-за холма Пентеликус вставало солнце, обливая светом четко вырисовывающиеся в золотых лучах мраморные ступени. Мы поднялись на последнюю ступеньку Пропилеи и стали смотреть на храм, освещенный утренним светом. Мы помолчали, пораженные, затем разошлись в разные стороны. Божественная красота была слишком священна для слов и наполняла странным трепетом наши сердца. Теперь было не до радостных возгласов и не до объятий. Каждый искал себе места, где мог бы предаться созерцанию и часами размышлять о чем-то своем.
Отправляясь в паломничество, я не искала ни денег, ни славы. Это было путешествие, предпринятое для души, и мне казалось, что дух, который я мечтала найти, — дух невидимой богини Афины, — по-прежнему живет в развалинах Парфенона.
— Господи, как же свободна и спокойна здесь моя душа!.. — произнесла Айседора, когда вся семья в конце концов собралась на ступеньках храма. — Давайте присядем и поговорим. Я чувствую духовное единение со всеми вами, близкими мне не только по крови, но и по романтическому восприятию жизни. Признаться, я начинаю задумываться о том, зачем нам покидать Грецию, раз мы нашли в Афинах ответы на все наши эстетические запросы, что принесет нам общение с другими людьми, которые будут только отвлекать нас от наших идеалов? Я предлагаю остаться здесь, отказаться от современной одежды и облечься в туники и сандалии древних греков.
— Но современные греки могут быть этим шокированы. С давних времен они предпочитают исключительно черные платья, — возразил Раймонд.
— Не беда, ты снимешь свои галстуки и отложные воротнички, наденешь древнегреческие одежды, и современные греки, я уверена, очень быстро вспомнят свое светлое прошлое и последуют за тобой. Я предлагаю навсегда остаться здесь и дать обет безбрачия, обязательный для всей семьи, потому что новые ее члены непременно разрушат наше единство.
— Постой, Айседора, — вмешался Августин, — а как же мои жена и ребенок? Что же я, в угоду идее безбрачия клана Дункан, должен бросить свою жену и ребенка? Нет, не пойду я на это ни в коем случае!
— Августин, ты слишком поспешил с созданием семьи, это отдалило тебя от нас, но раз уж ты заключил свой брак до нашей клятвы, то останешься, конечно же, со своей семьей — обратного пути нет, — сказала мать, сглаживая категоричное заявление Айседоры. — Остальных же я призываю присоединиться к этой клятве. И должна признаться, что я несказанно рада возможности претворить эту идею в жизнь. На собственном опыте я познала, что брак — не самый лучший в мире выбор жизненного пути. И я рада, что мои дети поняли это до совершения роковой ошибки. Айседора продолжила разговор:
— Теперь мне хотелось бы затронуть практическую сторону вопроса. У меня в берлинском банке лежит достаточная сумма денег для строительства дома, который в дальнейшем мог бы приобрести очертания храма. Сейчас нам надо найти место для этого святилища.
Семейство Дункан отправилось осматривать окрестности Афин. Поднявшись на одну из возвышенностей и оглядевшись, Раймонд обратил внимание на то, что это место находится на одном уровне с Акрополем, и хотя Акрополь расположен на расстоянии нескольких километров от них, оптический эффект визуально приближает храм, и возникает впечатление, что он совсем рядом. Итак, место для строительства было найдено, период романтического приготовления закончился, и настало время на практике осуществлять свои мечты.
Из книги «Моя исповедь»:

Но купить этот участок оказалось нелегко. Прежде всего никто не знал, кому он принадлежит. Расположен он был далеко от Афин и посещался одними пастухами и стадами коз. Крестьяне чрезвычайно удивились нашему желанию купить у них землю, так как до сих пор никто не проявлял интереса к этому участку. На его каменистой почве мог расти только чертополох, воды поблизости не было, и земля не имела никакой цены. Но едва мы изъявили желание ее приобрести, владельцы-крестьяне предположили, что она очень дорогая, и запросили баснословную цену. В конце концов земля была куплена. С тех пор голый холм, расположенный на одном уровне с Акрополем, — холм, с древних времен известный под названием Капанос, — стал собственностью клана Дункан.
Наконец настал знаменательный день закладки нашего храма, и мы решили, что это великое событие надо отпраздновать с надлежащей торжественностью. Хотя, конечно, никто из нас не был религиозен и каждый отличался свободомыслием и придерживался современных научных взглядов, все же мы сочли наиболее эстетичным и подходящим к случаю, чтобы по греческому обычаю освящение закладки осуществил греческий священник. Все местное население было приглашено принять участие в торжестве.
Старый священник пришел в черной рясе и черной широкополой шляпе со свисающей черной вуалью и потребовал черного петуха для жертвоприношения. Не без трудностей черный петух был в конце концов найден и вручен священнику вместе с ножом для жертвоприношения. Толпы крестьян и избранное общество собрались к закату солнца.
Старый священник приступил к обряду с внушительной торжественностью. Когда он попросил нас указать ему точные очертания будущего храма, мы исполнили его просьбу, танцуя по линии квадрата, уже нарисованного Раймондом на земле. Он подошел к одному из больших камней, приготовленных для фундамента, и в ту минуту, когда огромный красный диск солнца скрылся за горизонтом, перерезал горло черному петуху, алая кровь которого брызнула на камень. Держа в одной руке нож, а в другой убитую птицу, он трижды торжественно обошел линию капитальных стен, после чего начал молитвы и песнопения. Он благословил все камни, предназначенные для постройки, и, спросив наши имена, прочитал длинную молитву, в которой они неоднократно повторялись. Он убеждал нас жить в новом доме благочестиво и мирно, молясь, чтобы наши потомки тоже жили в мире и согласии. После окончания обряда появились музыканты с народными инструментами, были откупорены большие бутылки вина, на вершине холма разожгли гигантский костер, и всю ночь напролет мы танцевали, пели и веселились с нашими соседями, окрестными крестьянами.
На следующий день на Капаносе приступили к строительству храма, «подобного дворцу Агамемнона». Наняты были рабочие и носильщики камней. Носильщики грузили красные камни у подножия холма и отвозили их наверх, а рабочие обтесывали бесформенные груды и складывали из них стены. Однако объем работ и их стоимость превысили предполагаемые расчеты. Кроме того, ситуация осложнялась тем, что на Капаносе полностью отсутствовала вода. Раймонд нашел людей и начал строительство артезианского колодца. Но чем глубже рыли рабочие, тем суше становилась почва. По характерным предметам, найденным при земляных работах, Айседора поняла, что раньше здесь было кладбище. Греки в свое время основательно потрудились, чтобы найти наиболее сухое место для вечного успокоения своих усопших.
И все же семейство Дункан не сдавалось. Желание построить храм с видом на Акрополь и уже затраченные средства не позволили им свернуть с избранного пути. Утро начиналось с восходом солнца. В его честь звучал гимн и исполнялись танцы. Но чем ближе лето подходило к своему зениту, тем чаще возносился к небу гимн, призывающий дождевые тучи:

Тучи воздушные, странницы неба, кормилицы всходов,
О дождеродицы, носит вас по миру ветров дыхание,
Влажнодорожные, полные грома и пламени молний!
Ваши воздушные складки таят ужасающий грохот,
Кажется, войско напало, когда раздирает вас ветер.
Ныне молю вас, о росные, ветром душистым повеяв,
Влагу — плодов пропитанье —
на мать нашу землю пошлите!
После утреннего песнопения наступало время завтрака, который состоял из чашки козьего молока и фруктов. От мясной пищи отказались все члены семейства. День проходил в трудах и постоянных хлопотах, а вечер бывал посвящен созерцательному размышлению и совершению языческих обрядов, сопровождавшихся подходящей музыкой.
Часто лунными ночами семья приходила в театр Диониса и располагалась на скамьях. Несметное множество светлячков зажигало и гасило свои фонарики, как бы посылая таинственные сигналы миллиардам звезд на иссиня-черном южном небе, а призрачные лунные лучи четко обрисовывали серебристые развалины театра.
Под впечатлением увиденной картины Раймонд встал, прошел на сцену, поднял к небу свои натруженные руки и произнес:

Мы нимфы здесь, мы звезды в тьме веков.
Сказав это, он умолк. Вновь наступила таинственная тишина, в которую неожиданно влилась едва слышная мелодия. Это был звонкий голос мальчика, который пел таким трогательным неземным голосом, какой бывает только у детей. Вскоре к нему присоединился второй, а затем и третий голос. В ночи звучала греческая песня:

Буду я Ночь воспевать, что людей родила и бессмертных,
Ночь — начало всего, назовем ее также Кипридой.
Внемли, блаженная, в звездных лучах, в сиянии синем!
Внемли! Отрадны тебе тишина и сон безмятежный,
Ты, о веселая, добрая, праздники любишь ночные,
Мать сновидений, ты гонишь заботы и отдых приносишь.
Все тебя любят, дарующую сон, колесницы хозяйку,
Свет твой таинствен, и ты по природе, богиня, двусуща —
То под землей пребываешь, то снова восходишь на небо.
Кругом бредя, ты играешь, гонясь за живущими в небе,
Либо, коней подгоняя, к подземным богам устремляешь
Бег их и светишь в Аиде опять, ведь тобой управляет
Строгий Анаки закон, что всегда и для всех неизбежен.
Ныне, блаженная, всем вожделенная Ночь, — умоляю,
Внемли с охотой словам к тебе обращенной молитвы,
Мне благосклонно явись, разогнав мои страхи ночные.
Невольные слушатели были буквально околдованы неожиданно услышанным пением. Семейство Дункан познакомилось с исполнителями гимна, и с тех пор почти все афинские мальчики участвовали в песнопениях при луне. Айседора устраивала конкурсы в театре Диониса. Под влиянием щедро раздаваемых драхм непослушные мальчишки с увлечением исполняли древнегреческие гимны. Ничего более изумительного, казалось, невозможно было бы услышать. Хор мальчиков наконец открыл Айседоре долго ею отыскиваемую Мекку, великую Элладу, где ее сопровождали тени великих авторов: Эсхила, Эврипида, Софокла и Аристофана. Со временем окончательно сформировавшийся хор из десяти исполнителей изредка выступал с Айседорой для греческих зрителей на небольших сценах.
Из книги «Моя исповедь»:

Тогда Афины, как обычно, были охвачены революционным брожением. В данном случае революционная ситуация возникла из-за разногласий королевского двора и студенчества относительно того, какой язык должен быть принят на сцене: древне- или новогреческий. Толпа студентов ходила по улице со знаменами, требуя введения древнегреческого языка. Однажды демонстранты окружили наш экипаж и приветствовали нас, одетых в туники, приглашая присоединиться к их шествию, что мы охотно сделали из любви к Древней Элладе. После этой встречи студенты решили устроить представление в городском театре. Десять греческих мальчиков, одетые в пестрые, свободно ниспадающие хитоны, пели на древнегреческом языке хоры Эсхила, а я танцевала, что вызвало бурю восторгов среди студентов.
Когда король Георг услышал про манифестацию, он выразил пожелание, чтобы спектакль был повторен в Королевском театре. Но представление в присутствии двора и иностранных послов не вызвало такого пылкого энтузиазма, какой царил в народном театре. Аплодисменты рук, затянутых в тонкие лайковые перчатки, не вдохновляли.
Но время счастливого единения в Древней Элладе летело со стремительной быстротой. С еще большей скоростью таяли деньги на счетах в берлинском банке. Строительные работы были весьма далеки от своего завершения, что привело к необходимости немедленного разрешения финансовых проблем. Следовало поторопиться с заключением новых контрактов на концерты в Германии.
Накануне отъезда, перед заходом солнца, Айседора одна отправилась в Акрополь, где в театре Диониса мысленно простилась с Грецией — своей неосуществленной мечтой.
Из книги «Моя исповедь»:

Внезапно мне показалось, что все мои мечты лопнули, как мыльный пузырь, и я ясно поняла, что мы всего лишь современные люди и всегда ими останемся. Чувства древних греков нам чужды, несмотря ни на что. Храм Афины, возвышавшийся передо мной, был воздвигнут для других времен и народов. Я была всего-навсего американкой с шотландской и ирландской кровью, которая, пожалуй, была ближе к краснокожим, чем к грекам. Дивный мираж одного года, проведенного в Элладе, вдруг рассеялся, звуки греческой музыки становились все слабее и слабее.
Когда я оглядываюсь на этот проведенный в Греции год, я нахожу действительно прекрасным это усилие перенестись на две тысячи лет назад к той красоте, которую, быть может, мы и не поняли, как не понимают ее и другие.
Возвращаться к греческим танцам так же невозможно, как и бесполезно: мы не греки и не можем танцевать, как они. Но танец будущего действительно станет высокорелигиозным искусством, каким оно было у греков. Ибо искусство без религиозного благоговения — не искусство, а рыночный товар.
Айседора станцевала среди колонн Акрополя свой последний танец на земле Эллады — гимн, обращенный к музам.

Ныне, богини, молю — уймите порыв мой тревожный!
Полными смысла рассказами мудрых меня опьяните!
Да не сбивает с пути меня род человеков безбожный,
С дивной, священной стези, сияющей, полной плодами!
Музы, молю — из толпы многогрешного рода людского
Вечно влеките к священному свету скиталицу-душу!
Пусть тяжелит ее мед ваших сот, укрепляющий разум,
Душу, чья слава в одном — в чарующем ум благоречье!
Через несколько дней семейство Дункан отъезжало в Вену. Вместе с ними со своим византийским наставником отправился и хор мальчиков. На вокзале собралось много провожающих. Айседора завернулась в бело-голубой греческий флаг, а десять мальчиков вместе с народом запели чудный греческий гимн. У многих на глаза навернулись слезы. Европейская танцовщица увозила с собой кусочек забытой ими древней родины.
Попытка возродить греческий хор и античные трагические танцы в Европе потерпела фиаско. Публика Вены довольно холодно принимала «Взывающих» Эсхила и приходила в неописуемый восторг от исполнения «Голубого Дуная».
Мало того, что древнегреческий хор не вызывал у зрителя ожидаемого отклика, мальчики, входившие в него, причиняли немалое беспокойство. Дирекция гостиницы постоянно жаловалась на их дурные манеры и несдержанность. Они вечно требовали черного хлеба, спелых оливок и сырого лука. Если этих яств не находилось, мальчики приходили в ярость и начинали швырять в кельнеров бифштексами или бросаться на них с ножами. В конце концов их выкинули из нескольких первоклассных гостиниц.
Пришлось поселить детей в берлинском доме Дункан, заняв в нем небольшую гостиную. Но в то время, когда Айседора считала, что они благополучно спят в своих постелях, ребята выбирались через окно, гуляли по ночному городу и встречались в дешевых кафе с самыми подозрительными представителями своей национальности. Со дня приезда в Берлин они утратили наивное и чистое выражение детских лиц и выросли по крайней мере на полфута. Кроме того, их божественные голоса начали звучать несколько иначе, и трудно было предугадать, какие еще осложнения, кроме ломки голоса, могли возникнуть в связи с взрослением юных организмов.
Короче говоря, присутствие греческих юношей становилось абсолютно бесполезным и весьма хлопотным. Ничего не оставалось, кроме как купить им новые костюмы (из старых они успели вырасти) и отправить их обратно в Афины.
После отъезда возмужавших мальчиков пришлось отложить в долгий ящик саму мысль о возрождении древнегреческой музыки.
Глава 16
Завершились хлопоты, связанные с возвращением юношей в Грецию, были убраны их постели из гостиной, и после весьма значительного ремонта она снова превратилась в уютный уголок дома, задрапированный голубыми занавесями и освещенный множеством небольших светильников, которые располагались в самых неожиданных местах.
Вечер, проведенный Айседорой в тихом уюте этой комнаты, вновь, после сумасшедшей полугодовой нервотрепки, настроил ее на мягкую лирическую волну. Наконец-то она смогла остаться наедине со своими сокровенными мыслями и воспоминаниями! Неожиданно всплыло в памяти приятное знакомство с Германом Бору — австралийским романтиком-драматургом.
Из книги «Моя исповедь»:

Несмотря на то что он не раз приходил ко мне после представления и беседовал со мной до рассвета и хотя я часто вставала и танцевала, чтобы проиллюстрировать свои мысли, все же между нами не было ни малейшего намека на какое-либо сентиментальное чувство. Вероятно, скептики поверят с трудом, однако это истинная правда, что после будапештской истории все мои эмоциональные реакции претерпели такое изменение, что мне на самом деле в течение многих лет казалось, будто я покончила с любовью и отныне стану отдаваться лишь своему искусству
«Как же сейчас сложится моя жизнь? — думала Айседора, уютно свернувшись калачиком на своем любимом диване. — Нужна ли мне любовь или все мои интересы будут находиться в области разума и искусства? Ромео не мог не узнать из газет о моем приезде в Германию, и тем не менее он не сделал ни одной попытки хоть как-то напомнить о себе. Огорчает ли это меня? — спрашивала себя Айседора. — Пожалуй, нет. Если предположить, что он явился бы сейчас?.. Я прислушиваюсь к своей душе и своему телу и не вижу в них желания любви. Надо разобраться, какие же стремления более всего близки мне. Самое большое и искреннее желание — всю свою жизнь посвятить поискам прекрасного».
Айседора в своей белой тунике просиживала ночи напролет перед столиком, на котором стоял так и не тронутый стакан молока, принесенный заботливой матерью еще с вечера. Книги великих философов помогали ей разобраться в своих чувствах и желаниях. Определи себя сам, — говорил Кант. А затем можно строить и свою судьбу и не метаться из стороны в сторону, не делать грубых ошибок и не тратить на их исправление драгоценное время, которого Всевышним отпущено так мало.
…Увы! Все наши планы таковы. Не знает тот, кто счастье ловит, Какой сюрприз судьба готовит.
Но если следовать теории Канта, то можно, пожалуй, и совсем сложить руки. Зачем к чему-то стремиться, если все есть бесполезная суета? — уже сквозь полудрему думает Айседора.
Со временем ей все реже и реже удается уединиться в своей гостиной. Ее дом на берлинской улице Виктория стал центром артистических и литературных интересов. Тут велись ученые диспуты о танце как высшем виде искусства: ведь немцы относятся серьезно к каждому спору об искусстве и вкладывают в него свою душу. Выступления Айседоры стали предметом бурных и пламенных споров. В газетах появились длиннейшие статьи, или приветствовавшие ее как вдохновительницу вновь открытой области искусства, или выставляющие губительницей истинного классического танца, то есть балета.
Почти ежевечерне Айседора давала концерты в Берлине; публика точно в бреду воспринимала ее творчество. Импресарио предлагал ей триумфальные гастроли по всему миру. Он уверял, что повсюду уже копируют ее декорации, костюмы и главное — танцы, которые исполняют юные и не совсем юные танцовщицы, сняв с себя балетные тапочки, но не сумев даже частично передать душу ее движений, потому что ее индивидуальность неповторима и копировать ее — самое бессмысленное занятие на свете.
Но мысль о кругосветном турне для Айседоры была неприемлемой. Она хотела учиться, «создавать новые формы танца и еще неоткрытые движения и неистово мечтала о собственной школе, мечтала о ней с детства, и это стремление захватывало ее все сильнее и сильнее, доводя импресарио до полного отчаяния».
Из неопределенного положения ее вывела случайная встреча.
Из книги «Моя исповедь»:

Однажды вечером на спектакле я заметила человека, поразившего меня своей внешностью. Его облик напомнил великого маэстро, творения которого мне только начали открываться: тот же выпуклый лоб, тот же резко очерченный нос, только контуры рта были нежнее и безвольнее. После спектакля я узнала, что это сын Рихарда Вагнера, Зигфрид Вагнер. Он присоединился к нашему кружку, и я впервые имела удовольствие восторгаться тем, кто отныне должен был войти в число моих самых дорогих друзей. Его речь была блестяща и полна воспоминаний о великом отце, которые, казалось, витали над ним, как священное сияние вокруг головы праведника.
Подумать только, что всего двадцать лет отделяли ее от живого, страстного, демонического Рихарда Вагнера, дожившего почти до семидесяти лет и умершего от разрыва сердца! Смерть была легкой, она застала его за работой. Да иначе и быть не могло. Вагнер не знал отдыха в своей жизни.
Айседора рассказала Зигфриду об увиденной ею грозе в развалинах храма Зевса, о полете валькирий среди колонн. Зигфрид сразу почувствовал, насколько глубоко ее интересует все, что связано с именем его отца. Он с искренним желанием начал рассказывать историю жизни Рихарда Вагнера. Она была настолько насыщена разнообразными событиями, что взволнованный рассказ продлился далеко за полночь.
— Отец родился в семье, где было девять детей, и поэтому надежды на получение какого-либо приличного образования он не имел. Но талантливый мальчик все же смог стать великим музыкантом и композитором. Все в жизни отца могло бы сложиться гладко, если бы не его непредсказуемый характер. Кроме того, он совершенно не умел вести свои денежные дела, и поэтому, как только у него заводились какие-либо средства, тут же их тратил. Лишь малая толика его жизни прошла в роскоши, а остальное время — в долгах и нужде.
Айседора внимательно слушала, удобно расположившись на кушетке. Зигфрид продолжал рассказ, расхаживая взад и вперед по гостиной.
— Но не только непрактичностью отличался характер моего отца. У него была еще и неудержимая бунтарская натура. Встретив революцию в Германии 1848 года с распростертыми объятиями, он в своих статьях и стихах называл ее «великой богиней». Его душа горела пламенным желанием революционных перемен. Но вскоре наступил существенный перелом. Революция была подавлена, и отец эмигрировал в Швейцарию, где снова оказался в нужде. Часть своего изгнания он провел в Париже, где поставил оперу «Тангейзер». Спектакль сопровождался таким скандалом, какой вряд ли когда-либо бывал в стенах театра. Успеху помешали интриги, которые постоянно возникали из-за непреклонного характера отца. Но зато на следующий год ему удалось завоевать Россию.
Именно в России отец впервые ввел новую манеру дирижирования оркестром, повернувшись лицом к музыкантам, а не к публике.
Эти гастроли принесли отцу не только грандиозный успех, но и весьма значительную материальную поддержку, которая исчислялась в сумме семи тысяч рублей. Благодаря этому он позволил себе роскошь — нанял в окрестностях Вены великолепный дом с большим садом и обосновался там.
— Айседора, — продолжал Зигфрид, — вы напрасно думаете, что материальные заботы оставили моего отца. Прошло не многим больше полугода он уже не в силах был не только содержать этот огромный дом, но и расплатиться с невероятным количеством долгов. Эти обстоятельства вынудили отца бежать за границу от своих кредиторов. Он был уже не молод, однако его окружала та же неустроенность, что и в юности.
Когда отчаяние достигло своего предела, отцу объявили, что его хочет видеть секретарь короля Баварии Людвига II. Эта встреча могла принести только одно — окончательную развязку, а именно: препровождение отца в долговую тюрьму. Но случилось чудо! Секретарь передал от короля бриллиантовый перстень и приглашение приехать в Мюнхен.
Людвиг II, обреченный волею судеб заниматься политикой, а по своему естественному устремлению жаждавший жить в постоянном общении с искусством, пожалуй, был единственным монархом в мире, который почти все содержимое своей казны тратил на поддержание художников, поэтов, музыкантов.
Король уплатил за отца долги, назначил ему крупное содержание, подарил дом в Мюнхене, роскошь которого вызывала зависть у людей.
Освобожденный от бытовых проблем, отец начал работать с утроенной силой. В невероятном горении стремился он к осуществлению своих замыслов, завершал уже начатые вещи и задумывал новые.
Вот теперь, Айседора, я перехожу к истории моего отца и моей матери. Я еще не утомил вас своим рассказом?
— Что вы, Зигфрид, продолжайте. Узнав о трудной жизни Рихарда Вагнера, я глубже начинаю понимать его музыку.
— Я продолжаю. Для музыкального руководства своими операми отец вызвал к себе давнишнего друга Ганса фон Бюлова. Фон Бюлов приехал с женой и двумя дочерьми. Жили они все в просторном доме отца. Козима фон Бюлов — жена Ганса и дочь Ференца Листа — не только исполняла обязанности секретаря, но старалась создать вокруг уже стареющего одинокого человека атмосферу семейного уюта, которой он практически не знал в своей жизни. Козима давно любила моего отца — еще девочкой у нее замирало сердце, когда она видела его в гостях у Листа. Она была моложе Вагнера почти на четверть века, но это не помешало детской влюбленности переродиться в большую истинную любовь.
Ганс фон Бюлов, благороднейший и добрейший человек, мужественно перенес измену жены и друга, оголтелую травлю газет и продолжал служить делу Вагнера.
«Невозможно, хотя бы раз увидев этого чародея, заклинателя и укротителя душ, не сохранить о нем неизгладимого впечатления. Жизнь, полная бурных чувств и суровой борьбы, читалась в этом лице, запечатленном мукой и изборожденном энергичными морщинами, в этих тонких, сомкнутых губах, чувственных и сардонических одновременно, в этом остром подбородке, говорящем о неуклонной воле. И над этой демонической маской — лоб, величественный купол силы и смелости. Да, это измятое годами лицо носило следы страданий, способных пошатнуть не одну человеческую жизнь».
Отец же на склоне лет почувствовал счастье совсем иной жизни: нужда и одиночество отступили, моя мать стала ему не только женой, матерью трех детей, но и верным другом, глубоко понимающим и чувствующим саму душу этого великого человека. Более того, она окружала его атмосферой обожания, о которой можно было бы сказать, перефразируя известную мусульманскую поговорку: «Нет Бога кроме Бога, и Вагнер пророк его». На склоне лет отцу посчастливилось понять, почувствовать, что значит жить в радости и признании. Мать он боготворил, посвящал ей стихи. Вот одно из них, написанное в честь моего рождения:

Когда себя ты принесла мне в жертву,
В кругу семьи страдальцу дав вздохнуть,
Тогда к душе моей слетело вдохновенье…
И, наконец, отец задумывает грандиозный проект — строительство собственного театра, в котором он сам собирался ставить свои оперы. Здание может быть весьма скромным, но, построенный на деньги всей нации, театр должен давать бесплатные представления для своего народа. Деньги собрать не удалось, несмотря на сатанинские усилия отца. Помогли опять же финансы Людвига. В конце концов в 1876 году театр, действительно очень небольшой и лишенный каких-либо архитектурных излишеств, открылся исполнением цикла «Кольцо Нибелунга». Мечта отца осуществилась, хотя и не полностью: представители народа не имели возможности переступить его порог — стоимость билетов была слишком высока. В последние годы жизни отец успел сделать невероятно много и работал буквально до последней минуты. Айседора была потрясена:
— Какая страстная, страдальческая жизнь была прожита Рихардом Вагнером!
После разговора с Зигфридом Вагнером она уже не могла помышлять ни о чем ином, кроме как о возможности уехать в Байрейт, в театр Вагнера, где она смогла бы изучать музыку этого великого человека. И эта возможность ей вскоре представилась.
Из книги «Моя исповедь»:

Однажды меня навестила вдова Рихарда Вагнера. Я никогда не встречала женщины, которая произвела бы на меня такое сильное впечатление, как Козима Вагнер с ее величественной осанкой и высоким ростом, глазами редкой красоты, немного слишком выдающимся для женщины носом и лбом, излучавшим глубокую мысль. Она разбиралась в самых сложных философских вопросах и знала наизусть каждую фразу и ноту своего великого мужа. О моем искусстве она высказывалась в изысканно-теплых хвалебных выражениях, затем заговорила о Рихарде Вагнере и его отрицательном взгляде на балетную школу и костюмы, рассказывала о том, как, по его мнению, должны были быть поставлены «Вакханалия» и «Танец цветочных дев», и о невозможности осуществления его мечты берлинской балетной труппой. Затем она меня спросила, не соглашусь ли я выступить в «Тангейзере», но тут возникли затруднения. Мои взгляды не позволяли мне соприкасаться с балетом, так как каждое его движение оскорбляло мое чувство красоты, а создаваемые им воплощения казались механическими и вульгарными.
— Ах, почему не существует моей школы! — посетовала я в ответ на ее просьбу. Я могла бы привести в Байрейт толпу нимф, фавнов, сатиров и граций, о которых мечтал Вагнер. Но что я могу сделать одна?
Чудным майским днем Айседора приехала в Байрейт. «Как много связано у меня с этим месяцем, — подумала она. — В мае я родилась, в мае я встретилась с Ромео и впервые познала истинную любовь, в мае приехала в Байрейт. А что принесет мне этот май? Смогу ли я угадать истинные желания великого маэстро? Как страшит и влечет меня эта поездка!..»
Дом, подаренный Вагнеру Людвигом II, вряд ли мог называться виллой. Он походил скорее на шикарный дворец, являвший собой образец архитектурного мастерства. «Да, наверное, в таких домах и должны жить гении, ни в чем себе не отказывая, а не ютиться в скромных жилищах», — подумала Айседора. Она и не представляла себе, что увидит такую роскошь. Могила композитора находилась рядом с домом. О своем желании быть похороненным здесь Вагнер написал в завещании. Ему было так тепло и уютно в нем, что и после смерти не хотелось покидать родное место.
Айседоре предоставили чудесный номер в гостинице «Черный орел», в которой останавливались самые выдающиеся люди Германии, приезжающие в этот небольшой немецкий городок ради посещения театра Вагнера. Каждый вечер Козима Вагнер с поистине царским радушием принимала у себя гостей. Она никогда не забывала прислать приглашение и Айседоре. За столом председательствовала фрау Козима, полная достоинства и такта. Здесь собирались художники, музыканты, поэты, князья, герцоги и коронованные особы со всех концов света. Айседора была невероятно горда и счастлива тем, что ее допустили в эту блестящую плеяду выдающихся людей.
С утра до вечера она работала в театре Вагнера, погружаясь в магическое очарование его музыки. Снаружи это здание выглядело намного скромнее виллы «Ванфрид», но внутри архитектор учел все требования самого Вагнера. Небольшой зал, причем не было ни лож, ни ярусов, удобные кресла поднимались от сцены амфитеатром, который венчала галерея для царских особ. Вместо звонка, извещавшего о начале спектакля, звучали фанфары, исполняемые небольшим оркестром из трубачей. Эффект был потрясающий — эти фанфары эмоционально подготавливали зрителя к предстоящему феерическому действию на сцене. Во время исполнения свет в зале выключался и все погружалось в темноту. Этот прием впервые использовали именно в байрейтском театре. Все здесь было подчинено одной цели: сосредоточить внимание слушателя на происходящем на сцене, чтобы ничто не отвлекало его.
Из книги «Моя исповедь»:

Я присутствовала на всех спектаклях, ожидая нового представления «Тангейзера», «Кольца Нибелунга», «Парсифаля», пока не пришла в состояние постоянного опьянения музыкой. Чтобы лучше ее понять, я выучила наизусть весь текст опер, пропитав свое сознание этими таинственными легендами. Я достигла того состояния, когда весь внешний мир казался чужим, бестелесным и нереальным; единственной действительностью для меня было то, что происходило в театре.
Навсегда останутся в памяти Айседоры суровые северные мифы, пересказанные Вагнером.
Но особенно ей запомнилась легенда, сюжетом которой стало одно из средневековых сказаний. У многих народов, живущих по берегам морей и больших рек, существует поэтическая легенда о прекрасном рыцаре. Однажды он приплывает из неведомой страны в ладье, влекомой лебедем, в тот момент, когда невинно оклеветанной девушке грозит смертельная опасность. Защитив девушку от врагов, рыцарь берет ее в жены, однако она никогда не должна пытаться узнать, откуда он приплыл и как его имя. Если же она задаст роковой вопрос — рыцарь исчезнет так же таинственно, как и появился.
Лоэнгрин ищет у людей глубокой беззаветной любви и веры, чуждой колебаний и сомнений. В этом — смысл запрета. Эльза, которую он спас от позора и смерти, действительно искренне любит его, но именно поэтому не может не задать рокового вопроса: тайна Лоэнгрина оскорбляет ее любовь, ведь она должна знать все о любимом человеке, делить с ним горе и радость. В несовместимости этих одинаково сильных чувств и заключается трагедия любящих: когда в душе Эльзы возникнут сомнения, Лоэнгрин покинет ее, а она умрет, не перенеся разлуки с ним. В своем заоблачном царстве Лоэнгрин тоскует по идеальной любви, а Эльза живет на земле, и ее сомнения разжигаются людской злобой, завистью и коварством.
В судьбе Лоэнгрина композитор видел трагедию истинного художника. С открытой душой он приходит к людям, чтобы отдать им свое вдохновение, научить добру и красоте. Но его искренние порывы вызывают недоверие самых близких людей, а вокруг он видит лишь злобу и зависть. Не найдя понимания на земле, по-прежнему одинокий, он удаляется в заоблачные выси своих мечтаний.
Айседора все глубже и глубже погружалась в фантастический мир великого композитора. У нее было ощущение, что вся ее творческая жизнь протекала и будет протекать среди этих гипнотизирующих мелодий. Она подошла к тому этапу познания, когда чувственное восприятие дает полную уверенность в правильности толкования желаний композитора.
Однажды на репетиции танца «Трех граций» из «Вакханалии» Айседора показала Козиме свой вариант этой сцены, но он явно не устроил вдову Вагнера. Она настаивала на своей трактовке, и спор закончился тем, что Козима, всегда считавшая себя правой, покинула театр в довольно раздраженном состоянии. Айседора, расстроенная, вернулась в свою гостиницу — она могла создавать только свое искусство, только то, что ей подсказывают музыка и интуиция, какой-либо диктат для нее был совершенно немыслим. Зная же характер Козимы, она понимала, что вряд ли та уступит ей в этом споре. Страшно было даже подумать о возможности разрыва. Айседора так вжилась в эту атмосферу, что успела позабыть мудрую голубоглазую Афину и ее храм совершеннейшей красоты на Афинском холме.
Тревожную ночь провела Айседора в своей комнате и только под утро смогла заснуть. Разбудил ее ранний приход Козимы, которая держала в руках какие-то бумаги и была очень приветлива. «Милое дитя, — сказала она, — должно быть, сам маэстро вдохновил вас. Взгляните сюда, вот его собственные записи — они всецело совпадают с тем, что вы постигли бессознательно. Больше я не стану вмешиваться, и вы будете совершенно свободны в вашем толковании танцев в Байрейте». Так сама музыка Вагнера властно повела их по верному пути.
Справедливая развязка конфликта несказанно обрадовала Айседору. Тревога и усталость беспокойной ночи растаяли в доброжелательности Козимы. «Как хорошо, — подумала Айседора, — что эта женщина умеет быть справедливой и гордыня в ее душе не победила».
После легкого завтрака Айседора отправилась на утреннюю прогулку, которую совершала верхом на поджаром черногривом коне, приобретенном ею в Байрейте. Она специально заказала себе мужское седло, категорически отказавшись от дамского. Именно в мужском седле Айседора ощущала себя средневековым рыцарем — победителем всех невзгод и неудач. С высоты своего коня она могла обозревать мир гордым, независимым взглядом.
Утро этого дня выдалось удивительно чистым и прозрачным. Солнечный легкий дождь покрыл листья деревьев миллиардами сверкающих капель. Айседора прищурила глаза, и каждая из них в новом фокусе зрения засияла целым потоком золотистых сверкающих лучиков. Весь сад был пронизан этим сказочным сиянием. Айседору окружал аромат цветущих деревьев, а птицы наперебой доносили до ее слуха певческие рулады невероятной красоты.
Сердце Айседоры таяло в потоках абсолютного счастья, которое приносила ей природа.
Всякий раз для своих прогулок она выбирала новые пути. Сегодня было принято решение отправиться в самый отдаленный уголок сада. Неожиданно за деревьями мелькнули стены какого-то небольшого здания. Заинтригованная, Айседора решила подъехать ближе. Им оказался древний охотничий домик маркграфа, замечательной архитектуры, со старинными мраморными ступенями, ведущими в поэтический сад.
В одно мгновение Айседоре приглянулся этот каменный дом. Стремясь к уединению, она решила, что именно он как нельзя лучше подойдет для ее возвышенного душевного состояния.
Возникло решение немедленно приобрести охотничий павильон. Крестьянская семья, проживавшая там, с большим трудом согласилась переехать из него за баснословные деньги. Из своего жизненного опыта Айседора знала, что часто бедные люди очень хорошо умеют торговаться и с безукоризненной интуицией чувствуют, с кого можно содрать непомерную плату. Но желание жить здесь было выше всяческих финансовых расчетов.
Внутреннее убранство домика имело весьма плачевный вид. Пришлось вызвать мастеров, покрасить стены в нежный светло-зеленый цвет, перекрыть полы и кое-где вставить стекла. Затем удалось выделить один день для поездки в Берлин, где были приобретены диваны, подушки, глубокие соломенные кресла и множество книг.
И наконец настало время, когда охотничий домик «Филипсруэ» стал прелестным, оформленным согласно ее вкусам, пристанищем Айседоры. Но она могла позволить себе оставаться в уединении лишь поздно вечером, остальное же время проводила в театре и на вилле.
Из книги «Моя исповедь»:

Как-то во время вечера на вилле «Ванфрид» было доложено о приезде короля Фердинанда Болгарского. Все встали и шепотом стали убеждать меня подняться с места, но я в качестве ярой демократки осталась лежать на кушетке в грациозной позе. Очень скоро Фердинанд спросил, кто я такая, и подошел ко мне, к великому негодованию всех остальных присутствующих «светлостей». Он просто уселся на кушетку рядом со мной и начал очень интересный разговор о своей любви к искусству древних греков. (К тому времени Айседора уже выпустила свою книгу «Танец будущего», в которой сделала попытку объяснить зрителю, что представляет собой ее эфемерное искусство. Оказалось, что Фердинанд читал ее и очень был ею увлечен.) Я ему рассказала о своей мечте создать школу, которая привела бы к возрождению древнего мира, и он заявил во всеуслышание: «Прекрасная мысль! Вы должны приехать в мой дворец на Черном море и там устроить вашу школу».
Негодование достигло высшего предела, когда за обедом я его пригласила поужинать со мной в «Филипсруэ» как-нибудь вечером, после спектакля, чтобы объяснить ему свои взгляды. Он любезно принял мое предложение и сдержал слово. Мы провели очаровательный вечер, где я научилась ценить этого замечательного человека, поэта, художника и мечтателя с истинно королевской широтой ума. Визиты Фердинанда в «Филипсруэ» вызвали целую бурю в Байрейте, хотя мы самым безобидным образом сидели и говорили об искусстве. Но свидания происходили в полночь, и этого было достаточно. Каждый мой поступок резко отличался от поступков других людей и поэтому вызывал негодование. Здесь было множество кушеток, подушек, ламп с розовыми абажурами, но стульев не было. Многие смотрели на «Филипсруэ» как на капище аморальности. Крестьяне считали мой дом настоящим жилищем ведьм, наши невинные забавы — «страшными оргиями», в особенности слыша всю ночь напролет пение знаменитого тенора фон Барри и видя мои танцы.
Подлил масла в огонь и приезд давней подруги Айседоры Мэри Дести. Благодаря присутствию Мэри раскрылась новая черта характера Айседоры — детская непосредственность. В минуты отдыха они вместе резвились на лужайках сада в голубых широкополых шляпках и белых коротеньких туниках, на которые были наброшены изысканные креповые шали с длинными кистями, золотые сандалии на босу ногу завершали необычное одеяние. В их поведении не было ни пут, ни условностей — ничего, кроме юности. Айседора была сама юность. Короли, принцы, князья стали частью естественной картины пребывания подруг в Байрейте, и девушкам казалось вполне приемлемым быть с ними в дружеских отношениях. Но не все посетители поместья отличались подобной непосредственностью. Нравы многих из них оставались такими же чопорными, как и в XIX веке; Айседора же с Мэри органично сумели впитать в себя бесшабашность века ХХ-го.
Вечерами, удобно расположившись на широких диванах, заливаясь безудержным смехом, они любили вспоминать пору своей ранней юности, прошедшей в борьбе с нищенским существованием.
— Ты помнишь, как метался бедный Августин, — щебетала Мэри, — когда мы в парижском ателье давали концерт, чтобы заплатить за помещение? Сначала он бежал к одним дверям, брал у публики по сто франков за вход, а затем с этими франками устремлялся к другой двери, в которую барабанил консьерж, перебивая звуки пианино, в страстной решимости получить плату за квартиру, и Августин успокаивал его этими стофранковыми бумажками.
— Да, это было очень весело. А ведь ты не знаешь о том, как мы проникли в самую фешенебельную гостиницу Лондона без гроша в кармане и чудесно провели там время.
И Айседора во всех подробностях рассказала Мэри эту историю.
— А помнишь, как я приехала к тебе в Будапешт и ты встретила меня, ослепленная своей чудесной любовью?
— Нет, Мэри, прошу тебя, не надо об этом вспоминать, — встревоженно прервала Айседора.
— Да почему же? Ты была удивительно хороша и просто светилась от счастья. Тогда ты сказала мне: «Любовь — это чудеснейшая вещь на свете. Теперь я знаю суть всего — музыки, танца, и вообще все стало другим после того, как мне открылась истинная любовь. Я рождена для любви». Так ты твердила, кружась по комнате, выхватывая отовсюду стебельки цветов, осыпая ими себя и вплетая их в свои чудесные золотистые кудри. Что же теперь ты одна и не любишь никого, или твой венгерский Ромео затмил всех остальных?
— Да нет, дело не в этом… Как бы тебе объяснить?.. В течение последних двух лет я жила целомудренно, странным образом вернувшись к тому состоянию, в котором находилась, когда была невинна. Все мое существо было полно жизненной энергии. Раньше я восхищалась Грецией, теперь — Рихардом Вагнером. Мой сон был безмятежен, и просыпаясь, я напевала мелодии, заученные накануне вечером. Любовь причинила мне только страдания, а сейчас я живу спокойно. Меня удовлетворяет такое состояние, и больше я бы не хотела любить. Боюсь, что отныне это чувство не принесет мне радостных минут.
Их задушевный разговор был неожиданно прерван приходом почтальона, который принес телеграмму от Раймонда из Афин. В ней он в очередной раз извещал Айседору, что «рытье артезианского колодца продвигается. Дойдем до воды на будущей неделе. Вышли деньги». Телеграмма расстроила Айседору.
— У меня нет абсолютно никакой уверенности в том, что Раймонд когда-нибудь докопается до долгожданной воды, но исчерпать мои финансовые ресурсы ему скорее всего удастся в недалеком будущем, — посетовала Айседора. — Мэри, я совершенно не представляю себе, что делать со строительством нашего дома в Греции, в которое уже вложены огромные деньги. Только теперь я ясно осознаю, что затея эта была просто безумной.
— Ты не могла найти себе более бездарной советчицы, чем я, — только и могла ответить Мэри.
На этом и закончился вечер воспоминаний. Дни же проходили в постоянных репетициях. Айседора пыталась танцевать с балеринами, но из этого ничего не получалось, и она очень расстраивалась по этому поводу. Кроме того, она поранила ногу об очередной гвоздь, заботливо подброшенный на сцену одной «доброжелательницей» из балетной труппы. В крайне раздраженном состоянии Айседора спустилась со сцены в зал, попросила Мэри исполнить ее партию и вместе с Козимой стала наблюдать за репетицией.
Мэри надела тунику, повязала голову прозрачным шарфом и начала танцевать.
— Боже мой, как же она похожа на вас! — воскликнула Козима, повернувшись к Айседоре.
А та, в свою очередь, смотрела на сцену широко раскрытыми глазами и бормотала: «Какой ужас, как она похожа на меня!.. Даже выражение глаз мое… Но в какой пошлой, в какой невыносимо пошлой интерпретации!..»
— Мэри, уйди со сцены, — закричала Айседора, — немедленно уйди со сцены и не смей больше никогда в жизни изображать меня! Я есть я. И только я могу танцевать свой танец. Ты же все пошло исказила…
Айседора выскочила из театра вся в слезах и убежала в глубь сада. «Все, все мои попытки хоть чему-то научить этих барышень пропадают впустую. Напрасная трата времени и сил. Мне нужна, нужна, нужна своя школа, где будут совсем маленькие девочки. Я в отчаянии. Как я одна могу показать бесконечность вагнеровской музыки? Неразрешимая задача…»
Однако репетиции были доведены до конца, и первая постановка «Тангейзера» все же состоялась.
Из книги «Моя исповедь»:

На первом представлении «Тангейзера» моя прозрачная туника, подчеркивающая очертания тела, вызвала некоторую суматоху среди одетых в телесное трико танцовщиц, и в последнюю минуту даже бедная фрау Козима потеряла мужество. Она прислала мне длинную белую рубашку, которую просила меня надеть под неплотный шарф, служивший мне костюмом. Но я была непреклонна.
— Запомните, что через некоторое время все ваши вакханки и цветочницы станут одеваться, как я сейчас.
Пророчество сбылось. Но в тот момент возникало множество горячих споров и даже ссор о том, достаточно ли нравственным является вид моих обнаженных ног. Много раз я до хрипоты спорила, доказывая, как пошло и неблагопристойно это трико и как прекрасно и целомудренно нагое человеческое тело.
Споры остались позади, но, к сожалению, это представление «Тангейзера» стало первым и последним.
С нескрываемой грустью прощалась Айседора с Байрейтом и одновременно — с мечтой об участии в спектаклях, поставленных в театре Вагнера. Не терпевшая приспособленчества, она не могла здесь больше оставаться. Впрочем, несмотря на недолгое пребывание, ей все же удалось уловить суть вагнеровской музыки: «безмерная скорбь, муки совести, тема любви, призывающей смерть».
Глава 17
Байрейтская весна отшумела, отплескалась потоками солнечных дождей и сменилась жарким душным летом, припорошившим глянцевую листву блеклыми частичками серой пыли. Столб этой серой пыли, поднявшийся от колес автомобиля, увозившего Айседору из вагнеровского поместья, затуманил вид на виллу «Ванфрид», а вскоре она и совсем скрылась за поворотом.
«Почему столь многообещающие весны в моей жизни оставляют за собой только угнетающие картины разрухи? — монотонно ползла мысль в голове Айседоры. Она неотрывно смотрела на кончики своих темных туфель. — Почему провидение обходится со мной столь жестоко? Быть может, само мое весеннее рождение предрекает жизнь, в которой всякое с радостью и энтузиазмом начатое мною дело, не подойдя к своему окончательному завершению, будет рушиться и оставлять под своими обломками частички моей измученной души?..
Но пора положить конец грустным и бессмысленным размышлениям. Пришло время задуматься о неотложных делах: встретиться с импресарио, заключить контракты и давать изо дня в день концерты, которые не оставят ни сил, ни желания заниматься поиском новых удивительных танцев. Скучно… Как все это невыносимо скучно…»
Было быстро организовано турне, и Айседоре пришлось путешествовать по городам Германии, несмотря на невыносимую жару, стоявшую этим летом. Предпринятые ею поездки постепенно довели ее до такого нервного истощения, что окружающие стали обращать внимание на ее худобу и изможденный вид. Появились тяжелые, беспросветные признаки бессонницы. Долгими ночами она лежала, проводя рукой по своему исстрадавшемуся телу, охваченному, казалось, тысячей мучивших ее демонов. И не было видно конца этой пытке.
Она лежала с широко открытыми глазами среди бесконечной ночи, и почему-то ей стали вспоминаться встречи с Генрихом Тоде, именно с Генрихом Тоде, который как-то появился перед ее охотничьим домиком в Байрейте…
Однажды она заметила, что некий молодой человек невысокого роста, с большим ртом и странными зелеными глазами подолгу простаивает перед ее окнами. Айседора позвала его. Вскоре у них завязалась удивительная душевная дружба.
Из книги «Моя исповедь»:

Он покорил меня своим лучезарным взором, от которого кругом все как будто становилось светлее, и дух мой на легких крыльях возносился к небесам. Я не желала ничего земного, и мои чувства, дремавшие уже два года, теперь вылились в духовный экстаз. Он так безраздельно владел моей душой, что мне иногда казалось верхом счастья просто смотреть ему в глаза. Тут не было, как в земной любви, ни чувства удовлетворения, ни покоя, только постоянное бредовое состояние и жажда полного слияния.
Целые ночи проходили в разговорах об искусстве. Генрих читал лекции в университетах Германии и был удивительным собеседником, прекрасно знающим и понимающим искусство.
Большую часть времени они уделяли чтению «Божественной комедии» Данте. И вот теперь, длинными бессонными ночами, именно демоны Данте всколыхнули воспоминания Айседоры. Генрих был великолепным чтецом. Сцены Ада, прочитанные им с невероятной сатанинской силой, сжимали сердце Айседоры «ужасом и дрожью», и казалось, сам Вергилий, проводник поэта по кругам Ада, появлялся из темного провала комнаты и увлекал ее в жерло чудовищного приюта грешных душ.
Иди за мной, и в вечные селенья Из этих мест тебя я приведу, И ты услышишь вопли исступленья И древних духов, бедствующих там, О новой смерти тщетные моленья…
Новые спутники Вергилия — Айседора и Генрих, — одаренные от природы невероятной эмоциональной восприимчивостью, как бы воочию увидели мир, представленный Данте, и искренне пережили все то, что им преподнесла в ужасающем спектакле преисподняя. В своем воображении они еще не успели переступить порог Ада, как «бурным вихрем возмущенный прах» взметнулся перед ними. На их вопрошающий взгляд Вергилий ответил:
То горестный удел Тех жалких душ, что прожили, не зная, Ни славы, ни позора смертных дел. И с ними ангелов дурная стая, Что, не восстав, была и неверна Всевышнему, средину соблюдая. Их свергло небо, не терпя пятна; И пропасть Ада их не принимает, Иначе возгордилась бы вина.
И смертный час для них недостижим, И эта жизнь настолько нестерпима, Что все другое было б легче им. Их память на земле невоскресима; От них и суд, и милость отошли. Они не стоят слов: взгляни — и мимо!
И понял я, что здесь вопят от боли Ничтожные, которых не возьмут Ни Бог, ни супостаты Божьей воли. Вовек не живший, этот жалкий люд Бежал нагим, кусаемый слепнями И осами, роившимися тут. Кровь между слез с их лиц текла струями. И мерзостные скопища червей Ее глотали тут же под ногами.
Преддверие преисподней пройдено, и путешественникам открылся первый круг Ада. В этот момент лицо Вергилия смертельно побледнело, печать сострадания легла на него. Путники вошли в тревожное, тоскливое пространство.

Сквозь тьму не плач до слуха доносился,
А только вздох взлетал со всех сторон
И в вековечном воздухе струился.
Он был безбольной скорбью поражен,
Которою казалися объяты
Толпы младенцев, и мужей, и жен.
«Что ж ты не спросишь, — молвил мой вожатый, —
Какие духи здесь нашли приют?
Знай, прежде чем продолжить путь начатый,
Что эти не грешили; не спасут
Одни заслуги, если нет крещенья,
Которым к вере истинной идут;
Кто жил до христианского ученья,
Тот Бога чтил не так, как мы должны.
Таков и я. За эти упущенья,
Не за иное, мы осуждены,
И здесь, по приговору высшей воли,
Мы жаждем и надежды лишены».
В этот момент бешеный порыв ветра ворвался в комнату и взвихрил полувоздушные прозрачные занавеси. Перед Айседорой и Генрихом пронеслись души тех, для кого призывы сладострастья затмили голос рассудка в земной жизни.
Я там, где свет немотствует всегда И словно воет глубина морская, Когда двух вихрей злобствует вражда. То адский ветер, отдыха не зная, Мчит сонмы душ среди окрестной мглы И мучит их, крутя и истязая. Когда они стремятся вдоль скалы, Взлетают крики, жалобы и пени, На Господа ужасные хулы. И я узнал, что этот круг мучений — Для тех, кого земная плоть звала, Кто предал разум власти вожделенной. И как скворцов уносят их крыла В дни холода, густым и длинным строем, Так эта буря душит духов зла Туда, сюда, вниз, вверх, огромным роем; Им нет надежды на смягченье мук Или на миг, овеянный покоем.
Айседора задумалась: «Быть может, и моя душа будет метаться здесь и биться о скалы. Ведь вместе с Франческой да Римини и Клеопатрой я могла бы воскликнуть:
…О, знал ли кто-нибудь, Какая нега и мечта какая Их привела на этот горький путь? »
Ей казалось, что именно сейчас она могла бы броситься в объятия Генриха, забыв обо всех кошмарах возмездия. Но Генрих, душа которого была буквально пропитана дантовской мрачной действительностью, не замечая взволнованного состояния Айседоры, увлекает ее все дальше и дальше.
Тяжелый град, и снег, и мокрый гной Пронизывают воздух непроглядный; Земля смердит под жидкой пеленой. Трехзевый Цербер, хищный и громадный, Собачьим лаем лает на народ, Который вязнет в этой топи смрадной. Его глаза багровы, вздут живот, Жир в черной бороде, когтисты руки; Он мучит души, кожу с мясом рвет. А те под ливнем воют, словно суки; Прикрыть стараясь верхним нижний бок, Ворочаются в исступленье муки.
Это чревоугодники на собственной шкуре познают жадность своего ненасытного рта.
Но вновь меняется картина. Огонь полыхает здесь с таким невыносимым жаром, что черные тучи отражают это пламя и возвращают его сгорающим страдальцам.
Вдоль берега, над алым кипятком Вожатый нас повел без прекословии. Был страшен крик варившихся живьем. Я видел погрузившихся по брови. Кентавр сказал: «Здесь не один тиран, Который жаждал золота и крови: Все, кто насильем осквернил свой сан».
Скорее подальше отойти от этого адского огня, иначе можно обжечь лицо и руки, надо прикрыться длинной полой плаща — в воображении Айседоры причудливые жуткие фантазии Данте стали реальностью. От огненного озера она спускается в черный, состоящий из каких-то безобразных обрубков лес.

Там бурых листьев сумрачный навес,
Там вьется в узел каждый сук ползущий,
Там нет плодов, и яд в шипах древес.
Я отовсюду слышал громкий стон,
Но никого окрест не появилось;
И я остановился, изумлен.
Учителю, мне кажется, казалось,
Что мне казалось, будто это крик
Толпы какой-то, что в кустах скрывалась.
И мне сказал мой мудрый проводник:
«Тебе любую ветвь сломать довольно,
Чтоб домысел твой рухнул в тот же миг».
Тогда я руку протянул невольно
К терновнику и отломил сучок;
И ствол воскликнул: «Не ломай, мне больно!»
В надломе кровью потемнел росток
И снова крикнул: «Прекрати мученья!
Ужели дух твой до того жесток?
Мы были люди, а теперь растенья.
И к душам гадов было бы грешно
Высказывать так мало сожаленья».
«Но боже мой, — вздрагивает Айседора, — как знаком мне этот голос — «так мало сожаленья… сожаленья… сожаленья…» Где я могла слышать эту интонацию, в которой звучит трепетная незащищенность? »
И вдруг издалека прилетело такое знакомое: «Мнится, легче разлуки смерть, — только вспомню те слезы в прощальный час…»
«Сафо! Моя маленькая страдающая Сафо! — плачет Айседора. — Ты здесь… за что?.. Не надо… Не хочу… Господи, как ты несправедлив! Она убила свое тело, чтобы освободить прекрасную душу, а ты сковал ее в этих кровоточащих сучьях. Отдай Сафо, отпусти, и я согрею ее в своих ладонях».
Но никогда душе Сафо не суждено вырваться из этого чудовищного леса. И Данте, пораженный этой несправедливостью, вопрошает:
«А ты, о дух, в темницу заточенный, Поведай нам, как душу в плен берут Узлы ветвей, поведай, если можно, Выходят ли когда-нибудь из пут». Тут ствол вздохнул огромно и тревожно, И в этом вздохе слову был исход: «Ответ вам будет дан немногосложно. Когда душа, ожесточась, порвет Самоуправно оболочку тела, Минос ее в седьмую бездну шлет. Ей не дается точного предела; Упав в лесу, как малое зерно, Она растет, как ей судьба велела. Зерно в побег и в ствол превращено; И гарпии, кормясь его листами, Боль создают и боли той окно».
И вновь Айседора слышит тоскующий голос Сафо:
Пойдем и мы за нашими телами, Но их мы не наденем в Судный день: Не наше то, что сбросили мы сами. Мы их притащим в сумрачную сень, И плоть повиснет на листе колючем, Где спит ее безжалостная тень.
Никогда, никогда души самоубийц — насильников над самими собою — не покинут кругов Ада. Даже на Страшный Суд не смогут они прийти, чтобы вымолить прощение за содеянное, — вечность, бесконечная вечность нечеловеческих страданий суждена этим несчастным.
Все ниже и ниже спускалась Айседора вместе с Генрихом, Данте и Вергилием: мимо страдающих убийц, воров, зачинщиков раздора — в последний круг Ада, на самое его дно, где в замерзших водах озера страдали души людей, которые при жизни продали доверившихся им, беззащитных в своей любви друзей и близких.
…Бессонная ночь Айседоры развеялась бледным отблеском рассвета, и она уже не в силах была понять, в воображении ли своем или в тревожном сне прошла по кругам Ада вместе с Данте Алигьери, от самого имени которого веяло потусторонней тревогой.
В полной расслабленности и неподвижности Айседора некоторое время еще пролежала в постели, но вдруг у нее появилось непреодолимое желание встретиться с дорогим другом. «Что для меня сейчас важнее всего на свете? — думала она, наспех совершая при этом свой утренний туалет. — Увидеть Генриха… Дать своей душе хоть немного передохнуть, прислониться к нему, такому родному и понимающему. Не беда, что придется проехать на поезде половину Германии, чтобы встретиться с ним. Сейчас еще совсем раннее утро, и я успею вернуться к вечернему концерту. Да что там говорить, без встречи с Генрихом концерт вообще вряд ли состоится — я не смогу танцевать. Ведь танцуют не мои ноги, а моя душа…»
Примчавшись на вокзал, Айседора садится в поезд и, устроившись поудобнее в мягком кресле, мысленно подгоняет слишком медленное движение вагона, скорость которого совершенно не соответствует ее бурному душевному порыву. Несколько часов она проводит в вагоне, на встречу же с Генрихом остается всего полчаса, во время которых они успевают лишь пройтись по улице и перекинуться несколькими незначительными фразами, которые удивительным образом снимают напряжение Айседоры. И вот она снова пускается в обратный путь, вызванный крайней необходимостью в назначенный срок вернуться к началу выступления.
За короткий промежуток времени было предпринято несколько таких сумасшедших поездок. Сначала Айседора чувствовала облегчение от общения с Генрихом и обретала душевный покой, но со временем приподнятое настроение сменилось состоянием вечного раздражения и безумного непобедимого желания.
Глава 18
Из книги «Моя исповедь»:

Конец этому положил импресарио, принесший мне контракт на поездку в Россию. Санкт-Петербург был в двух днях езды от Берлина, но, миновав границу, ты попадал в совершенно иной мир бесконечных снежных равнин и темных лесов. Холод и степи, блестевшие от покрывавшего их снега, как будто немного остудили мой разгоряченный мозг. Я уходила от Генриха все дальше и дальше, в страну холода, где по дороге попадались лишь редкие жалкие деревушки, в избах которых светился слабый свет.
В ту ночь, проведенную в спальном вагоне, мне снилось, что я выбросилась из окна совершенно обнаженная, прямо в снег, который меня принял в свои ледяные объятия. Что бы сказал доктор Фрейд о подобном сне?
Пока во сне тело Айседоры принимали «ледяные объятия», наяву из-за снежных заносов поезд несколько раз останавливался, вследствие чего он прибыл на вокзал Петербурга не в четыре часа дня, как того требовало расписание, а в четыре часа утра на следующие сутки. Айседора вышла на перрон и вскоре поняла, что ее никто не встречает в этой холодной неизвестной стране.
А произошло следующее: устав от долгого ожидания, господа встречающие позволили себе уйти, так и не дождавшись приезда иностранной гостьи. К счастью, молодой человек в студенческой шинели заметил некоторое замешательство женщины, одетой в шикарное меховое манто, которое тем не менее мало защищало от трескучего мороза, стоявшего в этот предутренний час. На несносном французском языке ему удалось объясниться, благодаря чему Айседора вместе со своими многочисленными чемоданами в конце концов отправилась в экипаже в гостиницу «Европа».
Обжигающие порывы ледяного ветра смело разгуливали под полами шикарного манто, и невыносимая стужа пронизывала маленькую танцовщицу насквозь. В конце концов ей стало казаться, что холод не столько приходит извне, сколько исходит из самого ее тела. «Господи, зачем я сюда приехала, какое одиночество мне предстоит испытать здесь», — думала Айседора чуть не плача.
Уже за несколько минут езды она исчерпала все свои силы в борьбе с завывающей метелью, в сумасшедшей пляске которой проносились миллиарды снежинок мимо оранжевых газовых фонарей. Казалось странным, что снежинки были невинно белы, — в данной ситуации им гораздо больше подошел бы черный цвет.
Внезапно кучер натянул вожжи, и лошадь остановилась. Из темного проулка вышла колонна людей с низко опущенными головами. В полном молчании, словно привидения, они двинулись к экипажу Айседоры. И вдруг вслед за людьми появился гроб, который несли на своих плечах темные скорбные фигуры. За ним последовал второй… третий… и так, казалось, до бесконечности. Айседора увидела зрелище, равносильное по своему ужасу любому, созданному воображением Эдгара Аллана По.
Позже она узнала, что перед ней прошла процессия похорон жертв 9 января 1905 года. Долгое время Айседора оставалась под впечатлением этой страшной картины. «Слезы сжимали мне горло. Я смотрела на несчастных, убитых горем рабочих, которые несли своих товарищей. Но отчего же их хоронят на рассвете? Оттого, что среди светлого дня похороны могли бы вызвать революцию. В моей жизни столько необыкновенного, что я иногда начинаю верить в предопределение. Если бы поезд из-за снежных заносов не опоздал на двенадцать часов, я бы никогда этого не увидела, и вся моя жизнь сложилась бы иначе. Там, перед этой казавшейся бесконечной процессией, перед этой трагедией, я поклялась посвятить себя и свои силы служению народу. О, какими незначительными и напрасными казались мне сейчас все мои страдания! Как бесполезно мое искусство, если оно не могло ничем здесь помочь».
Ближе к вечеру уставшую и опустошенную Айседору атаковала масса народа — журналисты, актеры, администраторы… На сегодня ей запланировали посещение оперного театра, где должна была танцевать восходящая звезда русского балета Анна Павлова. Айседору усадили в роскошную карету, укутав с ног до головы в дорогие пушистые меха. Около гостиницы находилось еще не менее десятка столь же великолепных экипажей, по которым долго и шумно рассаживались люди, пришедшие приветствовать Айседору. В конце концов роскошная процессия двинулась в сторону величественного здания Мариинского театра.
«Россия — самая большая страна, — подумала Айседора, — и каждое действо здесь принимает колоссальные размеры — будь то похоронная процессия или торжественный выезд в театр». Шумная кавалькада сопровождающих Айседору дам и господ в стенах чрезмерно украшенного позолотой театра внезапно превратилась в чопорную светскую публику. Дамы с царским величием скидывали свои дорогие меха на руки кавалеров. В постоянно распахивающиеся двери врывались клубы морозного пара и разносили повсюду запахи снега, изысканных духов и дорогих сигар. Приглушенный говор смешивался с шелестом накрахмаленных пышных юбок и дорогих нарядов. Айседора в своем свободном греческом хитоне, без каких-либо ювелирных украшений выглядела весьма странно среди всей этой царской роскоши. Ее усадили в ложу первого яруса, наполненную цветами, конфетами, пирожными и прохладительными напитками, рядом с представителями петербургской «золотой молодежи», которые были способны лишь на то, чтобы обменяться несколькими галантными фразами, и с пренебрежением относились ко всему, что происходит вокруг.
Айседора с тяжелым сердцем приготовилась нести бремя навязчивого гостеприимства. Разглядывая публику в зале, она была поражена видом красивейших женщин в открытых платьях, усыпанных драгоценностями, которых сопровождали не менее элегантные мужчины в блестящих мундирах. «Как согласовать эту выставку роскоши и богатства, — подумала Айседора, — со вчерашней похоронной процессией? Какая связь между улыбающимися счастливыми людьми и вчерашними, грустными и подавленными?»
В этот момент ее размышления были прерваны шелестом раздвигающегося занавеса, от которого ее сердце затрепетало. Начался спектакль. На сцене появилась Анна Павлова в роли хрупкой, трепетной, беззащитной девочки Жизели. Айседора увидела чудо: казалось, что балерина творила свой танец, «не касаясь земли; она поднималась ввысь и парила над сценой как некое призрачное, невесомое создание».Впервые Айседора почувствовала восторженное опьянение от соприкосновения с балетом. Она не могла не аплодировать русским балеринам, когда они порхали по сцене, похожие на птиц.
Через два дня в зале Дворянского собрания состоялся первый концерт Айседоры Дункан. Она появилась на сцене, «словно на гребне музыкальной волны», и помчалась, простирая руки, запрокинув голову, вскидывая колени под прямым углом к корпусу.
«Моя ровесница, чуть постарше», — подумала Павлова, потом подалась вперед, приоткрыла рот, задышала порывисто, сжав руки, вонзила ногти в ладони, едва сдерживая внезапную нервную дрожь.
— Да она совсем голая! — негодующе прошептал кто-то рядом.
Верно. Ни корсета, ни лифа, ни трико. Подвязанный у бедер хитон, подчеркивающий живот и грудь, развевается вокруг босых ног. Волосы отброшены со лба и собраны небрежным узлом. Свободное, гордое своей наготой тело.
Как понятна, как красноречива его немая жалоба! В набегающих повторах музыки пластика твердит о страсти, безответной, безграничной…
Руки согнуты в локтях, кулаки плотно прижаты к груди, спина напряжена. Вот руки раскинулись, зовя, умоляя, прощая и протестуя. Вдруг танцовщица закружилась, притоптывая, остановилась, резко нагнулась вперед: ее руки охватили голову, как у фигур на фресках древних гробниц. Упала, как падают навзничь в траву, приникая к земле, ища утешения в ясном покое природы…
А вот другой образ: девушка, похожая на Венеру Боттичелли, играет в мяч. Буколическая сценка, беззаботная юность…
Затем прелюд. Танцовщица, как прежде, одна. Но кажется, что вокруг нее множество таких же одетых в короткие красные туники девушек. Амазонки охвачены восторгом битвы. И тело Айседоры изгибается, напрягая тугой лук; падает вперед, следуя за полетом стрелы, прикрывается щитом, отбиваясь от врагов и, потрясая им, ликующе гарцует, торопя победу…
Уже после первого номера Павлова повернулась, глазами нашла на хорах Фокина. Он был бледен, и взгляд его был устремлен во что-то, никому не ведомое. В зале между тем молчали.
Господин в белых бакенбардах, сияя орденами, вывел из рядов пожилую даму и, надувшись, проводил ее к выходу. В тишине явственно шуршал шелк ее платья…
Кто-то вдруг язвительно хихикнул, и где-то справа, из-за колонны, несмело свистнули…
Тогда, словно проснувшись, Фокин вскочил на ноги, горящим взглядом окинул зал и оглушительно захлопал в ладоши.
Словно только того и ждали. Аплодисменты лавиной покатились с хоров и громом отдались внизу, затопив голоса недовольных… В антракте Анна Павлова не тронулась с места. В нестройном гуле голосов вырывались фразы, слова…
— Переворот в искусстве…
— Отвергнут мертвый формализм балета…
— Мисс Дункан — это Шлиман античной хореографии…
— Блажь, блажь, пустяки!.. Талантливая одиночка — не более…
— По-вашему, это искусство будущего, а по-моему, искусство без будущего…
— Плоско острите, дорогой мой!.. А музыка?
— Что музыка? Нет, какое, в самом деле, отношение имеет мазурка Шопена к античной Греции?..
— А что прикажете делать, античной музыки нет. Все равно это прекрасно. Она современный художник, она поняла, что нет искусства без тайны, без мистической настроенности…
— Ерунда, какая тут мистика? Непременно вам надо все на свой манер. Она, наоборот, призывает к природе, к свободе и естественности… Гармонично развитое тело славит себя…
Во время антракта Айседора закрылась у себя в гримерной, предупредив администратора театра, что к ней не следует никого пускать, потому что ей необходимо сосредоточиться в абсолютной тишине. «Прежде чем выйти на сцену, — сказала она ему, — я должна заставить работать в своей душе такой моторчик, от которого ноги и руки сами будут двигаться. Иначе я не смогу танцевать…»
Администратору с большим трудом удалось выполнить просьбу Айседоры. Публика рвалась за кулисы.
Второе отделение концерта окончилось настоящим триумфом.
Возвращаясь к себе в гостиницу, Айседора размышляла о том, как, должно быть, странно было видеть этим любителям пышного балета с его величественными декорациями и обстановкой молодую девушку, одетую в тунику из паутинки, которая появляется и танцует под музыку Шопена перед простым голубым занавесом. И все же после первого танца раздалась буря аплодисментов. Моя душа, которая плакала от праведного гнева, вспоминая о погребальной процессии на рассвете, — моя душа пробудила в этой богатой, развращенной аристократической публике отклик в виде одобрительных аплодисментов. Как странно!
Зрители не спешили расходиться. Желание поделиться впечатлениями от увиденного было непреодолимо. Дамы подсознательно ощущали в себе стремление двигаться в пластике Айседоры Дункан. Американская танцовщица вознесла русскую душу в заоблачную высь. Петербургская публика пребывала в несколько опьяненном состоянии.
Анна Павлова вышла из театра вместе с Михаилом Фокиным. Некоторое время они шли молча, каждый думал о своем. И наконец Фокин заговорил:
— Это хорошо. Какая она молодец! И это только начало. Надо идти дальше. Впрочем, ей, наверное, нельзя. Ее пластика ограничена по сравнению с нашей. Мы, балетные, способны на большее. В Эрмитаже вокруг меня оживают, танцуя, картины и статуи всех веков, всех народов.
Павлова смотрела на падающие снежинки. Ей все виделась Айседора Дункан: круглое колено натянуло упругую ткань, руки раскинулись хмельно и торжественно.
Она думала о том, что это прекрасно. Как свободен, естественен каждый порыв, как выразительно каждое движение, как запоминаются позы!.. Фокин прав. Мы способны и так, и больше… Танец Дункан — это живопись… Можно нарисовать этот снег, тишину и даже выразить в рисунке музыку ночной метели…
В эту ночь они еще долго бродили по улицам Петербурга, сменившим свой мрачноватый облик на белоснежное сияние. Анне казалось, что это присутствие Айседоры изменило образ ее города. Просветление снизошло на него.
Айседоре тоже не спалось. Она закуталась потеплее и вышла на балкон своего номера. Очарование сверкающей ночи тихой радостью тронуло ее душу. С небес плавно и покойно струились и струились потоки пушистого снежного водопада. Природа как бы извинялась за свою оплошность, за страшные видения первой ночи Айседоры в Петербурге.
Утро следующего дня предстало неожиданно сверкающим и ярким. Номер Айседоры был буквально заставлен корзинами цветов, лепестки которых, освещенные солнечно-снежным сиянием, источали невероятно чудный аромат. Айседора огляделась вокруг: «Так, должно быть, выглядят райские кущи. Краше и быть не может!»
Ее буквально осыпали знаками внимания. Пришла очаровательная Матильда Кшесинская с приветствием от имени русского балета. Именно здесь, в России, впервые у Айседоры завязалась тесная дружба с представителями балетного искусства.
Восторженные поклонники американской танцовщицы решили устроить ужин в ее честь в верхнем зале ресторана Кюба. Все здесь дышало чрезмерной роскошью. Айседора никак не могла примириться с мыслью, что русские женщины столь привычно и повседневно носят на своих великолепных плечах целые состояния.
— Зачем так обременять себя? — спросила она у великого князя Михаила, при этом кокетливо поправляя свои легкомысленные кудряшки. — Я не ношу дорогих колье и браслетов и при этом не чувствую себя ущемленной, — продолжала она, очаровательно коверкая французские слова.
— Голубушка моя, вы не правы, эти дорогие украшения делают наших женщин необыкновенно привлекательными, — с великолепным французским произношением ответил ей князь Михаил, по-отечески положив свою руку на плечо Айседоры. — Должен вам признаться, что русские мужчины с искренней любовью преподносят дамам своего сердца дорогие подарки. Это доставляет огромное наслаждение и тем и другим…
— Я в этом вопросе придерживаюсь точки зрения моего любимого философа Жан-Жака Руссо о том, что человек обязан впитать в естество свое мудрость ограничения желаний. Он не должен всю свою жизнь гнаться за прелестями публичной славы и несметного богатства. Его цель — это поиски истинного счастья и нахождение его в интимных радостях сердца.
Князь Михаил был несколько обескуражен таким философским подходом к жизни существа, одетого в легкую тунику и казавшегося ему столь легкомысленным. Он бросил на Айседору иронично-недоуменный взгляд, которого она, с воодушевлением продолжая цитировать своего любимого философа, не заметила:

Червь честолюбия людские души гложет.
В сердечных радостях философ счастье множит.
Блажен, кто смог вкусить от сих простых отрад,
Кто ими, чистыми, довольствоваться рад.
В покое истинном вкушать плоды познанья —
Единое мое заветное желанье!
Свобода, друг, покой, страницы мудрых книг,
К чему бы мне мечтать о радостях иных?
— Стать по-настоящему счастливой я смогу лишь тогда, когда осуществится моя мечта, давняя и трудновыполнимая, — создание собственной танцевальной школы. Одного такого колье хватило бы на это благородное дело, — сказала Айседора, взглянув на проходившую мимо величественную даму с пышными ювелирными украшениями. — Князь Михаил, если бы вы вложили в мою мечту мельчайшую частичку вашей роскоши, я открыла бы такую школу в России. Я научила бы русских девочек движениям Терпсихоры. Не вымученным заученным телодвижениям, а данной самой природой человеку способности танцевать от рождения. Весь свет должен танцевать, всегда было и будет так.
Ее пылкая тирада вызвала лишь удивление у великого князя.
Тем временем гости, приглашенные на званый ужин, стали рассаживаться за столы, уставленные разнообразной снедью и дорогими винами. Пробки из-под шампанского возвестили пушечным залпом о начале великолепного пиршества. Все серьезные разговоры прекратились. В мгновение ока спала чопорность и величавость, которая чувствовалась в поведении гостей прежде. Отовсюду доносились шутки, тосты, признания в пламенной любви. Особенно вдохновенна была речь молодого, совершенно обезумевшего от восторга, все еще продолжавшего пылать юношеским пылом Яна Ционглинского. Перед тем как произнести ее, он нагнулся через стол к Александру Бенуа и произнес с очаровательным польским акцентом:
— Ты понимаешь, Александр, что это такое? Это не женщина, это ангел, но черт какой-то! Бенуа попытался возразить Яну:
— Несомненно, Айседора произвела на меня сильное впечатление. Однако, как ни странно, это искусство вызвало у меня двоякое ощущение: некоторые движения коробят меня своей неуклюжестью, и в то же время многие позы исполнены подлинной и какой-то осознанной и убеждающей красотой. И признаюсь вам, дорогой Ян, что как женщина она не обладает, на мой вкус, каким-либо шармом…
Неистовый в своей влюбленности, Ян не позволил Бенуа далее продолжать холодные разглагольствования, он прервал его, вновь повторив свою восторженную фразу:
— Это не женщина, это ангел, но черт какой-то… Не смей говорить о ней в моем присутствии так хладнокровно. Ты ничего, как я вижу, не понимаешь в женщинах. Несчастный замороженный судак… Прости… Я в полном восторге от всего, что здесь происходит. Я влюблен в Айседору!
Последнюю фразу он еще раз произнес на весь зал и поднял бокал с шампанским в честь дамы своего сердца. Но его уже мало кто слышал. Разудалое русское веселье заполнило все уголки огромного помещения. Оркестр оглушительно грянул плясовую, и «замороженный судак», не тая в своем сердце обиды, кинулся в пляс с одной из приглянувшихся ему дам.
Ангело-бесовская натура Айседоры с нескрываемой радостью воспринимала все происходящее вокруг. От шампанского у нее чуть закружилась голова. Все-таки знал толк в выпивке незабвенный Омар Хайям, когда утверждал, что «вино алхимик: превращает разом в пыль золотую жизненный свинец». Залихватская мелодия подняла Айседору и понесла в круг танцующих. Движения русской пляски, казалось, были у нее в крови. Все были очарованы ею. Но тут неожиданно кончик туфли зацепился за край ковра, и Айседора упала. Ничуть не смутившись, она поднялась и продолжила свой танец. Однако это падение мерзкой сплетней потянулось через десятилетия. Общество не прощает промахов тем, кто высоко поднимается по лестнице славы.
Только под утро закончилось веселье, а на следующий день Анна Павлова пригласила Айседору к себе на репетицию.
Бурно проведенная ночь помешала американской танцовщице явиться к назначенному сроку. Она опоздала на три часа и, несмотря на это, застала Анну в балетной пачке, занимающейся у станка сложнейшими гимнастическими упражнениями. Старый господин с грустными глазами то подыгрывал ей на скрипке, то откладывал ее в сторону, хватал длинную палочку-стек и указывал ею, как должно двигаться тело балерины. Со стороны казалось, что Мариус Петипа подгоняет породистую лошадку, а не занимается танцами с юной девушкой. То и дело Петипа твердил:
— Красавица моя, красавица моя, надо стараться, вы сегодня совершенно несносны. Сколько раз я вам должен повторять, как вредно для вашего искусства допоздна засиживаться на званых вечерах. Вот извольте сегодня довольствоваться столь плачевным результатом.
Айседора отругала про себя этого старика, назвав его невыносимым грубияном. Ведь перед собой она видела само совершенство. Анна казалась одновременно гибкой, но в то же время сделанной из стали. Хрупкого телосложения, она отличалась крепкими мускулами и сверхъестественной выносливостью. Ее неиссякаемая энергия была настоящей энергией гения.
Но вот репетиция окончена. Анна застыла в последнем движении. Ее мягкие точеные руки устало опустились на белое облако юбок. Глубокие тени легли под глазами. Она была прелестна, и Айседора старалась как можно лучше запомнить ее облик в эти мгновенья. Гордый профиль. Высокий чистый лоб. Взлетели тонкие брови. Чуть трепещущие ноздри прямого точеного носа. Губы плотно сжаты. Темные блестящие волосы обрамляют бледное лицо с мягко очерченным подбородком; линии шеи, точеных плеч, которые будто изваяны из мрамора, полны невыразимого изящества.
«Какое гордое и одновременно беззащитное существо, — подумала Айседора. — Должно быть, в душе ее живет ангел, и она трепетно охраняет его».
Тут Анна встрепенулась, очнувшись от оцепенения, подбежала к Айседоре и поздоровалась с ней, одновременно вытирая свое разгоряченное лицо огромным белоснежным полотенцем.
— Сейчас я приму душ, переоденусь, и мы будем завтракать, — сказала она и, высоко поднявшись на кончики пальцев, выпорхнула из дверей репетиционного зала.
И только сейчас Айседора заметила, что в отдаленном углу примостился художник с пачкой листов на коленях. У него были рыжие волосы, добрые глаза и по-детски наивная улыбка. Это Лев Бакст заглянул на репетицию Павловой, чтобы сделать несколько набросков. Он показал их Айседоре, и на последнем листе она увидела свой портрет. Айседора внимательно рассмотрела его и подумала, что, пожалуй, художник ей не польстил. Широкое, слишком спокойное лицо с тяжеловатым подбородком, — лицо, в котором не найти ни одухотворенности, ни творческого порыва. Айседору этот портрет расстроил, но она решила не показывать вида.
Объяснялось такое видение художником Дункан, которая смогла сохранить очарование юности до зрелых лет, тем, что он остался достаточно равнодушен к ее танцам. В свое время в письме к Бенуа Бакст писал: «Хорошо, если хочешь, потому что ново и, пожалуй, чревато будущим, но, по-моему, священного огня у нее мало. Нечто вроде опьяненной и осатанелой амазонки».
Айседоре приходилось видеть достаточно подобных критических откликов в различных газетах, так что она сумела понять, что думает художник о ее творчестве. «Ну что ж, — решила она. — Мне не привыкать. Когда несешь новое слово, оно не всем нравится. Только устоявшиеся классические произведения принимаются беспрекословно. Бог с ним. Его право иметь свое суждение. А мое мнение таково — пора завтракать».

В этот момент вернулась Анна, и они уютно устроились за столом, накрытым изящным чайным сервизом. Анна почти не ела, она отпивала маленькими глотками чай без сахара и откусывала кусочки сухого печенья. Айседора же, благодаря свою судьбу, что не наградила ее карьерой балерины, с удовольствием съела несколько пожарских котлет. За столом не смолкал разговор. Анна рассказывала Айседоре о том, что теперь Михаил Фокин решил изменить свой творческий почерк. В классический балет он привнесет поэзию движения, созвучную пластике Айседоры.
Это откровение и очень вкусный завтрак подняли настроение Айседоры, которое было несколько испорчено увиденным портретом.
После завтрака они отправились в Императорское балетное училище, где Айседора увидела маленьких девочек, стоящих в ряд и повторяющих все те же мучительные упражнения. Они часами стояли на пуантах, словно жертвы жестокой инквизиции. Громадные пустые танцевальные залы с единственным украшением на стенах в виде царского портрета абсолютно не внушали творческого вдохновения.
— Прости меня, Анна, — сказала Айседора, — но здесь я вновь пришла к глубокому убеждению, что стиль обучения в Императорском балетном училище враждебен природе и искусству.
Анна не разделяла ее мнения. Здесь, в этих стенах, прошло ее детство и мечта стать балериной приобрела реальные очертания.
Но вот неделя петербургских гастролей подошла к концу. На вокзале собралась шумная компания, чтобы проводить Айседору в следующий город ее танцевального турне — в Москву.
Ударил в последний раз гонг, и поезд тронулся. Айседора стояла на площадке, посылая воздушные поцелуи провожающим. Эта небольшая группа людей казалась ей африканским оазисом среди царствующего повсюду серого цвета: зимнее солнце не в силах было пробиться сквозь сплошное марево тоскливых туч и поэтому едва освещало город тяжелым свинцовым светом.
Поезд медленно преодолевал это скучное расстояние. За окнами вагона потянулись бесконечные серые леса… «Господи, мне кажется, ты забыл о том, что создал мир красочным и повесил над ним веселое теплое солнце. Почему эту страну ты сделал исключением? Мое сердце сжимается невыносимой тоской. Мне страшно, жутко и одиноко здесь…»
Колеса вагона монотонно повторяют и повторяют одну и ту же рифму:
Ночь, улица, фонарь, аптека, Бессмысленный и тусклый свет. Живи еще хоть четверть века — Все будет так. Исхода нет. Умрешь — начнешь опять сначала, И повторится все, как встарь: Ночь, ледяная рябь канала, Аптека, улица, фонарь.
И вдруг Москва…
Неожиданная, солнечная, пестрая и крикливая… С неба на землю льется сине-голубая божья благодать, а ей навстречу устремилось множество золотых куполов. Деревья окутаны воздушными облаками инея. Каждая веточка заботливо украшена снежными кружевами. И в сияние этого божественного великолепия врывается сочными аппетитными красками разнаряженная московская толпа.
«Это сказка… солнечная, легкомысленная и совершенно не страшная сказка, которую во всем мире могли придумать только русские люди. — Айседора глубоко вдохнула морозный воздух. — Россия… Вот, оказывается, она какая!»
Этот вздох удивительно облегчил ее душу. Здесь, в Москве, казалось невозможным предаваться мрачным гнетущим размышлениям. Авось все обойдется, авось жизнь закрутится веселым бесшабашным колесом… И жизнь закружилась…
Концертные залы, переполненные восторженной публикой, встречали Айседору радостным пониманием ее искусства. После выступления ей искренне аплодировали известные представители художественного мира Москвы, среди которых был Константин Сергеевич Станиславский. В нем мудрая природа позволила себе соединить все лучшие качества человеческой натуры, гармонично сочетая благородство, талант, интеллект, нравственную чистоту и величественную красоту.
Айседора с радостью приняла дружбу Константина Сергеевича. Однажды рано утром он заехал за ней в гостиницу, и они вдвоем отправились кататься по Москве. Это было первое путешествие Айседоры на знаменитой на весь мир тройке с бубенчиками. Сердце захватывало от быстрой и, казалось, очень опасной езды. Здесь, в Москве, только трамваи на Театральной площади двигались по рельсам, остальной же транспорт — разнообразнейшие конные экипажи — мчался, не признавая никаких правил движения, в самых невероятных направлениях. Айседора вскрикивала от страха, боясь неизбежного столкновения, и тут же восторгалась виртуозностью лихих извозчиков.
Сначала они отправились на Воробьевы горы, чтобы насладиться панорамой зимней Москвы, а потом вернулись в самую гущу народного столпотворения — в торговые ряды. Здесь невозможно было увидеть представителей светского общества — это место посещал только простой люд. Краснощекие толстые бабы сидели верхом на коробах, своим пышным телом защищая от холода дымящиеся горячие аппетитные пирожки. Успев довольно сильно проголодаться, Айседора отважилась отведать пирожок из-под столь своеобразной грелки. Вместе с ним ей передалось и залихватское настроение. Торговки и продавцы звонко расхваливали свои товары, а купчихи и кухарки, укутанные поверх шуб яркими платками с алыми цветами, переходили от прилавка к прилавку и выбирали куски красного, еще теплого мяса. По всей вероятности, русские слыхом не слыхивали о том, что в мире существует вегетарианство.
Константин Сергеевич предложил Айседоре согреться и выпить чая из самовара. Вместе с чаем им подали блины с искристым медом. А после он сообщил, что им предстоит дальняя дорога в загородный ресторан. Айседора с огромной радостью приняла это предложение.
И вот они снова усаживаются в свой экипаж, и, весело позванивая колокольчиками, он стремительно срывается с места. Айседора оглядывается на торговые ряды. Они буквально окутаны туманом: каждое живое существо — будь то человек, лошадь, собака — выдыхает клубы пара в голубой, чуть колеблющийся воздух.
— Здесь все вокруг дышит чистой первобытной радостью! — кричит Айседора в ухо Константину Сергеевичу, чтобы перекрыть топот скачущих повсюду коней и резкие возгласы ямщиков.
Константин Сергеевич взглянул на Айседору. Щеки у нее стали румяные, как у самой настоящей русской бабы, и очень мило покраснел кончик носа.
— Ну что, нравится вам у нас? — смеясь, спросил он.
— Очень… Очень!.. — ответила Айседора, прихлопывая в ладоши и притопывая ногами.
Загородный ресторан встретил их ароматом вкуснейших блюд. Это было очень дорогое заведение, потрясающее обилием яств, приготовленных по старинным рецептам, и сохраняющее своеобразие русского кабака. Половые (а не официанты) проворно бегали между дубовыми столами в белоснежных расшитых косоворотках, шароварах, заправленных в сапоги со скрипом, подобострастно сгибались перед посетителями, маслено улыбаясь, в низком поклоне демонстрируя напомаженные гладкие прямые проборы. Они предлагали самые разнообразные блюда: стерляжью уху, белугу в рассоле, индюшку, откормленную грецкими орехами, поросенка с хреном, пельмени, а верхом программы была кулебяка, приготовленная в двенадцать ярусов, каждый слой — своя начинка: и мясо, и рыба, и свежие грибы, и цыплята, и дичь всех сортов…
Надо сказать, что в этот день Айседоре довелось испытать невероятное гастрономическое потрясение и опьянение бесшабашной радостью жизни.
Из книги «Моя исповедь»:

Я положила руку ему на плечо и, притянув его голову, поцеловала в губы. Константин Сергеевич с нежностью вернул мне поцелуй. Но он принял крайне удивленный вид, словно ожидал этого меньше всего. Когда я попыталась привлечь его ближе, он отпрянул и, недоуменно глядя на меня, воскликнул: «Но что мы станем делать с ребенком?» — «С каким ребенком?» — спросила я. «Да, разумеется, с нашим ребенком! Что мы станем с ним делать? Видите ли, — глубокомысленно продолжал он, — я никогда не соглашусь, чтобы кто-нибудь из моих детей воспитывался вне моего надзора, а это оказалось бы затруднительным при моем настоящем семейном положении». Его необычная серьезность при упоминании об этом ребенке развеселила меня, и я рассмеялась.
Обратный путь из ресторана был наполнен веселой беззаботной болтовней и чтением стихов. Айседора вспомнила своего любимого Уильяма Блейка:
Бродил я однажды по зимним тропинкам. — Со мной поиграйте! — сказал я снежинкам. Играли — и таяли… Их поведенью Зима ужасалась, как грехопаденью.
Кони остановились как вкопанные у парадных дверей гостиницы. Айседора шустро спрыгнула с высокой подножки, не дожидаясь протянутой руки Константина Сергеевича, — предупредительная галантность как-то не вязалась с этим удивительным языческим днем.
— Константин Сергеевич, сегодня вы мне подарили самый настоящий, самый искренний праздник. Я полюбила Россию и, кажется, чуть-чуть поняла ее, — сказала она на прощанье.
Глава 19
— Родные, хорошие, дорогие, любимые мои! Еще раз здравствуйте! — произнесла Айседора, высоко подняв бокал с шампанским, которое сверкало множеством золотистых искорок в свете яркой люстры, висевшей над великолепно сервированным столом, за которым снова собралось все семейство Дункан после длительной разлуки. — Я вернулась к вам из России, — продолжала Айседора, — необыкновенно воодушевленной, наполненной трепетной радостью жизни и желанием в конце-то концов претворить свою мечту о создании танцевальной школы в действительность.
Все домочадцы восторженно приняли столь твердое намерение Айседоры.
— Прекрасно, — сказала мать, — я хорошо помню, как ты еще совсем маленькой девочкой придумала свою первую школу. Это истинно твое дело.
— Мы станем твоей правой рукой, — поддержала Элизабет.
— И левой… — подхватил Августин. — Рождение школы даст нам возможность вместе творить одно великое дело и больше никогда не расставаться. Будем жить так же дружно, как это было прежде.
— Да, именно такого ответа я и ожидала от вас. — Айседора отпила глоток шампанского, и пузырьки газа ударили ей в нос. — Из России я привезла не только радость в душе, но и значительную сумму денег. Со временем я поняла, что вряд ли нам улыбнется счастье встретить в лице какого-либо монарха щедрого покровителя нашей школы. В этом повезло немногим — разве что одному Вагнеру, насколько я знаю. Но сейчас заработанной мной суммы, я думаю, хватит на содержание школы.
— А мне кажется, ты сильно заблуждаешься, — перебил ее Августин. — На строительство дома в Греции уйдет львиная доля твоего гонорара. Расходы приняли угрожающие размеры. Колодец уже достиг неимоверной глубины, но он все еще сух.
— Надо вызвать Раймонда в Германию и прекратить это безнадежное дело, — поддержала Айседора Августина. — Мечту о доме на Капаносе придется оставить. Развалины нашего храма теперь могут послужить лишь греческим революционерам, которые превратят наш храм в оборонительную крепость.
За столом послышались одобрительные возгласы, грустный вздох матери и неожиданно громкий протест импресарио:
— Я категорически возражаю против создания школы. Ваше семейство уже раз показало свою полную несостоятельность в решении практических вопросов — яркий пример тому греческие начинания. Одному Богу известно, сколько средств было вложено туда. Сейчас вы с горящими глазами пускаетесь в другое предприятие, столь же бесперспективное. Вот здесь в папке у меня лежит масса предложений из самых разных уголков мира на самые высокооплачиваемые турне. Десятки бездарных танцовщиц, переняв идею вашего танца, но не душу, сколачивают себе во многих странах приличные состояния в то время, как вы потеряете все, не успев и оглянуться.
— Дорогой мой, все ваши доводы абсолютно бессмысленны, — тут же возразила ему Айседора. — Действительно, затеи нашей семьи отличаются некоторой долей непрактичности, несвоевременности и порывистости, но неужели вы еще не поняли, что иначе мы жить не умеем? Советую вам не выпускать из виду и то обстоятельство, что всего пять лет тому назад мы прибыли в Европу, не имея ни гроша в кармане, а сейчас планируем дело, за которое не решаются взяться и монархи. И кроме того, я придерживаюсь принципа, провозглашенного катехизисом, который гласит, что рождение человека — это подарок Бога; а то, что мы оставляем после своей смерти — это подарок Богу. Так неужели вы думаете, что в мои планы входит подарить Богу счет в банке? Какая бессмыслица!
Вы возмущаетесь, что множество бездарных танцовщиц пошло копируют мое искусство, — так уверяю вас, что меня это раздражает ничуть не меньше. Поймите, что движущей силой всякой деятельности, в том числе искусства, служит антагонизм между людьми. И ваши новоявленные босоногие балерины являются для меня лишь честолюбивым стимулом в жизни.
Именно ради удовлетворения своего честолюбия я и хочу создать школу, чтобы дети росли, проникаясь моим искусством, и разносили его по свету таким, каким оно задумано. Взрослому человеку этого не осилить. Мое искусство должно войти в душу ребенка.
Вот видите, мой дорогой, как хорошо я подготовилась к отпору, — уже чуть в насмешливом тоне произнесла Айседора. — Я считаю, что вопрос о создании школы решен окончательно и бесповоротно, — поставила она последнюю точку в своем монологе.
— А сейчас я хочу устроить вам небольшой сюрприз: я передала нашему повару рецепт великолепного блюда, привезенного мной из России; надеюсь, у него получилось нечто невообразимо вкусное. Пришла пора позаботиться и о пище насущной, иначе на голодный желудок нам не осуществить столь грандиозный проект.
Айседора хлопнула три раза в ладоши, и повар внес в гостиную огромное блюдо дымящихся, вкусно пахнущих пельменей. Все разговоры за столом временно прекратились.
Уже на следующий день развернулась бурная деятельность. Недалеко от Берлина, в местечке Грюнвальд, была снята большая вилла, которая постепенно стала приобретать вид танцевальной школы и детского дома.
Из книги «Моя исповедь»:

Первым делом мы приобрели сорок кроваток с белыми кисейными занавесками, подхваченными голубыми лентами, и начали превращать виллу в детский дом. В вестибюле мы повесили копию картины, изображавшей греческую фигуру вдвое больше человеческого роста, в большом танцевальном зале — барельефы Лукка дель Робиа и пляшущих детей Донателло, а в детской — изображение Мадонны с младенцем, в голубых и белых тонах.
На всех барельефах, скульптурах, книгах и картинах были запечатлены танцующие маленькие дети именно в том виде, в каком они представлялись воображению художников и скульпторов всех веков. Греческие вазы с изображением танцующих детей олицетворяли ликующий мир детства. Все фигуры имели общую грацию форм и движений, словно дети разных веков встретились через столетия и протянули друг другу руки. Дети моей школы, двигаясь и танцуя среди этих произведений искусства, должны были непроизвольно стать похожими на них. Это первый шаг к красоте, первый шаг к новому танцу.
Наконец, после тщательных предварительных приготовлений, было дано объявление в газету о приеме талантливых детей в новую танцевальную школу.
Надо сказать, что это объявление было воспринято с большим энтузиазмом. Когда после утреннего концерта Айседора подъехала к своему дому, то увидела ошеломляющую картину. Улицу заполнили родители с детьми, у которых вместо жизнерадостных румяных мордашек были изможденные бледные личики, и выглядели они в целом крайне болезненно.
Кучер, привезший Айседору, объяснил ей: «Одна сумасшедшая дама, которая живет в том доме, дала объявление в газете, что она охотно примет к себе детей».
Айседора сначала опешила, но желание как можно быстрее начать работать и жалость к этим маленьким существам лишили ее возможности здраво рассуждать, и она начала принимать детей, руководствуясь лишь их милой улыбкой и красивыми глазами, не задумываясь над тем, способны ли они стать будущими танцовщицами. Один мужчина принес в грязном узле девочку четырех лет. Айседора не в силах была отказать и приняла ее на содержание, после чего отец ребенка исчез и больше никогда не появлялся.
Девочка в первый же день пребывания в школе сильно заболела. На нее было жалко смотреть — она задыхалась и билась в лихорадочном ознобе. Айседора послала за врачом. Она попросила Августина привезти ей известного детского хирурга Гоффа, который был всеми признанным филантропом: получая баснословные гонорары за свою врачебную деятельность, он целиком тратил их на больницу для бедных детей. Именно такой врач был необходим Айседоре, школа которой представляла собой скорее лазарет, нежели танцевальную студию.
В течение трех недель шла борьба за жизнь больной девочки. Здоровье остальных детей тоже необходимо было укреплять.
Все члены семейства Дункан целыми днями ухаживали за детьми, кормили их всяческими лакомствами, о существовании которых они и не подозревали.
Вечерами, когда дети засыпали в своих кроватках, Айседора с Гоффой усаживались в глубокие кресла и подкрепляли свои силы чашечкой кофе с коньяком. Гоффа накидывал на плечи теплый шотландский клетчатый плед, попыхивал трубкой и в который раз повторял:
— Это не школа. Это больница. Все дети несут в себе наследственную заразу. Вот увидите, что самым главным для вас будет стремление сохранить их в живых, а не обучать танцам. Ваш любимый автор Жан-Жак Руссо в своей книге «Эмиль», посвященной воспитанию детей, говорил, что не взялся бы за воспитание ребенка болезненного и худосочного, хотя бы ему предстояло прожить лет восемьдесят. Мне не нужен, говорил он, воспитанник, всегда бесполезный для себя самого и для других, который занят единственно самосохранением. Чего я достиг бы, напрасно расточая свои заботы, — удвоил бы только потерю общества и вместо одного отнял бы у него двух? Слабое тело расслабляет душу.
Лично я не согласен с Руссо в данном вопросе. История знает много примеров, когда именно из очень болезненных детей вырастали талантливые люди. Вы сами мне рассказывали о Тулуз-Лотреке, а если вам угодно знать, то Исаак Ньютон родился таким маленьким, что помещался в пивной кружке, и был черен, как негр. Болезненный ребенок, как правило, набирает силу в своем интеллектуальном развитии, он весьма своеобразен — отгороженный от здоровых детей, он по-своему строит представления об окружающем мире. Но вряд ли сможет осуществиться то, что вы предлагаете этим малышам. Ведь им придется прилагать большие физические усилия, а не вести умные разговоры. Простите меня, Айседора, но мне кажется, что мы с вами уподобились двум дуракам, один из которых доит козла, а другой подставляет решето. Айседора в ответ грустно улыбнулась:
— Дорогой Гоффа, из России я привезла убедительный пример, который поможет вам приобрести некоторую уверенность в положительном результате нашего предприятия, — это история несравненной Анны Павловой, хрупкой и одновременно невероятно выносливой. Ей суждено было родиться недоношенной, но ее настойчивое желание стать балериной и энергия гения преодолели все преграды, стоявшие на пути к осуществлению ее мечты.
— Ну что ж, — ответил Гоффа, — всегда существуют исключения, но они лишь подтверждают правило. — На мгновение доктор задумался, а потом сказал: — Однажды я прочитал об одном человеке, который жил в Канаде. Он построил себе дом с дырявой крышей, поставил под этим отверстием стол, на котором стал рассматривать залетавшие к нему снежинки и зарисовывать каждую из них. Занимался он этим в течение нескольких лет и в конце концов убедился в том, что ни одна из них не похожа на другую. Представьте, бесчисленное множество снежинок — и все абсолютно разные. Так к чему я веду свой рассказ?.. Я видел ваши танцы, и ни один из них не повторял предыдущего. Они — те же снежинки. Вы замечательно делаете свое дело. И занимайтесь им. Предлагаю вам — верните этих детей родителям. У вас ничего не получится.
Айседоре было чрезвычайно приятно это неожиданное сравнение, но она категорически отказалась вернуть детей.
— Нет, Гоффа, вы не представляете себе, как я успела привязаться к ним за это короткое время. Уверена, мы с вами добьемся победы. Вы только посмотрите, уже несколько детей повеселели и порозовели. И к другим вернется радость жизни.
— Ну что ж, может быть, вы и правы. Я заметил: на ваших утренних спектаклях собирается много больных людей, иногда их приносят на носилках. С каким-то религиозным экстазом они смотрят на ваш танец и возвращаются с концерта с воодушевленными лицами. Вас называют божественной Айседорой. И действительно, я заметил, что дети получают от вас какой-то дополнительный импульс на пути к своему выздоровлению, — признался Гоффа.
Спустя несколько недель Айседора сказала Гоффе, ставшему постоянным врачом ее школы: «Без вашей всегда своевременной помощи не было бы того великолепного состояния гармонии здорового тела и духа, которого достигли дети. Они стали показывать феноменальные успехи.
Наконец пришло время, когда стало возможным заниматься не только проблемами здоровья детей. Настала пора обучения.
Из книги «Моя исповедь»:

Для достижения гармонии, о которой я мечтала, ученицы должны были ежедневно проделывать ряд специальных упражнений, подобранных таким образом, чтобы они как можно лучше сочетались с детской непосредственностью, благодаря чему эти упражнения выполнялись охотно и весело.
Руссо писал о воспитании ребенка: «Вы тревожитесь, видя, как ребенок проводит свои первые годы, ничего не делая. Как! Разве быть счастливым не значит ничего? Разве прыгать, играть, бегать целые дни значит ничего не делать? Да он всю свою жизнь не будет так занят! Платон в «Государстве», которое считают столь суровым, воспитывает детей не иначе как среди празднеств, игр, песен и забав; можно было бы сказать, что научить их веселиться и является главной целью. Вам никогда не удастся создать мудрецов, если вы не создадите вначале шалунов.
В своей работе с детьми Айседора старалась полностью придерживаться рекомендаций Руссо, проводя занятия в играх и веселых забавах. Прыгая и бегая, дети научились выражать себя в движении так же легко, как другие выражают себя словами или песней. Каждая частица их гибких тел вторила песне природы.
Глава 20
С последним сильным музыкальным аккордом Айседора упала на сцену и инстинктивно вжалась в холодные пыльные половицы. Концерт окончен, и перед тем как начать раскланиваться, необходимо немного отдышаться. Но сегодня странное предчувствие заставило ее лежать несколько дольше обычного. Что-то должно произойти, непременно что-то должно произойти, — думала она. — Я чувствую какие-то немыслимые импульсы, исходящие из зала, которые меня буквально сбивают. Я еще не испытывала такого, никогда не испытывала. Что это?.. Кто там сидит в темном провале?.. Добро или зло несет он мне? Страшно вставать, вдруг опять эти волны настигнут меня; я не удержусь, и публика увидит мое смятение… Но не лежать же вечно!.. Все… Хватит… Встаю…
Она легко поднялась, вскинула руки и подошла к краю сцены. Опять, опять укол, чье-то пристальное внимание… На повторный поклон Айседора не вышла. Она боялась того, кто сидит в зале, но, удалившись в свою гримерную, дверей не закрыла… Она ждала… И ждать пришлось недолго.
В двери никто не постучал: они внезапно распахнулись, как от резкого порыва ветра. На пороге стоял мужчина лет тридцати, он был высок, черноволос, с нежными чертами лица.
Да ведь это же сын всемирной знаменитости, великой английской актрисы Элен Терри, — удивилась Айседора. Его детские портреты были прекрасно известны театральной публике, а о популярности английского актера Гордона Крэга, успевшего заметно повзрослеть, уж и говорить не приходится. Он ворвался к ней разгневанный, но прекрасный.
— Что вы наделали, вы даже не можете себе представить, что вы наделали!.. Вы украли мои идеи! Откуда у вас мои декорации? — раздраженно кричал он, не утруждая себя необходимостью представиться.
— Простите, ваши декорации? — запинаясь, пыталась объясниться Айседора. — Это мои собственные голубые занавеси. Я придумала их, когда мне было пять лет, и с тех пор всегда танцую перед ними. Я начала заниматься танцами как только научилась ходить… — она пробовала продолжить уже заученные в многочисленных интервью фразы, но Эдвард Гордон Крэг не дал ей договорить.
— Подумать только, — буквально вскричал он, — ей было пять лет, когда она все это придумала… Нет, вы, безусловно, чудесны, удивительны… Но знаете ли вы, что я оставил сцену и даже карьеру актера, чтобы размышлять о будущем театре, а вы в пять лет все уже решили… Невыносимо… Несправедливо… Грандиозно…
Выпалив все это, он вышел, при этом громко хлопнув дверью, которая тут же вновь открылась, и Крэг удостоил ошарашенную Айседору еще одной фразой:
— Я не прощаюсь, я еще вернусь, но сейчас не в силах сдерживать своего гнева… и восхищения. До встречи… И он снова вышел, с силой захлопнув за собой дверь.
Потянулись томительные дни ожидания. Айседора ждала возвращения Крэга, но он исчез. Налетел как ураган — и исчез. «Странный, очень импульсивный человек; наверное, он уже забыл о моем существовании, а я все жду, что он появится, — грустила Айседора. — Вернется ли?»
Жизнь же шла своим чередом. Уже стало привычным развлечение берлинских студентов распрягать карету и самим везти Айседору домой. Однажды этаким манером они проезжали мимо площади, на которой находилось несколько тяжеловесных монументальных скульптур. Айседоре они не нравились. Казалось, что своим высокомерием они давили и угнетали душу.
Айседора решилась в конце концов высказать во всеуслышание свое мнение. Она потребовала остановить карету, вскочила на сиденье и произнесла речь:
— Нет высшего искусства, нежели искусство скульптуры. Но почему вы, поклонники прекрасного искусства, допускаете это ужасное поругание над ним в самом центре вашего города? Взгляните на эти статуи! Если вы в самом деле любите искусство, вы должны сегодня же ночью вооружиться камнями и разрушить их. Разве они являются искусством?
Ее слова были восприняты буквально. Часть студентов, чрезмерно легких на подъем, не стала дожидаться ночной темноты, а тут же отыскала несколько камней, которые незамедлительно полетели в ненавистные статуи. Бдительные немецкие полицейские окружили карету и оглушили всех присутствующих резкими звуками своих свистков. Айседора поняла, что весьма вероятна возможность провести нынешнюю ночь в полиции. Но произошло то, чего она никак не ожидала…
Когда полицейский уже сумел было дотянуться до виновницы скандала сквозь толпу студентов, кто-то сзади резко дернул ее за подол и опрокинул на свои крепкие руки. Не каждая девушка в такой ситуации смогла бы сохранить присутствие духа и не потерять сознание. Однако Айседора была исключением. Правда, от неожиданности она крепко зажмурила глаза, но когда открыла их, то увидела перед собой кудри Гордона Крэга.
В общей суматохе им удалось скрыться незамеченными. Они уже были в темном переулке, а Гордон все еще нес на руках свою дорогую ношу, одетую в белую шубку и белую шапочку. Айседоре очень хотелось положить голову ему на плечо, но это показалось ей слишком фривольным по отношению к своему освободителю. В конце концов она произнесла:
— Вам не тяжело, не пора ли опустить меня на землю?
— Простите, — ответил Крэг и поставил ее прямо в огромный сугроб. — Простите, — еще раз произнес он и перенес неподвижную фигуру на гладкую поверхность асфальта.
Некоторое время они не знали, о чем говорить, что делать дальше. Смущение сковало их…
Потом они долго бродили по берлинским улицам, на которых снег казался таким волшебным и еще светились магазины, а рождественские елки стояли все в блестках и огоньках. Они шли и болтали о пустяках. Прохожие не обращали на них никакого внимания. Время проходило, время все шло и шло.
Айседора не помнила, каким чудом она оказалась в студии Крэга, которая находилась на самой вершине высотного берлинского здания. Он долго смотрел на Айседору, стоявшую посредине его бедного ателье, и, наконец, произнес:
— Вы великая артистка, а живете в семье, ведь это нелепо! Я единственный, кто увидел и изобрел вас! Вы принадлежите моим декорациям.
Из книги «Моя исповедь»:

Вспыхнув внезапной любовью, я бросилась в его объятия. Он страстно откликнулся и все время повторял: «Вы — моя сестра!» В тот момент я чувствовала в нашей любви какое-то преступное кровосмешение.
Я не знаю, как другие женщины вспоминают своих любовников. Перед моим же взором предстает наша первая ночь в ателье и его прекрасное обнаженное тело. Освободившись от одежды, словно от кокона, он предстал передо мной во всем своем великолепии. Так должны были выглядеть Эндимион с его стройным молочным телом, Гиацинт, Нарцисс и мужественный Персей. Он казался скорее ангелом, нежели простым смертным. Мои глаза не успели еще как следует насладиться его красотой, а я уже почувствовала безумное влечение, ощутив себя слабой, словно тающей. Мы горели одним огнем, как два слившихся языка пламени. Наконец я нашла своего друга, свою любовь, себя самое! Но нас было не двое, мы сливались в одно целое, в то поразительное существо, о котором говорил Платон в «Федре». В нем я встретила плоть от плоти моей, кровь от крови моей. Это было не соединение мужчины с женщиной, а встреча двух душ-близнецов. Тонкая плотская оболочка горела таким экстазом, что превратила земную страсть в райские пламенные объятия.
Но вот настало время, когда счастливая Айседора наконец смогла оглядеться и осмотреть ателье. Это было пустое помещение: ни дивана, ни кресла, ни стола, ни даже стула. Более того, у Крэга не было наличных денег, чтобы заплатить за обед, а Айседора не решалась сходить за ними домой, поэтому им пришлось довольствоваться той скудной едой, которую приносил сюда мальчик из гастрономической лавки. Питаться приходилось в кредит. Когда посыльный стучал в дверь, Айседора закутывалась в одеяло и выскакивала на балкон. Она стеснялась его и боялась быть узнанной.
Так незаметно прошли две недели. И все это время Айседора не в силах была оторвать своего восхищенного взгляда от Крэга. Несмотря на его высокий рост, в нем было нечто женственное, особенно в линиях губ, чувственных и тонких. Его глаза сверкали стальным огнем под стеклами очков. Он производил впечатление нежности, некой женственности, и лишь его большие руки обнаруживали силу. Он всегда со смехом говорил о них как о руках убийцы, «годных, чтобы задушить тебя, моя дорогая!»
Целые дни они проводили в постели, разостланной прямо на полу, и когда волнам страсти удавалось ненадолго приутихнуть, их захватывали приливы откровения. Стремление познать души друг друга было ничуть не меньшим, чем стремление познать тела…
— Хочешь, я расскажу тебе, как я впервые увидел тебя и как был потрясен увиденным? — сказал Гордон, устроившись поудобнее, прислонившись спиной к стене и предварительно положив под бок большую подушку. — Ты вышла из-за убогого занавеса и направилась туда, где за роялем, спиной к нам, расположился музыкант; он едва доиграл короткую мелодию Шопена, как ты вышла и, сделав несколько шагов, уже стояла у рояля совершенно неподвижно, словно вслушиваясь в гул последних нот. В наступившей тишине можно было досчитать до пяти или даже до восьми, после чего опять послышались звуки Шопена; следующая прелюдия была мягко исполнена и уже подходила к концу, а ты так и не шевельнулась. Затем один шаг назад, и ты стала двигаться, то догоняя, то опережая зазвучавшую вновь музыку. Просто двигаться, не выделывая ни пируэтов, ни прочих номеров, которые мы привыкли видеть и которые обязательно показала бы какая-нибудь Тальони или Фанни Эльслер. Ты говорила на своем собственном языке, не вторя никому из мастеров балета. Дотанцевав, ты снова замерла в неподвижности. Ни поклонов, ни улыбки — ничего. Затем музыка возобновилась, и ты убежала от нее, и тогда уже звуки догоняли тебя, ибо ты их опередила.
Понимаем ли мы, зрители, то, что ты хочешь сказать своим танцем? Да, понимаем. Это невозможно объяснить; однако твое выступление не вызывает ни у кого и минутного непонимания. Ты подарила нам чудо, и оно повергло нас в необычайное состояние восторга. Вот почему я сидел потрясенный и безмолвный.
— Быть может, ты был безмолвен в зале, но ко мне в гримерную влетел разъяренной фурией; я и опомниться не успела, как ты обрушил на меня свой восторг и гнев, — смеясь, вставила Айседора свою фразу в страстный монолог Крэга.
— Не перебивай меня и слушай дальше. В твоем танце я чувствую естественную близость к природе и представляю себе образы Земли, Воздуха, Огня и Воды. Твой танец словно зарождается где-то во Вселенной, воплощается на Земле и вновь возвращается в вечность.
Как это тебе удается? Необъяснимо… Твое искусство сотворено из воздуха, и увидев тебя, я понял, что земля создана для танца.
— Гордон, родной мой, еще никто и никогда так глубоко не понимал мое искусство. Ты произнес удивительные слова. Я пытаюсь создать танец будущего — это есть танец далекого прошлого, который всегда был и вечно останется неизменным. В неизменной вечной гармонии движутся волны, ветры и шар земной. И не идем же мы к океану, не вопрошаем у него, как двигался он в прошлом, как будет он двигаться в будущем, — мы чувствуем, что его движения соответствуют природе его воды и вечно будут ей соответствовать. Это слова из моей книги «Танец будущего», в которой я пыталась объяснить мое искусство. Вряд ли мне это удалось. Если бы мы встретились с тобой раньше, ты сумел бы помочь в столь сложном для меня деле. Там я описала свой детский сон, в котором разговаривала с греческими богами. Хочешь, расскажу его тебе?
— Девочка моя, я основательно подготовился к знакомству с тобой и прочел твою книгу. Этот детский сон изумителен, и мне остается только завидовать твоей фантазии. Я же часто видел кошмарные сны. В шесть лет мне впервые приснилось, будто я оказываюсь внутри какой-то машины, затем чудом выбираюсь наружу, смотрю на нее, а потом меня снова затягивает внутрь — я кричу, но меня что-то подхватывает — и никакой надежды на спасение. Это страшное видение преследовало меня постоянно, и я просыпался весь в слезах. И каждый раз моя родная матушка оказывалась рядом и утешала меня.
Честное слово, в первые десять-пятнадцать лет моей жизни матушка была чересчур добра со мной, в результате чего к восемнадцати годам я был беспомощен, как грошовая кукла на витрине магазина. Таким я оставался до тех пор, пока не нашел друзей, которые помогли мне стать тем, кем я сейчас являюсь. От рождения я был соней, лежебокой, лакомкой, этаким пухлым белокурым увальнем, при этом вполне довольным собой. Да, я, несомненно, становился отчаянным трусом, когда оказывался во власти своего воображения, хотя во всех рискованных забавах, в школьных драках и футбольных сражениях я охотно принимал участие. Меня пугала только темнота.
Кроме того, у меня был просто неуемный аппетит. Стоило матушке дать мне сладкий пудинг, как я из маленького упрямца становился ласковым послушником.
Айседора испытывала невероятное наслаждение, слушая рассказ Крэга, и была благодарна за его откровенность. Он же продолжал:
— Я хочу поведать тебе историю своей матери и рассказать о ней не как о знаменитой актрисе Элен Терри, а как об очень скромной женщине, «маленькой маме Нелли», которая больше пятидесяти лет тихо, но с потрясающим упорством воплощала в жизнь свою заветную мечту, и это ей удалось, хотя против нее ополчились сотни людей, в том числе и ее грозная соперница, знаменитая Элен Терри, — ее второе «я».
У всех живущих на свете есть второе, а то и третье «я», о существовании которых многие и не подозревают. Так получилось и с моей матерью. О существовании Нелли не знал никто, кроме ее родителей, сестер и братьев, моего отца и меня. Моя сестра всегда смотрела свысока на то, что считала «слабостями» маленькой Нелли, и предпочла сделать объектом своей привязанности и восхищения знаменитую Элен Терри.
Что до меня, то мне более близка и понятна отважная, верная и мудрая маленькая Нелли. Ибо она всегда была Женщиной с большой буквы и до последнего сражалась за то, чем больше всего дорожила.
Знаменитая Элен Терри покинула сцену, влюбившись в моего отца Эдварда Уильяма Готвина, который был известным английским архитектором, археологом и театральным художником. Она поселилась с ним в сельской глуши на ферме и родила ему двоих детей. Шесть лет они прожили вместе, и мать считала эти годы самыми счастливыми в своей жизни, потому что судьба дала ей возможность посвятить себя близкому человеку. В деревне Готвин построил для своей семьи трехэтажный дом в готическом стиле. Внутреннее убранство было полностью выполнено по рисункам отца — свежие, светлые тона, строгость и стилизация: античный стиль, готический стиль, элементы популярного японского стиля. Моя сестра бегала по дому в кимоно, а в детской висели японские гравюры с изображением горы Фудзияма.
К сожалению, длилось это идиллическое счастье только шесть лет. Такой жизни для себя хотела Нелли, но ее второе «я» — Элен Терри — не допустила этого. Играть, отдать большую часть своей жизни и времени театральной публике, ради которой существовал ее талант, — вот что было ей предначертано. И она не раздумывая вернулась к прежней жизни, в мир своего искусства.
Если бы этого не произошло, то Элен Терри стала бы матерью большого семейства; целыми днями просиживала бы в большом, массивном кресле в каком-нибудь старом доме, жизнью которого она умело руководила бы, как это делают многие благородные дамы. Она бы медленно старилась, оставаясь стройной, как в молодости; становилась бы безмятежно-спокойной и все более мудрой: помогала бы своим детям и внукам избавиться от самовлюбленности, делилась с ними своим опытом, размышлениями и наблюдениями, отдавала бы им все свое время и силы — попросту жила бы… она бы занималась старыми как мир делами: вставала чуть свет, ласково будила детей, умывала, одевала, кормила завтраком, старательно приготовленным из продуктов, принесенных рано утром из молочной кухни и от булочника.
Ее сердце я знаю лучше, чем кто бы то ни было. Ибо мне известна та ее жизнь, которую нельзя назвать иначе, как тайной, — жизнь ее сердца. То была жизнь, любовь и мечта Нелли, а не Элен Терри: ведь Нелли и Элен Терри — две совершенно разные женщины. Старшая из них — великая и знаменитая актриса, известная всему миру, почитаемая всеми, и мною в том числе; младшая — это малышка Нелли, моя мать, обожаемая мной.
Айседора с упоением слушала рассказ Крэга. Ей нравился Гордон, сильный и благородный, с сердечной теплотой вспоминающий свою горячо любимую матушку. Как это необычно и великодушно! Она еще не обладала той женской мудростью, которая подсказала бы ей, сколь непреодолимая стена высится между любящими сердцами, если одно из них — сердце мужчины — навсегда отдано своей матери. В каждой возлюбленной он ищет родные ему с детства черты и не находит их. Поиск идеала бесконечен. Эта гонка становится мучительной в равной степени для обоих. И, пожалуй, для него в большей степени, потому что его избранницы в конце концов находят новый предмет для обожания, он же осужден на вечные бессмысленные поиски. Между тем Гордон продолжал свои воспоминания:
— Выступать матушка начала лет с пяти-шести. Она была точь-в-точь как утенок, который входит в воду вслед за уткой и селезнем и без какого бы то ни было предварительного обучения начинает плыть по-утиному. Так же и она вышла вслед за отцом, матерью и сестрой на подмостки и сразу же начала играть.
Работа стала для нее самой жизнью, а поскольку цель жизни — счастье, она работала с ощущением счастья, и следовательно, работала хорошо. От самого рождения она была уверена в том, что быть счастливой правильно, а жаловаться на несчастья неправильно, и в конце концов пришла к отрицанию всего, что не есть счастье. Она всегда была охвачена трепетной радостью жизни. Не сомневаясь в том, что любовь — благо, а ненависть — зло, она была добра — на словах и на деле — к большинству людей.
— Я надеюсь, что твоя матушка сумела и в тебе воспитать такое прекрасное качество, как доброта к людям, — произнесла Айседора с некоторой иронией. Надо сказать, что она каким-то шестым чувством ощутила очень незначительный, но тем не менее ощутимый укол ревности. — Ты мог бы проявить маленькую толику доброты, сжалиться над бедным изголодавшимся созданием и заказать обед в гастрономической лавке. О сладостный ленивец, мне очень хочется есть, ну просто очень…
— Ах ты несносное приземленное существо! В то время как я влеку тебя к заоблачным высотам, ты тянешь меня к столь низменному занятию, как принятие пищи. Неужели ты действительно хочешь есть? — подхватил Гордон игривую интонацию Айседоры. — Нет, не верю. Такое существо, как ты, сотканное из тончайших нитей эфира, не должно принимать никакой пищи, кроме нектара цветов. Ты хочешь есть?.. Опомнись!.. Ты хочешь есть в то время, как «Эрос вновь меня мучит истомчивый, — горько-сладкий, необоримый змей». Иди же ко мне, и ты забудешь обо всех своих земных желаниях.
И они вновь уносятся в заоблачные высоты, где «горят общим огнем».
— Я нашла свою половинку, — шепчет Айседора, нежно глядя на Крэга, — ты моя половинка, я тебя нашла… нашла… нашла…
Некоторое время она молча созерцает своего возлюбленного, но ей снова хочется услышать его чуть глуховатый голос, и она затевает словесную игру:
— А знаете ли вы, мой повелитель, что существует легенда о том, как в древние времена на земле жили цельные люди — чудовищные существа с четырьмя руками, четырьмя ногами, а голова у них была одна, но зато с двумя лицами, повернутыми друг от друга?
— А ходили они колесом, перекатываясь на восьми конечностях, — вставил свое слово Крэг, с удовольствием вступив в шутливую игру.
— Да, они передвигались колесом, как в цирке, — продолжала Айседора. — И надо сказать, что в единстве своем эти люди были настолько сильны, что решили взобраться на небо и покорить всемогущих богов.
— Но боги оказались действительно всевластны, и Зевс не допустил такого богохульства.
— Да, Зевс решил уменьшить их силу и разделил их на половинки, а в качестве наказания за строптивость повернул их лица так, чтобы они могли лицезреть свое уродство.
— Ну и что ж, они так и ходили с кровоточащими ранами? — спросил Крэг, состроив при этом очень скорбную физиономию.
— Аполлон сжалился над ними и стянул веревочкой кожу в центре живота — так получился пуп. А потом Зевс раскидал эти половинки по разным уголкам земли, и с тех пор они ищут друг друга, потому что в одиночестве испытывают ни с чем не сравнимое страдание. Я тоже долго мучилась и приехала сюда из Америки, потому что чувствовала: здесь, на этом краю земного шара, живет моя половинка…
— Слава богу, Зевс додумался в свое время произвести эту операцию, — облегченно вздохнул Крэг. — Представь себе, как бы ты танцевала с таким довольно увесистым добавлением к своей фигуре, как я? Колесом бы ходила? Зевс весьма мудро придумал. Теперь я имею возможность видеть тебя. В противном случае мы с тобой все время смотрели бы в разные стороны и не могли бы наслаждаться друг другом. И еще одна немаловажная деталь — будь мы постоянно вместе, как бы мы могли тосковать друг без друга? А вдруг нам на некоторое время захотелось бы разлучиться? Нет, Зевс поступил мудро.
— Ты прав. Я разглядываю тебя, я любуюсь тобой, я уже успела соскучиться по тебе, я люблю тебя…
Айседора положила голову на плечо Крэга — состояние умиротворенного покоя снизошло на них…
Но все-таки наступил момент, когда появилась необходимость посетить гастрономическую лавку. Мальчик-рассыльный так и не пришел, и Крэг сам спустился вниз, но вскоре вернулся лишь с двумя небольшими черствыми булочками. Айседора впервые видела его в такой растерянности.
— Ты знаешь, лавочник категорически отказался дать мне что-либо, ибо я задолжал уже довольно крупную сумму. Он пригрозил вызвать полицию и не выпускать меня, пока я не расплачусь. Только в последнюю минуту он сжалился надо мной и дал две булочки, которые уже были приготовлены для его свиней. Что же делать? У меня нет ни единого пфеннига.
— Позволь мне сначала съесть эту булочку. Пока же я совершенно ничего не соображаю.
После легкой трапезы Айседора задумалась: ей страшно было даже представить свое возвращение домой.
— Айседора, сходи к себе и принеси денег. Вызволи меня. Я должен тебе признаться, что совершенно беспомощен в вопросах, связанных с денежными расчетами. Видишь, как я живу. Но скоро у меня выйдет статья, и у нас появится небольшая сумма. А сейчас без твоей помощи я погибну голодной смертью или сгнию в долговой яме.
«Что делать? — подумала Айседора. — Так или иначе момент возвращения домой должен был неминуемо наступить. Иного выхода нет. Надо собираться».
Она надела юбку и увидела, что та совершенно свободно болтается вокруг ее изрядно похудевшей фигурки, а из маленького зеркальца на нее смотрело осунувшееся бледное лицо с огромными глазами.
— Ты не сможешь меня проводить? — спросила она. — Мне очень нужна твоя поддержка. Сказать по правде, я побаиваюсь возвращаться домой.
— Как? Это исключено. Меня не выпустят отсюда. — Гордон чувствовал себя неловко. Он прекрасно понимал, какая буря ожидает Айседору.
— Ну что ж, я пошла… Еще никогда в жизни у нее не была так тяжела рука, как в тот момент, когда она стучала в дверь родного дома. Открыл ей Раймонд. Он радостно обнял сестру:
— Слава богу! Ты жива и здорова. Я рад видеть тебя. Следом вышла мать. Лицо ее было строгим и непроницаемым.
— Хотелось бы знать, где ты пропадала две недели? Какой изверг затащил тебя в свое логово? Чтобы избежать скандала из-за сорванных концертов, мы дали объявление в газете о твоей болезни. Но эти меры предосторожности не помогли. Грязные слухи разнеслись по всему Берлину. Мне стыдно появляться на людях.
— Мамочка, не надо так, не надо… Пойми, я полюбила… Я забыла обо всем на свете…
— Эта забывчивость у тебя не впервые. — Элизабет стояла в стороне, прислонившись к стене и скрестив руки. Поза ее выражала независимость, а по выражению лица можно было понять, что она давно уже обо всем догадалась. Уж кто-кто, а она-то знает, на что способна ее сестра.
«Зачем, зачем они так жестоко рушат мое счастье?» — с грустью подумала Айседора.
Со временем жизнь вошла в привычное русло, но натянутая, неискренняя обстановка в доме осталась. Айседора потеряла доброжелательное отношение своих близких. Ее неземная любовь к Крэгу представлялась окружающим какой-то грязной связью. Она попыталась найти защиту у Гордона, но единственное, что он мог предложить, — быть выше пуританских предрассудков.
Чашу терпения Айседоры переполнило заявление комитета высокопоставленных дам, организованное ее сестрой Элизабет, в котором содержались упреки в адрес руководительницы детской танцевальной школы. В заявлении утверждалось, что она имеет весьма смутные представления о морали, в связи с чем дамы из приличного общества категорически отказывались оставаться патронессами школы и прекращали ее финансирование.
Вручить это послание поручили жене известного банкира Мендельсона, которая довольно скверно справилась с этим заданием. Едва переступив порог дома, она отшвырнула огромное извещение, бросилась на шею Айседоры и, разрыдавшись, произнесла:
— Не думайте, я не подписывала этого гнусного письма. Сама не знаю, зачем согласилась на это. Наверное, для того, чтобы иметь возможность высказать вам свое, иное мнение. Но должна вас огорчить — остальные дамы остаются верны только вашей сестре.
— Ну что ж, я убедилась, что для этих благовоспитанных дам хорошо только то, что хорошо скрыто от посторонних глаз. Они пробудили во мне такое негодование, что я решила выступить в зале филармонии и положить конец этим гнусным разговорам. Приходите туда, фрау Мендельсон. Спасибо вам за поддержку. Я в ней очень нуждаюсь.
Выступление состоялось через несколько дней. Зал филармонии был переполнен. Здесь собрались сторонники и противники Айседоры, а также те, кто жаждал скандала.
Айседора прочла лекцию о танце как об искусстве освобождения, а в заключение произнесла речь о праве женщины любить, не оглядываясь на общество.
— Я полагаю, что искренность и взаимное доверие являются основными принципами любви. Я независимая женщина, привыкшая своими силами зарабатывать деньги, и, отдавая свои силы и здоровье ради возможности иметь ребенка, я, конечно, не соглашусь на то, чтобы в один прекрасный день мужчина заявил, что ребенок по закону принадлежит ему и он отберет его у меня, я же буду видеться с ним три раза в год. Всякая интеллигентная женщина, которая, прочтя брачный контракт, соглашается его подписать, заслуживает все его последствия.
Зная о наличии в современном брачном контракте такого пункта, посудите сами, далеко ли ушли в своих правах современные европейские женщины от женщин языческой Древней Греции? Легенда этой страны гласит, что Зевс в наказание людям за то, что они приняли в подарок от Прометея огонь, велел богам и богиням создать из сырой глины, болезненного желания, коварства и бесстыдства привлекательное чудовище — женщину — западню и бездонную пропасть с крутыми стенами. Зевс утверждал, что всеми своими несчастьями человечество обязано представительницам слабого пола. Именно эта легенда положила начало нашему бесправию. Она дала возможность относиться к женщине как к существу виновному и поэтому бесправному.
В Греции в период моногамии мужчины имели право выбора себе жены, а бедная девушка до брака даже не видела своего будущего супруга. В случае развода муж забирал детей себе. Супруг имел полное право на то, чтобы у него было сколько угодно сожительниц и куртизанок. У Демосфена мы находим такие слова: «У нас есть куртизанки для развлечений, любовницы, чтобы о них заботиться, и жены, чтобы рожать законных детей». Жена в доме мужа была на положении первой служанки.
В Спарте действовали еще более ужасные законы. Дабы избежать большого количества детей в семье и дробления родового богатства, несколько братьев брали в жены одну девушку. От ненужных детей избавлялись как заблагорассудится. Оставляли новорожденных на обочинах дорог и ступенях храмов, продавали их в рабство, расплачивались ими с долгами. У матери никогда не спрашивали на это разрешения.
Я призываю вас после этого небольшого экскурса в историю еще раз подумать, многого ли мы добились в течение прошедших тысячелетий в вопросах эмансипации женщин? Женщина… Именно она несет в своем сердце неизбывную вечную любовь.
Я хочу завершить свою лекцию словами Платона: «Мне кажется, что люди совершенно не сознают истинной силы любви, ибо, если бы они сознавали ее, они бы воздвигли в ее честь величайшие храмы и алтари и приносили ей жертвы, а меж тем ничего подобного не делается».
Вы выслушали меня, а теперь пусть бросит в меня камень тот, кто без греха. Хотя о каком грехе я говорю?.. Разве любовь — это грех?
…Лекция вызвала грандиозный скандал. На сцену полетели всевозможные предметы. Но среди присутствующих оказались и те, кто поддерживал Айседору.
Этим выступлением она закрыла вопрос о своем «нравственном падении», поставила все точки над «i» и смогла продолжить свою личную жизнь так, как считала нужным. Обывательское общество подавилось этим последним куском и начало пережевывать другие скандальные события. Но в семейной жизни Айседоры произошел разлад, который несказанно ее расстроил. Элизабет переехала из квартиры в школу, а мать вернулась в Америку.
Из книги «Моя исповедь»:

Мать не находила себе покоя. К тому времени она, стойко переносившая невзгоды в дни нужды, и несчастья, начала находить жизнь довольно скучной. Возможно, на эти настроения влиял ее ирландский характер, отличающийся особой эмоциональностью, и именно поэтому она не могла переносить благосостояние так же легко, как лишения. Из-за частой смены настроения случалось так, что все ей переставало нравиться. Впервые за время нашего отъезда за границу она стала выражать свою тоску по Америке, говоря, что там все значительно лучше. Когда мы приходили с ней в лучший берлинский ресторан, думая доставить ей этим удовольствие, и спрашивали, что заказать, она отвечала: «Дайте мне креветок». Если по времени года креветок не было, она возмущалась бедностью страны и отказывалась что-либо есть. Если же они были, то она все равно была недовольна и жаловалась, рассказывая, насколько они лучше в Сан-Франциско.
По-моему, эта разительная перемена характера произошла вследствие многих лет добродетельной жизни, посвященной только воспитанию детей. Теперь же, когда у нас появились интересы, которые нас поглощали целиком и под влиянием которых мы часто ее покидали, она поняла, что напрасно потратила на нас лучшие годы своей жизни. Эта неустойчивость настроения проявлялась все чаще и чаще, в эти моменты она выражала желание вернуться в свой родной город, что вскоре и сделала
Мама уехала, и вместе с ней оставило Айседору чувство собственной защищенности. Отныне для нее началась новая жизнь — жизнь взрослой самостоятельной женщины.
Глава 21
Постепенно страсти вокруг Айседоры улеглись. Она освободилась от вмешательства общества в ее личную жизнь и тем самым завоевала себе право любить и гордиться своей свободной любовью. Каждое мгновение ее жизни теперь было наполнено безмерным, безудержным счастьем.
Она старалась не расставаться с Крэгом ни на минуту. И первое время такая возможность предоставлялась им довольно часто. Дело в том, что Крэг, оставивший карьеру актера, не успел еще приобрести какой-либо вес в глазах театральных деятелей в качестве художника или режиссера. Поэтому какое-то время ему приходилось зарабатывать себе на хлеб насущный в качестве администратора труппы Айседоры Дункан. Это был период их беззаботного счастья, особенно для Крэга — с административными делами он справлялся из рук вон плохо и совершенно по этому поводу не переживал. Айседора же в порыве своей любви безропотно тянула воз за двоих. У нее не было ни тени сомнения в гениальности Крэга, поэтому она часто предоставляла ему возможность спокойно отдаваться своим размышлениям.
Рядом с ним не приходилось скучать ни минуты. С утра до вечера он, как правило, находился в состоянии крайней экзальтации и приходил в неистовое возбуждение, просто встречая на своем пути дерево, птицу или ребенка. Айседора радостно воспринимала мир его глазами и растворялась в потоках безудержной любви. Ей казалось, что предсказание из шутливого стихотворения Джона Китса, которое часто читал Крэг, никогда не претворится в жизнь:
Разве щеки не увянут В миг, едва привычны станут? Разве будут губы дев Вечно свежими, созрев? Разве есть глаза такие — Пусть небесно-голубые, — Чтобы не прискучить в срок? Иль столь нежный голосок? Как снежинки, наслажденья Тают от прикосновенья.
Он читал последнюю строчку и целовал Айседору в кончик ее вздернутого носика.
Что и говорить — пока они были счастливы.
Гастрольные поездки по разным городам и странам, интересные путешествия и встречи наполняли их жизнь новыми впечатлениями. Крэг очень любил бродить по ночным городам, и каждый раз, приезжая на новое место, после концерта, с наступлением сумерек, они отправлялись в таинственное путешествие. Бывало, присаживались на скамейку под горящим фонарем, и Гордон рисовал очередную понравившуюся ему тихую улочку. И всякий раз в конце своей работы он обязательно изображал тоненькую фигурку танцовщицы, летящую вдаль с развевающимся длинным шарфом.
— Это я? — спрашивала Айседора.
— Это ты, — отвечал он. — Но я не только рисую тебя, я еще начал писать о тебе поэму, и вот уже появились первые слова: «Я вижу Покой и Красоту, а также Силу и Нежность…» Всю поэму я прочту тебе, когда она будет готова, а пока послушай, что говорит твой любимый Уитмен о моих чувствах:

Крепко прижмись и слушай, что я шепчу тебе,
Я люблю тебя, о, я весь твой,
Только бы нам ускользнуть ото всех, убежать
безнаказанными, вольными,
Два ястреба в небе, две рыбы в волнах не так
беззаконны, как мы.
Дикая буря, сквозь меня проходящая, и страсть,
которая содрогает меня,
Клятва, что мы слиты навеки, я и женщина, которая
Любит меня и которую я люблю больше жизни моей.
О, я охотно отдал бы все за тебя,
И если нужно, пускай пропаду!
Только бы ты и я! И что нам до того, что делают и думают другие,
Что нам до всего остального, только бы нам насладиться
друг другом и замучить друг друга совсем,
до конца, если иначе нельзя.
— Смотри, уже светает. Пойдем-ка домой, я действительно невероятно хочу «замучить» тебя.
К сожалению, совместные гастроли вскоре прекратились. Крэга пригласили в Германию для постановки и оформления спектакля. Гордон уезжал в приподнятом настроении, так как ему не терпелось как можно скорее приступить к работе, что несколько притупило привкус горечи от разлуки с Айседорой. Она приготовилась к долгому отсутствию своего возлюбленного, однако Крэг вернулся гораздо раньше предполагаемого срока. Он был печален, а в его глазах можно было увидеть лишь «мрак черной ночи».
— Что случилось?.. Я очень рада видеть тебя, но ведь ты не мог приехать так просто? У тебя все сорвалось? — спрашивал взгляд Айседоры.
— Я не сумел пробить брешь в заскорузлом театре, — ответил Крэг. — Стоило мне показать свой эскиз, где среди устремленных ввысь линий зияло пятно-проем, как меня тут же спросили, будет ли у двери ручка, на что я ответил, что не только ручки, но и самой двери не будет. Слово за слово, я не сдержался и высказал в довольно грубой форме все, что думаю об их примитивных театральных взглядах. Мало того, я не удержался и опубликовал в газете статью о том, что готов реформировать немецкую сцену при одном условии — немедленного закрытия всех театров по крайней мере на пять лет, воспитания нового поколения артистов, после чего я смогу донести свои замыслы до немецких зрителей. Теперь, надо думать, мне надолго заказан путь в Германию.
Ради идеи преобразования театра я оставил актерскую карьеру, хотя в семнадцать лет, став членом труппы «Лице-ума», успел переиграть множество ролей: Гамлета, Ромео, Макбета, Петруччио… Великий актер и руководитель театра Ирвинг говорил моей матери, что мое будущее он видит в самом лучезарном свете. Но я ушел из театра.
Моя мать не уговаривала меня остаться на сцене, не пользовалась своим влиянием для того, чтобы внушить людям театра, будто я великолепный актер, не воодушевляла меня, не искушала меня мефистофельской лестью. Я был твердо убежден, что, хотя и неплохо владею актерской техникой, хорошим актером не стану. Видя игру Генри Ирвинга, я чувствовал, что его мастерство достигло пределов совершенства, дальше которого пойти невозможно, и говорил себе, что либо я всю свою дальнейшую жизнь должен буду идти по стопам Ирвинга, превратясь в его слабое подобие, либо обнаружу, кто я есть, и пойду своим путем. Итак, выбор был сделан.
Крэг мерил комнату широкими шагами и говорил не останавливаясь. Потом тяжело опустился в кресло. Айседора молча слушала его рассказ, и Гордон, видя в ее лице внимательного и понимающего слушателя, продолжил:
— Можно назвать мой уход проявлением бесчувственности: и уж без всякого сомнения — он был проявлением большого упрямства. На три года я погрузился в чтение книг, авторы которых весьма критически отзывались об актерах и актерской профессии, презрительно третировали театральность. С немалым удивлением я узнал, как много умных людей подвергали театр и все, что с ним связано, самой суровой, уничтожающей критике.
Поначалу я изумлялся и негодовал на этих клеветников, поднявших руку на нашу благородную профессию, на наше священное призвание, на наше Искусство. Но потом меня стала посещать такая мысль: раз эти люди рассуждают так серьезно, то, черт побери, в их рассуждениях должно что-то быть.
Девизом моего творчества стали слова Джона Китса из «Оды к греческой вазе»: «Краса — где правда, правда — где краса! — вот знанье все и все, что надо знать».
Я всеми силами стремился вырваться из замкнутого круга заплесневелого театрального болота, но у меня ничего не получалось. Английские постановки хотя и принесли мне шумную славу, не дали ни денег, ни прочного положения. Театры остерегались приглашать молодого режиссера, заявившего о себе как о зачинателе нового движения в сценическом искусстве. Я тщетно пытался обращаться с просьбой помочь создать театральную школу, где можно было бы готовить актеров согласно разработанной мной программе. После всех своих неудач я решил уехать, но прежде чем покинуть Лондон, огляделся по сторонам: вдруг я замечу какой-нибудь знак, который мог бы указать на то, что кто-то заинтересовался моей дальнейшей работой. Я ждал, прислушивался, вглядывался. Тщетно. Тогда я уехал. Вот теперь и из Германии я не смогу получить никакого знака.
Я чувствую, что я гениален в своих поисках реформации театра. А знаешь, как в Италии говорят о гениях? — «Хорошо, хорошо, очень хорошо, но увы, — плохо, плохо, очень плохо». Гений — это счастье для целого мира, бедствие для того, кто им обладает: ведь гений не дает человеку покоя, все время волнуется и движется в нем. Гений ни с чем не сравним, это беспокойный дар, и когда он вселяется в человека, недостаточно крепкого для того, чтобы надежно сдерживать его, он расшатывает нервы и разрушает душу.
После приезда из Германии Крэг стал надолго уединяться в своей комнате. Это занятие он называл «перешептыванием человека со своей судьбой, серьезным и непрерывным».
Айседоре с большим трудом, но все же иногда удавалось вытаскивать его из затворнического убежища. Она уже предчувствовала, что колесо фортуны медленно и со скрипом разворачивается в противоположную сторону от счастливого начала их любви. В ее голове все мелькал незамысловатый, но мудрый стишок:
Кто удержит радость силою, Жизнь погубит легкокрылую. На лету целуй ее — Утро вечности твое…
Неужели период беззаботного счастья в любви так короток?
Приступы меланхолии у Крэга прекращались только тогда, когда в своем уединении ему удавалось создать какой-либо замечательный рисунок или эскиз декорации к спектаклю. Тогда он, вдохновленный, начинал мечтать об организации выставки своих работ; смеясь, трепал Айседору за золотистые кудряшки и говорил ей:
— Ничего, ничего, моя девочка, мы еще повоюем, ведь и скорбь, и радость хороши, нет лучше ткани для души. Неужели двум таким могучим гениям, как я и ты, не удастся перевернуть театральный мир? Справимся! Знаешь, возьми-ка ты меня сегодня с собой в твою школу. Я отдыхаю душой, когда вижу очаровательных маленьких танцовщиц. Заодно я сделаю новые наброски.
— Если бы судьба столкнула нас несколькими месяцами раньше, — ответила Айседора, — то ни в какую танцевальную школу мы бы не пошли. Крэг кинул на нее удивленный взгляд.
— Да, да, будь ты в то время рядом, у меня бы не было необходимости создавать школу. Так много ты для меня значишь. Но ты немного опоздал со своим появлением в моей жизни, и за это я благодарю провидение, ведь у нас есть теперь возможность отправиться к моим детям.
Нарядные девочки встретили их появление радостными возгласами. Природные качества Айседоры — женственность в сочетании с отзвуками наивного детства, совершенное отсутствие в характере каких-либо признаков агрессивности — давали ей возможность, не делая особых усилий, расположить к себе эти маленькие сердца.
Айседора начала занятия, а Крэг устроился в сторонке и наблюдал за ними с карандашом в руке. На девочках были одежды, не сковывающие движений. Их босые ножки с нежными пальчиками были просто очаровательны.
Айседора расположилась на кушетке в непринужденной позе. Она дала своим ученицам задание придумать и исполнить танец на стихи Уильяма Блейка «Ландыш». Зазвучала музыка, и она начала декламировать:

Невинный ландыш, чуть заметный среди смиренных трав,
Прекрасной девушке ответил: — Я — тонкий стебелек,
Живу я в низменных долинах; и так я слаб и мал,
Что мотылек присесть боится, порхая, на меня.
Но небо благостно ко мне, и тот, кто всех лелеет,
Ко мне приходит в ранний час и, осенив ладонью,
Мне шепчет: «Радуйся, цветок, о лилия-малютка,
О дева чистая долин и ручейков укромных.
Живи, одевшись в ткань лучей, питайся божьей манной,
Пока у звонкого ключа от зноя не увянешь,
Чтоб расцвести в долинах вечных!..»
Девочки предавались своим танцевальным фантазиям. Крэг еще раз убедился, что профессиональные балерины являют собой лишь жалкую пародию на волшебное исполнение танца преемницами Айседоры. Вдохновение силой в тысячу вольт исходило от них. Айседора тоже была довольна занятием.
Из книги «Моя исповедь»:

Моя группа училась танцу с таким успехом и достигла такого великолепного исполнения, что только укрепила мою веру в правильность моего начинания. Целью же являлось создание «оркестра» танцующих, — «оркестра», который представлял бы для визуального восприятия то же, что представляют для слуха величайшие симфонические произведения.
Я научила своих учениц танцам, во время исполнения которых они становились похожими то на амуров помпейских фресок, то на юных граций Донателло, то, наконец, на воздушную свиту Титании. С каждым днем тела их становились сильнее и гибче, и свет вдохновения, свет божественной музыки сиял в их молодых сердцах. Вид этих танцующих детей был так прекрасен, что пробуждал восторг художников и поэтов.
Через несколько дней состоялось первое выступление группы Айседоры Дункан в берлинском театре «Кролл Опера». Оно прошло с грандиозным успехом. Айседора, исполнив собственные танцы, повернулась к кулисам и подозвала к себе маленьких учениц, чтобы такими же маленькими прыжками и беготней они доставили удовольствие зрителям. Так они и сделали, а когда она встала впереди, уже невозможно было противиться обаянию всей группы. Вероятно, нашлись люди, которые даже в этот момент принялись умствовать, пытаясь вырвать душу у танца. Остальные плакали и смеялись от радости. И то, как она пасла свое маленькое стадо, удерживая всех вместе, было зрелищем, которого никто до сих пор не видел и, наверное, больше не увидит.
«Является ли это искусством? — думал Крэг. — Нет, но это высвобождает умы сотен людей: стоит лишь увидеть ее танцы, как мысли уносятся ввысь, словно с приливом свежего воздуха, освобождая наши сердца от проблем, над которыми мы раздумывали так долго.
Но как это возможно, если она не произносит ни слова? Напротив, своим танцем она говорит все, что следует услышать. Наверное, ее дар от Бога…»
Она надевала какие-то лоскуты, которые на вешалке более всего походили на изодранные тряпки; когда же она наряжалась в них, они чудесным образом преображались. Длинный наилегчайший шарф являлся непременной деталью сценического костюма и подчеркивал ее движения в танце.
Крэг искренне радовался успехам Айседоры. У него тоже дела сдвинулись с мертвой точки. Ему наконец удалось открыть небольшую выставку рисунков и эскизов декораций. Айседора с благоговением переступила порог выставочного зала.
— Ты перевернул мои представления об искусстве, — говорила она ему. — Ты открыл мне высший смысл красоты… Без тебя я все равно что земля без солнца… Я верю всем существом в твой театр и в тебя. Ты прорицатель красоты.
Мир и тихая радость поселились в доме Айседоры. Их любовь с Крэгом, пережив бурный период страсти, перешла в стадию умиротворения.
Любовь, я думал, жар и свет. А вышло — полутьма и трепет. Любовь, я думал, — Солнце, Смех. А вышло — тихий лунный лепет.
По вечерам они стали уделять больше времени чтению книг и бесконечным разговорам о прочитанном, нежели страстным порывам любви, и находили в этом истинное удовольствие, чувствуя, как глубоко им понятен и интересен внутренний мир друг друга.
Айседора часто затрагивала тему совместной постановки, но Крэг, ценивший в ней способность пробуждать творческие силы, опасался ее появления на сцене рядом с другими актерами, потому что именно это свойство танцующей Айседоры стало в глазах Крэга непреодолимым препятствием для совместной постановки. В ответ на ее просьбы он отвечал отказом, считая, что она оказывает слишком сильное воздействие на публику, и он не может рискнуть поместить рядом с ней даже шекспировскую пьесу в исполнении лучших актеров. Тончайшая игра актеров не будет восприниматься таковой в силу магического обаяния ее личности.
Планы совместной постановки были отклонены не только Крэгом, но и самой судьбой. В один прекрасный день Айседора поняла, что в ней зародилась новая жизнь. Счастливейшая из женщин, она сообщила эту новость Крэгу, но, надо признаться, он воспринял ее без особой радости. Холостяцкая жизнь уже подарила ему восьмерых ребятишек, о судьбе которых он практически ничего не знал, — и он понимал, что появление девятого ребенка принесет ему ненужные хлопоты и даже может оторвать от занятий творчеством. Довольно холодно он объявил Айседоре о своем отношении к этому событию.
— У некоторых людей жизнь и работа приходят в столкновение — у художников это происходит почти всегда, — и когда внутренний голос явственно призывает их принести в жертву то или другое, дело обычно кончается более или менее полным отречением от всего, что больше всего ценится в жизни. Такие люди отказываются от жизни ради дела, которое является для них призванием. Тысячи мужчин так властно одержимы идеей довести свою работу до совершенства, что забывают о жизни: они урезают жизнь, чтобы сделать ее поменьше и втиснуть в рамки, определенные потребностями работы. Вот каково мое отношение к бытовой стороне человеческого существования, а следовательно, и к рождению ребенка. Прости меня, но обманывать тебя не стоит. Ты и сама все понимаешь. А подумала ли ты о себе? Что станется с твоей фигурой? Разве может танцовщица позволить себе иметь ребенка, пока она выступает? Подумай как следует, прошу тебя…
Айседоре было невыносимо больно слушать эти философские рассуждения в ответ на ее порыв поделиться своей радостью, вернее, как она предполагала, их общей радостью. Но вскоре она простила его. Такая отходчивость была ей присуща, потому что большую долю в ее женской любви к Крэгу занимало материнское чувство. Ей всегда хотелось защитить и как можно скорее простить своего возлюбленного. Крэг тоже сделал попытку проявить заботу об Айседоре.
— В твоем положении тебе просто необходимо отказаться от гастролей в Дании и Швеции. Не станешь же ты, будучи беременной, танцевать на сцене.
— Я очень хотела бы знать, как ты это себе представляешь на практике. Мой счет в банке скоро уже совсем иссякнет…
— Как, уже?..
— Да, увы, уже… А что ты думал? Мне ведь приходится содержать школу… и не только ее, — невольно вырвалось у Айседоры.
Но Крэг предпочел пропустить эту фразу мимо ушей.
Гастроли были невероятно утомительными. После каждого танца Айседора убегала за кулисы и нюхала нашатырный спирт — дурнота подступала к самому горлу и кружилась голова. Потом она брала себя в руки и выходила к началу нового танца. Публика ничего не замечала, разве что легкий запах нашатыря, который приносило из-за кулис. Но в конце концов наступило такое состояние, что гастроли пришлось прервать.
Айседора поселилась в небольшой деревушке Норвиг на берегу Северного моря вблизи Гааги вместе со своей сиделкой, которая вскоре стала ее близким другом.
Из книги «Моя исповедь»:

Дитя все больше и больше давало о себе знать. Странно было видеть, как мое чудесное мраморное тело теряло упругость, расширялось и деформировалось. Чем утонченнее нервы, чем чувствительней мозг, тем сильнее страдания — такова жуткая месть природы. Бессонные ночи, долгие часы, полные радости и переживаний, проводила я, когда бродила по пустынному песчаному берегу, глядя на море, вздымающееся огромными волнами, с одной стороны, и на высокие дюны — с другой. На этом побережье почти всегда дуют ветры. Иногда это нежный приятный ветерок, а иногда ветер настолько сильный, что трудно идти. Порой бушевала свирепая буря, и тогда виллу «Мария» раскачивало всю ночь, точно корабль в открытом море.
Я избегала общества. Люди говорили такие пошлости и так мало считались со священным состоянием беременности!
Во время прогулок у моря я иногда чувствовала прилив сил и смелости и думала, что ребенок этот будет моим и только моим, но в другие дни, когда небо хмурилось, а волны холодного Северного моря сердито шумели, настроение мое ухудшалось и мне казалось, что я несчастное животное, попавшее в западню. В этот момент меня не оставляло непреодолимое желание бежать как можно скорей.
Бежать — куда? Может быть, в мрачные волны? Я боролась с этими мыслями, пересиливала себя, но они обыкновенно находили неожиданно.
В некоторой степени преодолеть эти страхи мне помог чудный вещий сон, который дважды посещал меня.
Мне снилась Элен Терри в блестящем наряде. Она вела за руку белокурую девочку, похожую на нее как две капли воды, и своим необыкновенным голосом звала меня: «Айседора, люби… люби… люби…» С этого момента я знала, кто ко мне идет из призрачного мира небытия. Придет этот ребенок, неся мне радость и печаль! Рождение и смерть. Божественная весть ликовала во всем моем существе.
Мне казалось также, что большинство людей от меня отдаляются. Мать была на расстоянии тысяч миль, и даже Крэг стал каким-то чужим, всецело погруженным в искусство, тогда как я все меньше и меньше о нем думала. Я была целиком захвачена той сводящей с ума, радостной и болезненной тайной, которая выпала на мою долю.
Часы тянулись долго и мучительно. Еще медленнее проходили дни, недели, месяцы… Переходя от надежды к отчаянию и от отчаяния к надежде, я часто вспоминала свое детство, юность, странствия по чужим краям, открытия, сделанные в области искусства, и все прошлое представлялось мне далеким туманным прологом, — прологом к таинству рождения ребенка.
Почему не было со мной моей дорогой матери? Только потому, что она была жертвой нелепого предрассудка о необходимости брака. Сама она побывала замужем, нашла эту жизнь невозможной и развелась. Что же заставило ее желать для меня той же участи? Все мое существо протестовало против брака. Я считала тогда и продолжаю считать до сих пор, что брак является бессмысленным и рабским установлением, неизбежно ведущим к разводам и возмутительно грубым судебным разбирательствам, в особенности у артистов.
Часто я думала о своих танцах, и тогда меня охватывала отчаянная тоска по искусству. Но тут я чувствовала несколько сильных толчков и движение внутри себя. Я начинала улыбаться и думать, что искусство, в сущности, лишь слабое отражение радости и чудес жизни. Я с удивлением наблюдала за своим изменившимся телом. Маленькие твердые груди увеличились, обвисли и стали мягкими, быстрые ноги передвигались медленнее, щиколотки опухли, в бедрах чувствовалась боль. Куда девались мои чудесные юные формы наяды? Где были мои мечты? Часто помимо воли я чувствовала себя глубоко несчастной и побежденной в борьбе с гигантом — жизнью. Но стоило вспомнить еще не рожденного ребенка, и печальные мысли исчезали. О жестокие часы ночного ожидания и беспомощности, когда лежать на левом боку нельзя, потому что замирает сердце, на правом лежать неудобно, и кое-как лежишь на спине, страдая от движений ребенка и пытаясь его успокоить руками, прижатыми к животу! Жестокие часы сладостного ожидания, бесчисленные ночи все проходили таким образом. Какой ценой платим мы за славу материнства! И вот пришло время родов.
Однажды днем за чаем я почувствовала ужасную боль в спине, точно мне вонзили бурав в позвоночник и пытались его повернуть. С этой минуты началась пытка, которой, казалось, не будет конца. Я же чувствовала себя несчастной жертвой, которая попала в руки могучих и бессердечных палачей. Не успела я оправиться от первого приступа, как наступил второй. Неумолимый, жестокий, не знающий ни пощады, ни жалости, ужасный незримый дух душил меня своей лапой и терзал беспрерывными спазмами мое тело. Испанской инквизиции далеко до этих мучений, и женщина, родившая ребенка, может ее не бояться. По сравнению с родовыми болями инквизиция была, вероятно, лишь невинной забавой. Говорят, что эти страдания скоро забываются. Я могу на это только ответить, что до сих пор стоит мне закрыть глаза, как я снова слышу мои тогдашние стоны и крики.
На третьи сутки безжалостный врач вытащил огромные щипцы и закончил живодерство, даже не прибегая к наркозу. Я думаю, что сравниться с тем, что я чувствовала, могут лишь ощущения человека, попавшего под поезд.
Неслыханным, грубым, варварским является тот факт, что женщина все еще вынуждена переносить такую чудовищную пытку. Нужно положить этому конец! Просто нелепо при нынешнем уровне науки, что безболезненность родов не стала еще вполне естественной.
Я не хочу слышать ни о каких женских движениях, пока женщина не положит конец тому, что я считаю бессмысленным мучением, и утверждаю, что операция деторождения должна совершаться так же безболезненно и переноситься так же легко, как и всякая другая операция. Какое безрассудное суеверие препятствует такой мере? Конечно, можно возразить, что не все женщины страдают так сильно. И я от этого не умерла, но не умирает и несчастная жертва во время снятия со станка пыток.
Меня и сегодня бросает в дрожь при мысли о том, что я перенесла и переносят многие женщины вследствие невыразимого эгоизма и слепоты людей науки, которые допускают такие зверства, когда им можно помочь.
Но я была вознаграждена, увидев ребенка. Он был прекрасен, похожий по своему строению на Купидона, с голубыми глазками и каштановыми волосами, которые вскоре превратились в золотые кудри. И — чудо из чудес! Ротик ищет мою грудь и хватает беззубыми деснами, и кусает, и тянет, и сосет молоко. Какая мать когда-либо описывала, как рот ребенка сосал ее сосок и из груди ее брызгало молоко? Жестокий, кусающий рот так живо нам напоминает рот любовника, который, в свою очередь, похож на рот ребенка.
О женщины, зачем нам учиться быть юристами, художниками и скульпторами, когда существует такое чудо? Наконец-то я узнала эту огромную любовь, прерывающую любовь мужчины. Я лежала окровавленная, истерзанная и беспомощная, пока маленькое существо сосало и кричало. Жизнь, жизнь, жизнь! Где мое искусство? Мое или искусство вообще? Не все ли мне равно! Я чувствовала себя богом высшим, чем любой художник.
В течение первых недель я часами лежала с ребенком на руках, глядя, как он спит; иногда ловила взгляд его глаз и чувствовала себя очень близко к той грани, за которой открывается тайна.
Девочке дали ирландское имя Дирдрэ. Вскоре Айседора вместе с дочкой вернулась в Грюневальд, а Крэг, снисходительно приняв появление своего очередного ребенка, уехал во Флоренцию, куда его пригласила знаменитая актриса Элеонора Дузе для оформления спектакля «Росмерсхольм» по пьесе Ибсена. Незадолго до рождения ребенка Айседора познакомила Крэга с Дузе, и та решилась предложить талантливому, но пока еще малоизвестному художнику участвовать в своей работе. Итак, Айседора и Крэг расстались.
Только многочисленные письма скрашивали их разлуку, которая была очень тяжела для обоих. Айседора не переставала благодарить Крэга за то, что он есть, и Крэг отвечал ей нежными посланиями. Однажды Айседора, поглощенная повседневными делами, не успела ответить ему и тут же получила послание, пронизанное невыразимой грустью:
«Как я вижу, Вы не пишете мне. Но Вы не забыли меня, не так ли? Не помни я, что я Эдвард Гордон Крэг, у меня было бы здесь, во Флоренции, много возможностей влюбиться. Известно ли это Вам? А когда я вспоминаю о Вас, мне не хочется ни виноградной кисти, ни других плодов. Тогда радость превращается в боль — и вздыхая, я говорю: «Что ж, для Гордона Крэга есть одна девочка, но лишь одна, а остальные хороши только для Тедди — каковым я более не являюсь. А если эта девочка не любит тебя, то не стоит пытаться заменить ее: оставь ее место пустым — так легче».
Находясь вдали, Гордон Крэг хочет знать как можно больше об Айседоре. Он много слышит о ней, но этого крайне мало. Хотелось бы знать больше, много больше, при этом не претендуя на то, чтобы знать все. Ведь все означает полноту и пресыщение.
«Как Ваши битвы, моя воительница? Выиграны ли они? Делитесь иногда с Гордоном Крэгом своими мыслями — и побольше. Аминь. Конец декабря 1907 года. Флоренция».
Но через некоторое время переписка прекращается, потому что Айседора, не выдержав разлуки, вместе с дочкой и няней отправляется во Флоренцию. Она была бесконечно счастлива. Двое любящих людей встретились.
Ко времени их приезда работа у Крэга шла полным ходом. Он заперся в театре и, расставив перед собой дюжину огромных горшков с краской, сам стал рисовать декорации большой кистью, зная, что кроме него никто не сможет понять его замысел. Достать полотно, которое требовалось, было невозможно, и тогда он решил заменить его мешками. В течение нескольких дней сонм итальянских старух, сидя на сцене, занимался сшиванием распоротых мешков. Молодые итальянские художники метались по сцене, выполняя приказания Крэга, а сам он, растрепанный, кричал на них, макал кисти в краску и поднимался на леса, рискуя упасть. Он проводил в театре почти все свое время и даже готов был оставаться целый день без пищи, но заботливая Айседора приносила ему завтрак в маленькой корзиночке.
Гордон распорядился, чтобы Дузе не пропускали в театр: «Не давайте ей сюда входить. Если она войдет, я сажусь в поезд и уезжаю».
В чем же дело? Почему Крэг так категорически протестовал, требовал, чтобы Дузе не появлялась в театре до окончания изготовления декораций? А дело в том, что Крэг решил оформить спектакль сообразно с собственным представлением. Дузе же стремилась следовать замыслу Ибсена и решить декоративное оформление в традиционной реалистической манере.
Крэг не посчитался ни с автором, ни с желанием актрисы. Вместо гостиной он построил колоссальные декорации, изображающие египетский храм с бесконечно высокими стенами. Вместо окна прорезал огромный прямоугольник, открывавший вид на фантастический пейзаж, пылающий, подобно берегам Нила, красными, желтыми и зелеными отсветами.
Своим решением оформления спектакля Крэг поднял проблемы, поставленные Ибсеном в пьесе, на вселенский уровень.
Ситуация с подготовкой спектакля была очень сложная, и Айседора приложила все свои силы, чтобы помочь Гордону.
Из книги «Моя исповедь»:

Едва приехав, я оказалась между двух огней — между двумя гениями, у которых, как это ни странно, сразу установились враждебные отношения. В их бесконечных спорах мне приходилось выступать в роли переводчицы, так как Крэг не знал ни французского, ни итальянского языка, а Дузе не понимала ни слова по-английски. Да простится мне хотя бы часть лжи, которую я допустила при переводах, — ведь я прибегала к ней ради святого дела. Мне хотелось, чтобы эта грандиозная постановка удалась, чего никогда не случилось бы, если бы я правдиво переводила Дузе слова Крэга, а Крэгу — приказания Дузе. Я исполняла роль переводчика-миротворца.
— Окно мне представляется маленьким, а не таким огромным, — заметила Элеонора с некоторым удивлением. На что Крэг прогремел на английском языке:
— Скажи ей, что я не допущу, чтобы какая-то проклятая баба вмешивалась в мою работу.
— Он говорит, что склоняется перед вами, учтет ваше мнение и сделает все, чтобы вам угодить, — благоразумно переводила я и, поворачиваясь к Крэгу, не менее дипломатично начинала переводить возражения Дузе:
— Дузе говорит, что у вас великий талант, и поэтому она ничего не изменит в ваших набросках. Такие переговоры продолжались часами.
Мне часто приходилось страдать, если время кормления проходило, а я между тем объясняла моим артистам то, чего они не говорили друг другу. Я устала. Здоровье мое пошатнулось. Эти утомительные беседы сделали период моего выздоровления затяжным и мучительным. Но, предвидя великое артистическое событие, я чувствовала, что никакая жертва, принесенная мной, не будет чрезмерной.
Дузе же горела желанием увидеть, что творится в стенах театра, и на меня легла обязанность удерживать ее от этого, стараясь в то же время не обидеть. Я совершала с ней долгие прогулки по паркам, где чудные статуи и прелестные цветы успокаивали нервы актрисы.
Приближался день, когда Элеоноре предстояло увидеть сцену в законченном виде. В назначенный час я заехала за ней и повезла ее в театр. Она была в состоянии страшного нервного напряжения, и я боялась, что каждую минуту может разразиться буря. Я удержала ее от намерения ворваться в боковую дверь прямо за кулисы, потребовала, чтобы открыли главный вход, и ввела в ложу. Нам пришлось долго ждать. Я очень мучилась, а Дузе повторяла: «Будет ли окно таким, каким я его себе представляю? Когда я наконец увижу сцену?»
Мне становилось не по себе при мысли о маленьком окне, принявшем гигантские размеры, но я продолжала ее успокаивать: «Скоро, скоро увидите. Немного терпения!»
В это время Крэг метался по сцене, устраняя мелкие недоделки.
В конце концов после длительного ожидания, во время которого гнев Элеоноры вот-вот готовился вспыхнуть, медленно поднялся занавес.
О, как описать то, что предстало нашим удивленным и восторженным взорам? Я говорила о египетском храме? Но никогда ни египетский храм, ни готический собор, ни дворец в Афинах не были так прекрасны. Сквозь огромные пространства небесной гармонии душа устремлялась к свету, льющемуся через громадное окно, в которое была видна не аллея, а целая вселенная. В голубом небе сосредоточились все мысли, все думы, вся земная печаль человека. За окном же сиял весь восторг, вся радость, все чудо его фантазии.
Дузе заключила Крэга в объятия, и с ее губ полился такой поток итальянских похвал, что я не успевала переводить их. Вообразите мою радость в ту минуту. Я рисовала в своем воображении будущее как несказанный триумф Крэга и рассвет искусства театра. Я была тогда молода и неискушенна и по своей наивности верила, что люди действительно подразумевают то, что говорят.
В одно прекрасное утро Крэг узнал, что его декорации разрезаны и теперь предназначены для новой сцены в театре Ниццы. Естественно, что когда он увидел свое художественное творение, свое детище, образцовое произведение искусства, над которым он так трудился, изувеченным и уничтоженным, с ним случился один из самых бешеных припадков ярости, которым он иногда был подвержен, и он обратился к Элеоноре, стоявшей тут же на сцене, со следующими словами:
— Что вы наделали? Вы погубили мою работу! Вы уничтожили мое творчество, вы, от которой я ожидал так много! На что Дузе ему ответила:
— Ну что ж, с вашими декорациями сделали то, что всю жизнь делали с моим искусством.
После разрыва с Элеонорой Дузе Крэг стал раздражителен до неузнаваемости. Он пребывал в самом мрачном расположении духа, не находил себе места и часто повторял:
— Моя работа! Моя работа! — Почему ты не бросишь театр? Почему ты хочешь появляться на сцене и размахивать вокруг себя руками? Почему бы тебе не оставаться дома и не точить мне карандаши? На что Айседора спокойно отвечала:
— Да, конечно, ваша работа удивительна. Вы — талант, но знаете ли вы, что существует также и моя школа, мое искусство? Крэг ударял кулаком по столу и возражал:
— Да, но моя работа так важна! Айседора замечала:
— Безусловно. Очень важна, но все же это фон, а на первом плане — живое существо. Моя школа и есть это лучезарное существо, движущееся в совершенной красоте, а идеальным фоном для него являются ваши творения.
Эти споры часто заканчивались зловещим молчанием. Тогда в Айседоре пробуждалась женщина, которая пугалась и вскрикивала:
— Милый, неужели я вас обидела?
— Обидели? О, нет! Проклятые женщины всегда надоедливы, и вы не исключение. «Всю жизнь любовью пламенной сгорая, мечтал я в ад попасть, чтоб отдохнуть от рая», — цинично цитировал он Блейка. — Оставьте меня, вы вмешиваетесь в мою работу. Работа, моя работа!
Иногда он уходил, громко хлопнув дверью. Оставшись одна, Айседора проводила ночь в бурном плаче. В своем воображении она рисовала себе Крэга, ослепительно красивого, в объятиях других женщин, и эти видения лишали ее покоя и сна. Когда же ей удавалось ненадолго забыться, она видела его во сне бесконечно счастливым. Видела, как он улыбаясь смотрит на других женщин, как он ласкает их, как он сам себе говорит: «Эта женщина мне нравится. Ведь Айседора, в сущности, нестерпима».
В результате их совместная жизнь превратилась в ад. Часто повторяющиеся ссоры в конце концов лишили ее какой бы то ни было гармонии. Айседоре было суждено не только пробудить в этом таланте огромную любовь, но и попытаться совместить его любовь со своей работой. Немыслимое сочетание! Началась ожесточенная война между гениальностью Гордона Крэга и ее искусством. И что же осталось?..
Осталось нам у роковой черты Вложить в прощанье больше чувства! К чему жалеть? Мне чары красоты Даны, тебе дано Искусство. Что ж на душе так пусто? Прощай! Вселенной мало для четы, Как я и ты.
Из книги «Моя исповедь»:

Гордон ценил мое искусство, как никто другой его никогда не ценил. Но его самолюбие, его ревность как артиста не позволяли ему это признать.
Наше счастье было недолгим. Ах, почему моя пылающая душа не отделилась в ту первую ночь от тела и не полетела, как ангел, сквозь земные облака в иные миры? Его любовь была юна, свежа и сильна, но он предпочел покончить с любовью до наступления пресыщения и отдать нерастраченный пыл молодости своему искусству.
Я очень любила Крэга, но я ясно сознавала, что наша разлука была неизбежна. Пришло время, и наступило такое безумное состояние, когда я уже не могла жить ни с Крэгом, ни без него. Жить с ним означало отречься от своего искусства, от себя как от личности. Жить без него означало оставаться в состоянии вечного уныния, мучиться ревностью, для которой, увы, у меня, казалось, были все основания.
Все это попеременно повергало меня в припадки ярости и отчаяния. Я не могла работать, не могла танцевать. Меня совершенно не интересовало, нравлюсь я публике или нет. Я поняла, что этому положению вещей должен прийти конец. Или искусство Крэга — или мое, — но я знала, что отказаться от искусства для меня было немыслимо: я истомилась бы, умерла бы от горя.
Глава 22
Найти средство от любовной тоски и неудовлетворенности Айседоре было очень сложно, но не настолько, как, предположим, праздной светской даме, которой пришлось бы какое-то время вздыхать и в истерике заламывать руки, а потом находить успокоение в объятиях нового любовника или, того лучше, в объятиях долгожданной смерти. Многие пьесы и фильмы того времени наивно предлагали своим зрительницам именно такие решения этой проблемы.
У Айседоры же было свое сильнодействующее лекарство от душевных терзаний — неумолимо тающий счет в банке. Деньги, которые она зарабатывала самостоятельно, уходили на содержание ее двадцати учениц в Грюневальде и двадцати учениц в новой, организованной ею в Париже танцевальной школе. Эти школы забирали львиную долю ее доходов. Правительства Германии и Франции не очень-то стремились тратить содержимое своих кошельков на их нужды.
Итак, Айседора была вынуждена оставить Крэга одного, маленькую дочурку отдать на попечение Мэри Ките, а самой отправиться на гастроли в Амстердам. Ее импресарио удалось заключить в Голландии очень выгодный контракт. Европейская публика соскучилась по своей «босоножке», которая оставила ее на некоторое время в одиночестве, чтобы иметь возможность подарить самой себе маленькое чудо — дочь.
И вот теперь Айседора была вынуждена оторвать от груди своего ребенка. Переполненная невыносимой тоской, она отправилась в турне.
Публика Амстердама с восторгом встретила свою любимицу и, равнодушная к проблемам своих кумиров, не задавалась вопросом, отчего Айседора так часто во время выступления меняла легкотканые туники. Каждый ее новый наряд вызывал бурю аплодисментов, причина же столь частого переодевания была весьма прозаична — молоко, не отданное ребенку, щедро смачивало ткань ее костюма.
Вскоре данное положение вещей приняло новый, трагический оборот. Однажды Айседора упала прямо на сцене. Началась молочная горячка. В очень тяжелом состоянии е привезли в больницу, и там она металась в бреду сред мешков со льдом, которыми ее обложили врачи, чтобы хоть- немного снизить жар, сжигавший ее. Лишь изредка ей удавалось вырваться из забытья, и тогда высокая температура качала ее ослабевшее тело на волнах легкокрылой эйфории. Душа уже почти освободилась от тела, и все земные заботы вмиг стали смехотворными и малозначимыми Только одно желание теплилось в ней — умереть хотелось среди родных, в своей постели. Она никогда не понимала тех людей, которые мечтали встретить последнюю минуту жизни вдали от дома. Думать об этом могли лишь те, кто вел вынужденно спокойный образ жизни, в то время как душа их стремилась вдаль. Но если бы они знали, каково болеть и умирать вне родных стен, то навсегда оставили бы подобные мысли.
В конце концов состояние Айседоры улучшилось настолько, что можно было, не рискуя жизнью, переправить ее в Ниццу, где в это время находилась ее дочка. Айседора настолько ослабела, что самостоятельно не могла сделать и шага. Из поезда ее вынесли на руках. Именно в этот день в городе проходил карнавал, и разнообразные маски, заглядывавшие в открытый экипаж, казались ей «пляской смерти перед приближающимся концом». Слишком резким был контраст между радостным возбуждением участников карнавала и страданием Айседоры.
Выздоровление шло крайне медленно. Но близость самых дорогих сердцу людей действовала лучше всех лекарств и витаминов. Узнав о тяжелом заболевании дочери, из Америки незамедлительно приехала мать. Как славно было видеть ее заботливо подающей горячий питательный бульон или играющей со своей внучкой, которая на глазах хорошела и умнела! Айседора и себя чувствовала слабым ребенком, надежно защищенным материнской любовью. Да и Мэри Ките оказалась не только прекрасной сиделкой, но и самой задушевной подругой. Даже Крэг, решившийся бросить на некоторое время свои дела, примчался к Айседоре, полный сочувствия и нежности.
На мгновение ей показались надуманными все ее терзания по поводу Крэга, и она снова начала мечтать о счастливой семейной жизни. В разлуке Айседора отчаянно тосковала без него, и ее щедрая, безоглядная любовь была готова принять даже достаточно небрежное отношение Гордона к ней…
Но мечты вскоре уступили место реальности… Ее Крэг был тем, кто «оставит мать, отца, свой дом и край, коль станут на пути к его искусству». Минутная надежда сменилась постоянной уверенностью в том, что расставание неизбежно.
Как только Айседора почувствовала в себе силы, она вернулась в Голландию и возобновила прерванные гастроли. Недолгая домашняя идиллия осталась позади, и ее сердце сжималось от невыносимой тоски.
Впрочем, в Голландии жизнь Айседоры совершенно неожиданно изменилась. Причиной тому послужила встреча со «смазливым юношей, голубоглазым и белокурым, лишенным каких-либо интеллектуальных комплексов и достаточно примитивным в умственном отношении». Звали его Пим.
Из книги «Моя исповедь»:

Его любовь помогла мне понять поговорку Оскара Уайльда: «Лучше минутное удовольствие, чем вечная печаль». До сих пор я находила в любви лишь романтику, а любовь Пима доставляла только одно удовольствие — и как раз в ту минуту, когда я больше всего в нем нуждалась, так как без его ласк я бы, вероятно, превратилась в безнадежную истеричку. Присутствие Пима вдохнуло в меня новую жизнь, вернуло бодрость, и, может быть, впервые в жизни я поняла, как прекрасно быть молодой и легкомысленной. Он прыгал, танцевал и смеялся решительно всему. Я забыла свое горе, жила только настоящим, была беспечна и счастлива.
Итак, Айседора положилась на снисходительность общества и после заключительного концерта в Амстердаме тайком умчалась с Пимом в автомобиле.
Это случилось ярким солнечным утром. Как только они выбрались из узких улочек Амстердама, Пим развил бешеную по тем временам скорость. Причиной столь невообразимой езды явилась не только бьющая через край радость двух легкомысленных влюбленных, но и погоня за ними, организованная взбалмошной невестой Пима. У Айседоры перехватывало дыхание от этого преследования, и казалось, что душа, ликуя, возносится к небу. Здравый смысл не напоминал ей о том, что такая погоня может печально закончиться. Здравый смысл молчал…
И Айседора в порыве безудержно-радостного возбуждения запечатлела долгий поцелуй на губах Пима. На некоторое время автомобиль потерял управление и пронесся в нескольких сантиметрах от ограды моста. Айседора не успела придержать свою широкополую шляпу, которую сорвал встречный ветер, и та плавно опустилась на тихие волны Рейна. Бог с ней, пускай плывет. Она тоже свободна!
Эта сумасшедшая гонка закончилась весьма благополучно: невеста осталась далеко позади, что позволило избежать скандала; Айседора с Пимом остались живы и были необычайно возбуждены погоней. Нельзя же, в самом деле, прожить жизнь, ни разу не испытав горько-сладкого привкуса риска.
С Пимом Айседора наконец смогла удовлетворить свою здоровую эгоистическую потребность в безмятежном счастье. Как следствие, жизнь на ее концертах била ключом, и именно тогда она сочинила «Музыкальные моменты» — это был танец Пима.
Вскоре после веселого бегства Айседора, Пим и ее двадцать учениц отправились на гастроли в Петербург. Люди, встречавшие их на вокзале, были поражены обилием багажа. Один только Пим привез с собой восемнадцать чемоданов гардероба.
В России Айседора надеялась найти правительство, которое сможет оценить ее систему воспитания детей и даст возможность продолжить эксперимент в более широком масштабе.
После каждого представления она обращалась к публике со следующими словами: «Я прошу помочь мне передать другим то, что я открыла и что может сделать жизнь тысяч людей светлее. Я все яснее понимаю: в Германии мне не найти поддержки, необходимой для моей школы. Взгляды императрицы там настолько пуританские, что, собираясь посетить мастерскую скульптора, она сперва посылает гофмейстера, чтобы прикрыли простынями нагие статуи. Тяжелый прусский режим мешает осуществиться моим мечтам в Германии, и я стала думать о России, где я до сих пор встречала восторженный отклик и смогла заработать целое состояние».
Такие слова льстили и публике, и правительству, но дальше ничего не значащих обещаний дело не продвигалось. Даже Станиславский, искренне желавший принять группу Дункан под крыло Художественного театра, оказался совершенно бессильным. Они мечтали об исполнении на его сцене Девятой симфонии Бетховена. Но, увы… Средств на такое предприятие найти не удалось. Айседора была в растерянности:
— Видимо, мою школу рассматривают как очаровательную забаву и я не смогу найти действительной помощи для ее учреждения, — сказала она Константину Сергеевичу, с которым у них сложились творческие дружественные отношения. — Где та страна, где средства, достаточные, чтобы в полной мере осуществить мои мечты? — задала она ему вопрос. Константин Сергеевич молчал. Ответа у него не было.
Из России группа отправилась в Лондон, который тоже был очарован воспитанницами Айседоры и одновременно совершенно бездеятелен. Айседора вернулась в Грюневальд и недолго пробыла там со своими родными и ученицами. В 1908 году она заключила контракт и впервые отправилась в родную Америку уже как известная актриса.
Из книги «Моя исповедь»:

И вот в один прекрасный день я очутилась совершенно одна на большом пароходе, направляющемся в Нью-Йорк, спустя восемь лет с тех пор, как я уехала оттуда на судне для перевозки скота. В Европе я была уже знаменита. За свою жизнь я успела создать искусство, школу, ребенка. Не так уж плохо! Но в финансовом отношении я была немногим богаче, чем прежде.
Я очень гордилась совместной поездкой с оркестром из восьмидесяти человек под управлением знаменитого дирижера Вальтера Домраша. К нему я чувствовала такую симпатию, что, стоя на сцене перед началом танца, я ощущала незримые нити, связывающие каждый нерв моего тела с оркестром и его дирижером.
Это турне по Америке было несомненно одним из самых счастливых периодов в моей жизни, хотя, конечно, я тосковала по дому и, танцуя Седьмую симфонию, представляла себе моих учениц, когда они повзрослеют и смогут исполнять ее вместе со мной. Таким образом, я жила в ожидании будущего, более полного счастья. Хотя, может быть, в жизни и нет полного счастья, а есть только надежда. Последняя нота песни Изольды поражает своей полнотой, но ведь она означает смерть.
В Вашингтоне меня ожидали небольшие неприятности. Некоторые министры энергично возражали против моих танцев. И вдруг, к всеобщему удивлению, на утреннем спектакле появился в литерной ложе сам президент Теодор Рузвельт. Он, по-видимому, был доволен выступлением и первый начинал аплодировать каждому номеру программы. Впоследствии он писал своему другу: «Что дурного видят эти министры в танцах Айседоры? Она представляется мне невинным ребенком, танцующим в саду при лучах утреннего солнца и срывающим прекрасные цветы своей фантазии». Эта фраза Рузвельта, подхваченная газетами, сильно устыдила проповедников морали и способствовала успеху нашего турне. В целом вся поездка проходила удачно и счастливо.
Глава 23
Гастроли в Америке длились целых шесть быстротечных и одновременно медленно тянущихся месяцев.
В Париже Айседору встречали двадцать ее прелестных учениц в нарядных туниках во главе с Элизабет, мать и чуть подросшая за это время дочка, которая нанесла Айседоре совершенно неожиданный удар: Дирдрэ после долгой разлуки не узнала свою маму. Айседора крепко обняла девочку. Она целовала все ее личико и тельце и не переставая нашептывала ей: «Дирдрэ, дорогая моя, кровинушка моя, я твоя мама, мама… Ты не узнаешь меня?.. Прости… Я твоя мама…» Дирдрэ слабо сопротивлялась этим ласкам. И Айседора заплакала. Только тогда девочка перестала проявлять упорство перед горячими объятиями, обвила ручонками шею Айседоры, прижалась к ней щекой и тихо-тихо прошептала: «Мамочка моя… Ты моя мамочка?.. Ты приехала?..»
В эту минуту великая танцовщица поклялась себе, что больше никогда, ни при каких обстоятельствах не покинет на столь долгий период этот дорогой, трепетный, живой, беззащитный комочек, доверчиво прильнувший к ней и составивший с ней единое неделимое целое.
В радостном расположении духа огромное семейство Дункан отправилось с вокзала домой. Весь остаток дня и вечер в доме Айседоры царило беззаботное веселье. Сначала она раздала всем подарки, привезенные с другого конца света, потом состоялся праздничный ужин, и наконец наступило время музыки и танцев. Айседора увидела, что, пока она отсутствовала, ученицы не только не потеряли навыков, но приобрели еще и новые, слегка уловимые нюансы в своих танцевальных композициях. «Элизабет молодчина, подумала Айседора, — она сумела четко вести мою линию. Она моя сестра и чутко понимает тончайшую мысль моего замысла».
Но конечно же, больше всего ей понравились танцы Дирдрэ — то, как плавно и естественно двигалось ее еще по-детски непропорциональное тельце. Эта девочка родилась с пластикой своей матери. Танец Дирдрэ напомнил Айседоре ее давнюю мечту «создать храм, который бы ждал грядущую танцовщицу. Может быть, она еще не родилась, может быть, она еще ребенок, может быть — о счастье! — моей святой задачей станет направлять ее первые шаги и наблюдать изо дня в день за развитием ее движения, пока она не перерастет своего скромного учителя. Ее движения будут подобны природным: они отразят колебания волн и стремление ветров, рост живых существ, полет птиц, плывущие облака и, наконец, мысли человека, мысли о Вселенной, в которой он живет. Да, она придет, будущая танцовщица. И ее принципом будет — возвышенный дух в безгранично свободном теле!»
Сегодня Айседора увидела эту грядущую танцовщицу. Светлая тихая радость родилась в ее душе. Она посмотрела вокруг и изумилась представшей перед ней картине. Девочки кружились среди множества белоснежных букетов цветов, которые были расставлены повсюду и расточали едва уловимый аромат свежести. Айседора взяла один из букетов и тут же придумала новую композицию — «Свет, льющийся на белые цветы». Этот танец замечательно передавал их белизну. Передавал так осязаемо, так отчетливо, что люди, увидевшие его, сказали: «Вот движется перед нами душа, почувствовавшая и увидевшая свет белого цвета».
Чудесный вечер закончился далеко за полночь, и на следующий день девочкам было позволено подольше понежиться в своих постельках. Этой ночью их посетили прелестные сказочные сновидения.
Жизнь в школе вошла в привычное русло. Айседора много занималась в танцевальном классе со своими воспитанницами. Ее маленькая дочурка принимала участие во всех репетициях и выступлениях детского ансамбля, который несказанно умилял и радовал парижан. Казалось, что мир творчества, умиротворения и материального благополучия навсегда поселился в уютном здании школы.
Но это была иллюзия. Жизнь весьма скоро стала вносить свои жесткие коррективы в планы Айседоры. Неумение правильно расходовать средства, заработанные ею в гастрольных поездках, сильно отразилось на ее банковском счете.
Все ее попытки получить хоть малейшую поддержку со стороны одного из правительств оканчивались неудачей. Отправиться вновь в длительные гастрольные поездки и оставить дочь и своих воспитанниц у нее не было сил. Единственной надеждой, которая переросла в навязчивую идею, стало непреодолимое желание найти мецената в кругу миллионеров.
«Так больше не может продолжаться, — твердила она себе беспрестанно. — Надо найти миллионера, чтобы школа продолжала существовать! Я должна найти миллионера», — повторяла она по сто раз на дню как заклинание.
И вот однажды, после очередного успешного утреннего концерта, в котором участвовали ее воспитанницы, горничная принесла Айседоре визитную карточку, на которой было написано имя короля швейных машинок Париса Зингера.
В своих воспоминаниях Айседора Дункан утаивала настоящее имя этого человека, видимо деликатно пытаясь оградить его от ненужных пересудов, которые стали сопутствовать ему, когда он познакомился с известной актрисой. Ведь то, что считалось приемлемым в актерской среде, было совершенно немыслимо среди аристократов. В наши дни журналисты уже давно раскрыли эту тайну, и больше нет надобности скрывать, что под псевдонимом «Лоэнгрин» подразумевается имя всемирно известного магната швейной промышленности, изделия фирмы которого находятся чуть ли не в каждом доме на всех континентах земли.
Итак, Парис Зингер благодаря Айседоре приобрел имя Лоэнгрина, героя одной из самых поэтических опер Вагнера, — героя, который приходит на помощь в самую отчаянную минуту.
Из книги «Моя исповедь»:

Я прочла на визитной карточке всем известное имя, и вдруг в моем мозгу что-то запело: «Вот мой миллионер».
Он вошел, высокий и белокурый, с бородой и вьющимися волосами. Первая мысль была — Лоэнгрин. У него был очаровательный голос, но казался он очень застенчивым. «Он похож на большого мальчика с приклеенной бородой!» — подумала я.
Меня охватило странное чувство. Я где-то раньше встречала этого человека. Но где? Как во сне мне вспомнились похороны князя Полинъяка, а я, молодая девушка, горько плачу на непривычных мне французских похоронах. Кто-то выдвинул меня вперед, прошептав: «Надо пожать руки». И я, охваченная неподдельным горем по случаю смерти моего доброго друга, пожала по очереди руки всем его родственникам. Помню, как я неожиданно встретилась взглядом с одним из них. Это и был мой теперешний гость! Впервые мы встретились в церкви перед гробом. Зловещее предсказание! Тем не менее я сразу поняла, что это тот миллионер, которого я призывала всеми фибрами души.
Лоэнгрин пребывал, казалось, в некоторой растерянности, не мог найти слов, чтобы начать свой разговор с Айседорой. Она приветливо предложила ему сесть в удобное кресло. Это несколько раскрепостило его, и он заговорил:
— Вряд ли я в силах подобрать те слова, которые смогли бы выразить мое восхищение от только что увиденного на сцене! Это невозможно передать! Нет, невозможно… — он ненадолго умолк. — И мне чрезвычайно импонирует та смелость, с которой вы взялись за организацию своей школы. Эта школа как воздух необходима нашему обществу, но я хорошо представляю себе, каким непосильным грузом она ложится на ваши хрупкие плечи и сколь незначительны ваши доходы для такого большого дела.
Если это возможно, я осмелился бы предложить вам вместе со своей школой уехать накануне жаркого лета из города на Ривьеру, где вам были бы предоставлены все необходимые условия для создания новых танцев и отдыха на берегу Средиземного моря. Вам не придется ни о чем заботиться. Я был бы несказанно счастлив, если бы вы приняли мое предложение и позволили мне помочь вам.
Произнеся это, Лоэнгрин с надеждой посмотрел на Айседору.
— Бог мой! — воскликнула она. — Вы столь нерешительно предлагаете мне то, о чем я молила Господа все последние месяцы! Если бы вы только знали, как мне необходим этот «презренный металл», чтобы позволить себе полностью отдаться сотворению чего-либо нового! Если бы вы знали, как отвлекают от творчества постоянные мысли о необходимости содержать школу! Как бы мне хотелось жить по принципу «золотой середины»!.. Я так устала от крайностей…
И вот в самый критический момент появились вы, чтобы протянуть нам руку помощи. Спасибо! Огромное спасибо! Сила вашего капитала спасет нас. Как славно, что вы не уподобились скупому рыцарю, а предложили свою помощь мне и моим прелестным воспитанницам! Право, своими достижениями они заслужили ваше расположение. Мы с огромной радостью и благодарностью принимаем ваше предложение, и я уверена, что вы никогда не пожалеете о содеянном вами добре.
Не прошло и недели, как школа Дункан в полном составе заняла целый вагон первого класса, который направлялся к морю. Казалось, что радости детей не будет предела. Они не уставали удивляться проносящимся мимо вагонного окна замечательным пейзажам Франции, которая в этот период прощалась с весенним нарядом. Впервые в этом фешенебельном вагоне девочки, в большинстве своем вышедшие из бедных семейств, почувствовали расслабляющую прелесть роскоши. Еще до встречи со своим покровителем воспитанницы Айседоры прониклись к нему искренней любовью и чувством благодарности. А он ждал их на вокзале, одетый в изысканный белоснежный костюм, сияющий от счастья и с огромным букетом цветов.
Лоэнгрин привез своих гостей на прелестную виллу, окруженную садом апельсиновых деревьев, которые росли у самой кромки моря. Иногда, когда слишком стремительный порыв ветра далеко загонял волны на берег, они подбирались вплотную к стволам.
Лоэнгрин был очень добр и ласков с детьми. Его любовь к ним прибавляла нотки доверия к чувству благодарности, которое Айседора уже испытывала по отношению к нему. В то время она еще смотрела на Лоэнгрина как на рыцаря, которому поклонялась издали с нескрываемым благоговением.
Впрочем, Парис большую часть времени отсутствовал и на вилле появлялся крайне редко. Являясь истинным промышленником, он практически не имел права на отдых. Он трудился теперь и ради того, чтобы полюбившиеся ему существа могли вести упорядоченную, спокойную, материально благополучную жизнь, чтобы ничто не мешало им творить свое свободное искусство.
В те редкие дни, когда Лоэнгрин появлялся на вилле, ансамбль Айседоры показывал ему свои новые танцы. Девочки в голубых туниках с букетами цветов в руках буквально скользили среди апельсиновых деревьев, и добрый рыцарь, любуясь ими, радовался тому, что может доставить этим юным феям такое счастье, а они, в свою очередь, еще при земной жизни провели его по лучезарным райским кущам.
Но надо признаться, что фея чуть постарше гораздо чаще приковывала к себе его взгляд. В ней он видел неземное, бестелесное существо, и мимолетный взгляд — это все, что он позволял себе.
А между тем лето уже подходило к концу. Загорелые и окрепшие девочки вернулись в Париж, и там их жизнь потекла по своим законам. Уроки, репетиции, концерты…
Осенний Париж всячески пытался скрасить непогожие дни всевозможными красочными представлениями, концертами и балами. Особенно он был красив в дождливые вечера, когда мокрый асфальт отражал бесконечное множество рекламных огней, призывающих парижан к развлечениям.
В один из таких вечеров в доме Лоэнгрина состоялся бал, посвященный прелестному образу вечно грустящего Пьеро. Айседора, конечно же, тоже была приглашена на этот грандиозный костюмированный праздник. На сей раз она изменила своей греческой тунике и надела атласный белоснежный костюм печального клоуна. В нем она была похожа на изящного мальчика с двумя крупными слезинками, нарисованными на щеке.
Среди гостей Айседора сразу обратила внимание на молодую, очень красивую и статную даму, осыпанную бриллиантами и жемчугами. Айседоре уже приходилось видеть ее однажды в доме Лоэнгрина, и эта встреча оставила у Айседоры неприятный осадок. В тот день она пришла к Лоэнгрину в простом греческом хитоне. Такое одеяние никогда раньше не ставило ее в неловкое положение. На этот же раз присутствие великосветской молодой особы в шикарном замысловатом платье доставило ей несколько неприятных минут. В этой женщине Айседора сразу же почувствовала своего врага и, встретив ее здесь, на балу, испытала настоящую муку.
Лоэнгрину благодаря его дружескому расположению по отношению к обеим женщинам несколько удалось сгладить неловкую обстановку, но чуть позже, во время танцев, сложилась довольно конфликтная ситуация: Айседора и дама в бриллиантах, не совладав со своими чувствами, в разгар танца слишком явно высказали негативное отношение друг к другу. Можно было бы сказать, что в каждую из них вселился бес. Излишне темпераментный танец привлек к себе внимание не только окружающих, но и распорядителя бала. Он уже было направился к неуравновешенным дамам, чтобы предупредить их о том, что так, как они, танцевать не принято, но в этот момент ему что-то шепотом сообщили, и он подошел к Айседоре с известием, что ее срочно просят подойти к телефону. Таким образом скандала удалось избежать.
Айседора тут же направилась к телефону — нежданный звонок вряд ли мог принести добрую весть. В трубке послышался взволнованный голос няни. Она сообщила о том, что одна из девочек неожиданно почувствовала себя очень плохо, и Айседоре следовало бы немедленно приехать в школу, прихватив по дороге врача.
Айседора в растерянности огляделась вокруг, но Лоэнгрин уже спешил к ней. Он взял на себя все хлопоты, и через полчаса они уже были в детской спальне. Айседора, всего несколько часов назад оставившая школу в полном благополучии, сейчас увидела картину смятения и ужаса. Ее девочки в ночных рубашонках сбились кучкой в углу комнаты, а на одной из кроваток судорожно вздрагивало тельце маленькой Жаклин. Личико ее было бледным, глаза закатились, а из горла вырывался хрип. Она задыхалась.
— Жаклин, девочка моя, бедная моя девочка, сейчас врач тебе поможет, — твердила Айседора, опустившись перед кроваткой на колени. — Я приехала с доктором, он спасет тебя, он непременно спасет тебя, — вновь и вновь повторяла она, нежно целуя тоненькую ладошку девочки.
Врач тут же установил диагноз — это был круп. Он быстро удалил пленки из горла ребенка, и девочка смогла вдохнуть полной грудью. Опасность миновала. Жаклин перенесли в отдельную комнату, а девочки, успокоенные благополучным исходом, тотчас уснули. Айседора и Лоэнгрин тихонько вышли из спальни. Время подходило к полуночи.
Только сейчас Айседора обратила внимание на то, что они с Лоэнгрином, одетые в костюмы Пьеро, выглядели весьма комично в этой трагической ситуации. Его лицо выражало искреннюю радость после перенесенной неподдельной боли и страха за Жаклин. Лето, проведенное вместе, породнило Лоэнгрина с воспитанницами Айседоры. Он уже не смог бы относиться к их судьбам как к чему-то постороннему. Лоэнгрин в этот вечер открыл для себя новое, еще неведомое ему свойство в характере Айседоры. Он был поражен увиденным им проявлением истинной материнской любви к чужому ребенку.
В полумраке коридора он разглядел, что две слезинки, нарисованные на щеке Айседоры, чуть-чуть «потекли». В этот момент Лоэнгрин больше всего на свете хотел бы прикоснуться к ним… И он позволил себе это сделать. Их первый поцелуй хранил в себе, казалось, гораздо больше отеческой любви, нежели страсти. Сегодня ночью они пережили одновременно состояние влюбленности друг в друга и горечь родителей, страдающих у постели умирающего ребенка. Второе чувство оказалось сильнее и ярче…
Лоэнгрин наклонился к Айседоре и чуть слышно прошептал: «Родная моя, если у меня воспоминания об этой ночи останутся единственными, я все равно буду любить тебя вечно. А теперь, когда все успокоилось, нам необходимо вернуться на бал, ведь гостей пригласил я, а их надо развлекать».
На маскараде никто даже не заметил их отсутствия. Лишь для дамы с бриллиантами каждое мгновение ожидания становилось вечностью. Она, возможно, была единственным человеком, заметившим исчезновение влюбленных, и увидела их в тот самый момент, когда уже потеряла всякую надежду. Первого взгляда было достаточно, чтобы понять, какая катастрофическая для нее перемена произошла во взаимоотношениях Айседоры и Париса. В порыве отчаяния она подбежала к столу, схватила нож и бросилась на Лоэнгрина. К счастью, он вовремя угадал ее намерение, схватил за кисти рук и, легко подняв, отнес в дамскую комнату, точно все случившееся было простой шуткой, заранее подготовленной частью карнавального веселья. Когда с восходом солнца все стали расходиться, дама с бриллиантами в одиночестве отправилась в свою гостиницу, а Лоэнгрин остался с Айседорой.
Через несколько дней Айседора и Лоэнгрин, взяв с собой Дирдрэ, покинули дождливый Париж и на великолепной яхте отправились к берегу Средиземного моря, чтобы успеть насладиться бархатными осенними днями.
Из книги «Моя исповедь»:

Чудесная яхта плыла по голубым волнам Средиземного моря. Я вижу все, словно это было только вчера: широкая палуба, обеденный стол, убранный хрусталем и серебром, моя дочь, танцующая в белой тунике.
Мне казалось, что я чудесным образом возвращаюсь к жизни. Лоэнгрин был необычайно нежен. Как Зевс, он принимал различные образы, и я, влекомая его любовью, познала его то в виде быка, то в виде лебедя, то золотой росы.
Я была влюблена и счастлива, но меня не покидало неприятное ощущение того, что есть кочегары в машинном отделении, пятьсот матросов, капитан и его помощники, и все они работают ради удовольствия двух человек. В глубине моего сознания шевельнулась мысль, что дни проходят и что каждый из них — потеря. Я невольно сравнивала нынешнюю мою роскошную жизнь, постоянные пиры, бесконечные наслаждения тела с упорной борьбой за существование времен моей давней юности, и сравнение это было не в пользу теперешней жизни.
Однажды вечером Лоэнгрин осведомился о том, какая у меня любимая книга. Я принесла ему свою настольную книгу и прочла стихи Уолта Уитмена:
Покупают билеты на праздник, но на праздник не попадают ни разу, Большинство пашет, молотит, обливается потом и мякину получает за труд, А меньшинство, не трудясь, богатеет и требует пшеницу для себя.
Упоенная восторгом, я не заметила, как действует мое чтение на Лоэнгрина, и продолжала:
О старинное дело борьбы за свободу! Не знающее равных, исполненное страсти, доброе дело, Суровая, беспощадная, нежная идея, Бессмертная во все века, у всех племен, во всех странах.
Только подняв глаза, я увидела, что его красивое лицо искажено бешенством.
— Какой вздор, — вскричал он. — Не мог же он этим зарабатывать свой хлеб!
— Неужели вы не понимаете, что он мечтал о свободной Америке?
И вдруг мне стало ясно, что он смотрит на Америку только с точки зрения эксплуатации своих двенадцати заводов.
Лоэнгрин некоторое время сидел в неподвижности за великолепно сервированным столом. Наступившую тишину не смогли нарушить ни нежное дуновение легкого морского бриза, ни ласковое щебетанье Дирдрэ, то и дело подбегающей к столу за каким-либо лакомством. Неожиданное тягостное молчание было прервано резким порывом Лоэнгрина — он буквально отшвырнул стул и, не оглядываясь на Айседору, подошел к борту яхты, где с недобрым прищуром начал вглядываться в бестолковое, базарно-крикливое мельтешенье чаек за кормой.
Айседора сначала съежилась на стуле. Она даже инстинктивно, незаметно для себя самой сдвинулась на его краешек, тем самым ограничивая до минимума занимаемое пространство на столь внезапно ставшем ей недружелюбным борту этой яхты… Но замешательство ее было недолгим. К тому времени, когда Лоэнгрин обернулся и начал свою рассерженную речь, Айседора была уже не покорной овечкой, а достойным оппонентом, способным превратить этот монолог в диалог равных соперников.
— Не выношу, не выношу этих писаришек, бездумно призывающих людей к свершению страшнейших катаклизмов под романтическим названием «революция». Мир давно разделился на людей мыслящих и деятельных, способных создавать свое дело и нести этот непосильный для остальных груз на своих плечах, и тех, кто способен лишь монотонно выполнять только маленькую толику сложного дела, — начал Лоэнгрин. — И именно мы, люди высшей расы (я не боюсь этого определения), — именно мы даем им возможность заработать себе на жизнь и накормить свою семью.
Уверяю тебя, что ты совершенно зря восторгаешься писаришкой, который призывает уничтожить элитную часть человечества и возвеличить тех незнаек, которые, дай им волю, способны будут разве лишь на то, чтобы худо-бедно в распрях и убийствах поделить наше богатство, заработанное тяжелым трудом, затем проесть его и вновь начать выращивать необходимых для их существования людей высшей расы. Я надеюсь, что сумел доказать тебе всю абсурдность и пагубность призывов к революции?
— Как же легко тебе так высокомерно рассуждать, — прервала его Айседора, уверенно переместившись с краешка стула на его середину и приняв неприступный вид. — Когда ты появился на свет, тебе и пальцем о палец не пришлось ударить, чтобы стать обладателем несметных богатств. Тебе незнакомо состояние униженного голодного человека, просящего подаяния.
— Ты не права, Айседора. Ты слишком легкомысленно сбрасываешь со счетов весь тот колоссальный труд, который я затратил на обучение, что в конце концов дало мне возможность руководить сложной системой заводов. Разве простому рабочему приходится прикладывать столько усилий для того, чтобы освоить свое ремесло? Да никогда в жизни! Конечно, и среди элитного слоя людей есть такие, кто избалован роскошью и принимает ее как данность, но если бы ты знала, как стремительное обнищание сбрасывает их вниз и они становятся куда более беспомощными, нежели рожденные в нужде!
Во время этого тяжелого для обоих разговора Айседора все время пыталась утихомирить полы своего развеваемого морским ветром подола. Фривольный вид оголенных ног никак не соответствовал напряженной ситуации, сложившейся в данный момент. Она бы все отдала, чтобы вернуть былую радостную непринужденность, но дьявол борьбы взял верх над силой «женской слабости».
Айседора чувствовала, что ссора может зайти слишком далеко, но уже ничего не могла с собой поделать.
— Безусловно, для тебя, обладателя столь обширных владений, незыблемое право частной собственности священно. А Жан-Жак Руссо проклял того первого человека, который додумался огородить свой участок земли и произнести: «Это мое». Сколько несчастий и кошмаров внесли первые колышки в историю всего человечества, а все потому, что не нашлось ни одного, кто предостерег бы: «Вы погибнете, если забудете, что плоды земли для всех, а сама она — ничья».
— Вся беда в том, — отвечал Лоэнгрин, — что красноречие гениев сбивает с толку слишком эмоциональные и в то же время несколько недоученные женские головки. Хорошо еще, что не женщины правят бал на земле. Хотя, если посмотреть кругом, в этом нельзя быть точно уверенным. Идеального мира на земле не бывает, и сам Платон едва не поплатился жизнью, тщетно пытаясь перевоспитать тирана из Сиракуз в просвещенного монарха. Тирану надоела его пустая болтовня, и он продал Платона в рабство. Только случай спас незадачливого философа. Один из его богатых почитателей выкупил его и отпустил на свободу. Друзья Платона в знак благодарности собрали для этого человека деньги, чтобы вернуть долг. Но он отказался от них. Тогда друзья передали эти деньги Платону, и благодаря им он открыл свою Академию. Эта история осталась в веках, но, как правило, идеалистическое восприятие жизни в лучшем случае приводит к гибели человека, а в худшем — и его последователей. Подумай об этом хорошенько, а я пойду к себе. Прости меня, я очень устал от этого бессмысленного разговора, у меня разболелась голова.
Лоэнгрин встал, холодно и галантно поцеловал руку Айседоры и ушел в свою каюту. Сегодня они совершенно не понимали друг друга.
Из книги «Моя исповедь»:

Если бы я только знала, что человек, который рядом со мной, обладает психологией испорченного ребенка и каждое мое слово и поступок должны быть тщательно обдуманы, чтобы ему понравиться, все было бы хорошо. Но я была слишком молода и наивна, чтобы понимать это, и я объясняла ему свои мысли о преобразовании мира, не имея ни малейшего представления о гибельном впечатлении моих слов. Этот человек, который заявил, что любит меня за мою отвагу и великодушие, приходил в тем большую тревогу, чем яснее понимал, какую пламенную революционерку он принял на борт своей яхты.
Казалось, что вся прелесть их морской прогулки разрушилась вдребезги, но на следующий день Лоэнгрин снова был влюблен и приветлив. И поскольку разговоров на серьезные темы Айседора больше не затевала, их беззаботный отдых продолжался как ни в чем не бывало.
Глава 24
Возвратившись с Лоэнгрином в Париж, Айседора окунулась в совершенно новую для нее жизнь.
Из книги «Моя исповедь»:

Я познакомилась с лучшими ресторанами Парижа, где Лоэнгрина встречали, как короля. Все метрдотели и повара старались угодить ему, и в этом не было ничего удивительного, так как он раздавал деньги, как настоящий король. Впервые я оценила ортоланов, трюфели и грибы. Мои вкусовые способности, до сих пор дремавшие, теперь пробудились, и я научилась определять сорта вин и качество виноградной лозы, и еще много вещей, доселе мне не известных.
Я, всегда носившая простые белые туники, шерстяные зимой и полотняные летом, поддалась удовольствию заказать и носить красивые платья. Впервые я не смогла устоять перед роскошными соблазнами материй, красок, форм — даже в шляпах. У меня было только одно оправдание: это был не обыкновенный портной, а гениальный Поль Пуаре, который, одевая женщину, мог из нее сделать настоящее произведение искусства. Но для меня это был переход от искусства священного к искусству нечестивых.
«Священное» же искусство в этом году ворвалось в Париж совершенно неожиданно со стороны России. Сергей Дягилев привез «своих варваров, скифов» в столицу мира и с триумфом провел Русские сезоны. Париж был покорен исступленностью их плясок, наивной русской восторженностью, роскошью оформления.
Айседора старалась не пропустить ни одного спектакля. Кроме нее, среди восторженных зрителей были Камилл Сен-Санс, Огюст Роден, Морис Равель и еще многие ценители искусства.
Сен-Санс был настолько потрясен Анной Павловой, танцующей его «Лебедя», что, придя к ней за кулисы, смог произнести лишь одну фразу: «Мадам, только теперь я понял, что написал прекрасную музыку!»
Но настоящий фурор произвела «Клеопатра». Царица Египта в лице Иды Рубинштейн затмила даже Шаляпина.
В «Шехерезаде» через решетчатые окна гаремного сада струился голубой свет, в котором полунагие танцовщицы тешили взор султана своими гибкими, сладострастными движениями.
Айседора была приятно поражена неожиданной смелостью русских балерин, отважно отбросивших пуританские ограничения. «Как же стремительно новый век меняет все представления! Еще совсем недавно мне пришлось расстаться с мечтой танцевать музыку Вагнера из-за какого-то несуразного конфликта, связанного с необходимостью надевать гнусное морщинистое трико цвета семги, а сегодня русские балерины преподают парижанам урок смелости в обнажении прекрасного человеческого тела».
Правда, и в Париже уже были подобные попытки. Выпускники Школы изящных искусств ежегодно устраивали бал «Четырех муз» — «Катазар», который представлял парад полунагих натурщиц. Под шум барабанов их несли в корзинах с цветами и в паланкинах. Одни из них изображали олимпийских богинь, другие — покорных рабынь, женщин бронзового века, восточных принцесс… На Клеопатре — королеве бала — был лишь поясок из монет. Иногда дело доходило до того, что и студенты-художники не стеснялись разоблачаться. «Но эти балы и парады не имеют никакого отношения к высокому искусству, которое представлено на ваших концертах» — такие слова Айседора произнесла на приеме, посвященном Сергею Дягилеву и его труппе.
Париж был потрясен. Русские актеры подарили ему радость языческого безудержного праздника, о котором уже успела забыть Европа. И в этом была величайшая заслуга Дягилева. Он показал французам если и не все, то очень многое из того, что есть в русском театре талантливого, красивого, поучительного и живописного. Он дал почувствовать, что страна, об искусстве которой большинство знает очень мало, заключает в себе целый храм эстетических радостей.
На этом приеме выступил, конечно же, и сам Дягилев. Он сказал, что «наступила пора итогов. Доживает целое поколение людей… мы переживаем момент перелома и осуждены умереть, чтобы дать воскреснуть новой культуре, которая возьмет от нас то, что останется от нашей усталой мудрости».
Здесь же Айседора встретилась с Элеонорой Дузе, с которой не виделась с момента постановки «Росмерсхольма» во Флоренции. Они обменялись лишь несколькими ничего не значащими этикетными фразами, так как обстоятельства не располагали к душевному общению этих женщин. При встрече Айседора была поражена разительной переменой, происшедшей в некогда неприступной великой актрисе, гнев которой ей приходилось так часто сдерживать.
Элеонора очень похудела; фигурка ее, и прежде миниатюрная, стала совсем хрупкой; она казалась ниже своего обычного роста вследствие того, что ее осанка потеряла свою величественность. На почти прозрачном лице огромные глаза светились тихой грустью, и в глубине их, если вглядеться внимательнее, можно было прочесть, что Дузе, сильная и непреклонная, в конце концов смирилась со своей судьбой.
Айседора знала, в чем кроется причина такой разительной перемены. Любовь Элеоноры к Габриэле Д'Аннунцио, итальянскому писателю и поэту, стала источником величайшей радости и страданий. Встретив его, она всецело доверилась этому человеку и художнику. Ей казалось, что именно Габриэле создаст для нее произведения, посредством которых она наиболее полно и искренне сможет выразить свой внутренний идеалистический мир как актриса и женщина. Элеонора мечтала о гармонии их чувств и в жизни, и в искусстве.
Во «Франческе да Римини», которую Д'Аннунцио посвятил «божественной Элеоноре Дузе, она выступила плохо как никогда. И в том не было ее вины, ей попросту нечего было играть. В этом произведении начисто отсутствовало настоящее драматическое чувство. Он совсем не знал человеческой природы и нисколько не заботился о том, насколько правдивы слова и мысли, которые он вкладывает в уста своих героев».
Друзья предостерегали Элеонору, настоятельно советовали ей восстановить старый репертуар, на что она всегда отвечала одной фразой: «Следует выбирать между сердцем и разумом. Я следую зову сердца!»
Габриэле же на первое место ставил разум. Правда, он написал ей трепетное посвящение в предисловии к своей трагедии:
Это она на звонкий мой смычок, Скрутивши, новый волос натянула И заново покрыла канифолью, Чтобы мощнее звуки издавал.
Но, жаждущий независимости и наслаждений, Д'Аннунцио мало-помалу позволил отделить себя — поэта — от своей знаменитой подруги.
Итог этой драматической истории для Элеоноры Дузе был очевиден. Играя исключительно в пьесах Д'Аннунцио, она в результате осталась и без денег, и без репертуара, и более того — тяжело больной. Д'Аннунцио же столь плачевное положение подруги нисколько не трогало; заботясь лишь о своем благополучии, он распорядился отчислять ему авторский гонорар из расчета полных сборов.
Но самый тяжелый удар Дузе испытала, когда Габриэле опубликовал роман «Огонь», весьма откровенно поведавший миру историю их отношений. Героиня его произведения произносила: «Аромат, воздух, свет — все захватывало меня. Слова лились с такой легкостью, почти непроизвольно, как в бреду… Прежде чем слететь с моих губ, каждое слово пронизывало меня насквозь. Кажется, не было во мне такой струнки, которая нарушила бы удивительное состояние необыкновенной гармонии. О благодать любви!»
В уста своей знаменитой возлюбленной Габриэле вкладывал слова, поднимающие его, автора, на пьедестал великолепного любовника. После публикации романа Дузе стала объектом нездорового любопытства. Эта была последняя капля, переполнившая чашу терпения Элеоноры, благодаря которой она все же нашла в себе силы порвать с Д'Аннунцио. Результатом этой драматической истории стали опустошенность и неспособность к дальнейшей жесточайшей борьбе за жизненное пространство на подмостках сцены. Элеонора отказалась от любви и искусства, и это отразилось в глубине ее огромных и печальных глаз.
Айседора почувствовала острую боль за эту гениальную, трепетную, сломленную душу. Она хорошо знала Габриэле Д'Аннунцио и прекрасно понимала слабость женщин в присутствии этого человека.
Из книги «Моя исповедь»:

Он невысок ростом и может быть назван красивым только тогда, когда его лицо освещается внутренним огнем. Но обращаясь к той, которую любит, он становится настоящим Фебом-Аполлоном и добивается любви самых великих и прекрасных женщин наших дней. Душу своей возлюбленной Д'Аннунцио возносит до небесных высот, где витает Беатриче. Он превращает каждую женщину в божественное существо, и она начинает верить, что стала той Беатриче, о которой Данте спел свои бессмертные строфы.
В Париже было время, когда культ Д'Аннунцио достиг такой высоты, что он был любим самыми знаменитыми красавицами. Он по очереди облекал каждую избранницу в блестящее покрывало, и она поднималась над головами простых смертных и шествовала, окруженная чудесным сиянием. Но каприз поэта проходил, покрывало спадало, сияние меркло, и женщина снова становилась земной. Не отдавая себе отчета в том, что собственно случилось, она лишь сознавала, что внезапно вернулась на землю, и, оглядываясь на свой образ, перевоплощенный любовью Д'Аннунцио, начинала понимать, что никогда в жизни не найдет больше гения любви. Она приходила все в большее и большее отчаяние, оплакивая свою судьбу, и люди, глядя на нее, начинали говорить: «Как мог Д'Аннунцио любить такую заурядную заплаканную женщину?» Габриэле Д'Аннунцио был таким великим любовником, что мог на мгновение придать облик небесного существа самой обыкновенной смертной.
Однажды Айседора с большой компанией во время веселой шумной прогулки в лесу оказалась рядом с Габриэле. Ее прелестный вид, короткая туника из нежнейшей кисеи, которая спадала мягкими складками вдоль стройного тела, изящная головка, покоившаяся на лебединой шее, чуть-чуть склоненная набок, как будто не выдерживающая тяжести золотисто-каштановых кудрей, и вздернутый носик поразили Габриэле, и он увидел в ней маленькую лесную фею. Д'Аннунцио опустился на колени и с воодушевлением произнес: «О Айседора, с вами одной можно вступить в общение с Природой. Рядом с другими женщинами Природа исчезает, только вы становитесь частью ее. Вы являетесь одним целым с небом и зеленью — вы верховная богиня Природы!..» Какая женщина могла устоять перед этим соблазнителем?
С этих пор Габриэле часто посещал студию Айседоры. Он решил покорить ее, так как привык покорять всех великих женщин. Каждое утро он приносил цветы и стихи, а однажды многозначительно предупредил, что придет в полночь. Одному Богу известно, как трудно было Айседоре выдержать натиск новоявленного Казановы XX века. Но вспомнив о погубленной судьбе Элеоноры Дузе и не желая стать очередной жертвой удачливого любовника, который был увешан женскими сердцами, словно «индеец скальпами», она решилась во что бы то ни стало устоять перед его всесильными чарами.
Вместе со своим другом пианистом Генером Скином и сестрой Элизабет они написали сценарий розыгрыша. Для этого представления было закуплено множество белоснежных лилий, цветов, предназначенных для самой горестной в жизни человека церемонии — похоронной процессии. Эти цветы, которые они повсюду расставили в зале студии, были озарены бесчисленным количеством свечей, при малейшем дуновении отбрасывавших повсюду тревожные метущиеся тени. Рояль задрапировали шелковой черной тканью, за которой спрятался пианист. Элизабет тоже нашла себе укромный, скрытый от глаз уголок.
Когда Габриэле в назначенный час вошел в студию, Айседора встретила его возлежащей на широком диване; вся ее поза выражала расслабленную негу. Он был поражен представшей ему картиной и по достоинству оценил великолепную обстановку, предназначенную возвысить страсть до божественного наслаждения. Но тут совершенно неожиданно в тишине послышались приглушенные звуки траурного марша Шопена. Айседора соскользнула с дивана, плавно ступая, подошла к Д'Аннунцио, грациозно обвила его тело своими руками и увлекла на ложе любви. Сама же она, медленно танцуя, кружилась по залу, неведомо откуда выхватывая то алые, то черные легкие шали, а потом накидывала их на завороженного Габриэле. Музыка то играла громче, то становилась совсем тихой, и в этот момент грустный женский голос, в звуках которого слышались интонации загробного мира, произносил стихи, полные щемящей тоски:
И чувствую, что смерть в урочный час Из сердца вырвет образ твой нетленный, Что власть любви уже не свяжет нас, — Тогда один на берегу Вселенной Стою, стою и думаю — и вновь В Ничто уходят Слава и Любовь.
Завороженный танцем, музыкой и цветами, Габриэле откинулся на мягкие подушки и полностью расслабился. Айседора в непрерывном движении подхватывала целые охапки лилий и щедро осыпала ими неподвижную фигуру. В этот момент снова зазвучал голос:
Чему смеялся я сейчас во сне? Ни знаменьям небес, ни адской речью Никто в тиши не отозвался мне… Тогда спросил я сердце человечье: Ты, бьющееся, мой вопрос услышь, — Чему смеялся я? В ответ — ни звука. Тьма, тьма кругом. И бесконечна мука. Молчат и Бог и ад. И ты молчишь. Чему смеялся я? Познал ли ночью Своей короткой жизни благодать? Но я давно готов ее отдать. Пусть яркий флаг изорван будет в клочья. Сильны любовь и слава смертных дней. И красота сильна. Но смерть сильней.
Танцуя, Айседора гасила одну свечу за другой. Комната постепенно наполнилась мраком. Все меньше и меньше метущихся, тревожных теней окружало Габриэле. Вот уже догорела свеча у его ног, а голос все продолжал заунывно звучать:
Вот здесь, впотьмах, о смерти я мечтал, С ней, безмятежной, я хотел заснуть, И звал, и нежные слова шептал, Ночным ознобом наполняя грудь, Ужели не блаженство — умереть, Без муки ускользнуть из бытия, Пока над миром льется голос твой…
Завороженный и потрясенный, Габриэле не вынес последнего громкого аккорда траурного марша и намерения Айседоры загасить последнюю свечу у его изголовья. Нервы эмоционального испытуемого не выдержали, и Д'Аннунцио с воплем неописуемого ужаса буквально вылетел из студии, совершенно забыв о своих фривольных намерениях.
Айседора была в восторге. Даже она не ожидала столь бурной реакции. Элизабет и Скин оказались не менее потрясены спектаклем, участниками которого были они сами. Все понимали, что сегодня Айседора одержала победу куда более значительную, нежели покорение сердца Казановы: она унизила его, усилив нараставший страх сонетом Шекспира:
Кто осуждает твой беспечный нрав, Кого пленяет юный твой успех. Но, прелестью поступки оправдав, Ты в добродетель превращаешь грех. Поддельный камень в перстне королей Считается алмазом дорогим, — Так и пороки юности твоей Достоинствами кажутся другим. Как много волк похитил бы овец, Надев ягненка нежное руно, Так много можешь ты увлечь сердец Всем, что тебе судьбой твоей дано.
Розыгрыш удался на славу, и слухи о нем еще долго бродили по европейским салонам. Надо признать, что все же им удалось несколько утихомирить любовный пыл покорителя женских сердец.
Глава 25
Едва Айседора с Лоэнгрином вошли в вагон, она почувствовала, как резкий, ненавистный ей запах перрона сменился ароматом цветущего сада. Это заботливый Лоэнгрин заранее распорядился поставить в ее купе множество букетов цветов, чем несказанно удивил Айседору. Надо признаться, что она еще не совсем привыкла к той роскоши, которая со времени их встречи с Лоэнгрином окружала ее постоянно.
На этот раз путь предстоял долгий. Проехать расстояние до Москвы — испытание не из легких. Лоэнгрин был очень грустен. Дела не позволяли ему сопровождать свою возлюбленную в гастрольной поездке. Айседора же испытывала двоякое чувство: несмотря на раздирающее душу горе, радостное ощущение обретения свободы врывалось в ее сознание. В мыслях она была уже далеко от Лоэнгрина, ведь в России ей предстояла встреча со старыми друзьями, в том числе с Константином Сергеевичем Станиславским и… Гордоном Крэгом, который попал в Москву, в Художественный театр благодаря ей.
Дело в том, что в один из приездов Айседора буквально околдовала Константина Сергеевича рассказами о своем гениальном друге, которому поклонялась как художнику. «Он принадлежит не только своему отечеству, — говорила она, — он принадлежит всему свету и должен быть там, где лучше всего проявится его талант, где будут наиболее подходящие для него условия работы». И Станиславский пригласил Крэга в театр для постановки «Гамлета».
Взаимоотношения между ними складывались прекрасные. Крэг писал Айседоре: «Сейчас я живу в России, в шумной Москве; здесь я общаюсь с актерами ведущего театра, это прекраснейшие люди, каких мало на свете… они все до единого умницы, энтузиасты своего дела, упорные труженики, каждый день работающие над новыми пьесами, каждую минуту обдумывающие новые идеи… Если бы произошло чудо и подобная труппа возникла в Англии, творения Шекспира вновь обрели бы жизненную силу».
«Крэг молодчина. Как славно, что ему с его неуемным характером удалось так быстро и так мягко вписаться в удивительно своеобразную атмосферу Художественного театра, — подумала Айседора. — И как замечательно, что Константин Сергеевич, с его добрым и чутким сердцем, сумел понять необычный замысел Крэга относительно «Гамлета» и принять его трактовку этой шекспировской пьесы. Ведь Станиславский основал совсем иной театр. На его спектакли люди приходили как в гости к дяде Ване или трем сестрам. Обстановка, переживания настолько близки зрителям, что они в страданиях героев, в их радостях видят себя, а дядю Ваню и сестер записали в число самых близких друзей. Станиславский в большом зале театра нашел способ воссоздать атмосферу семейного очага. В Москве многие говорили: «Сегодня мы всей семьей идем к Прозоровым». Крэг же режиссер иного театра. И тем не менее они нашли общий язык».
Айседора удобно расположилась на мягком диване в купе. Длинная дорога вырвала ее из повседневной жизненной суеты и дала возможность спокойно предаться воспоминаниям. Россия для нее стала уже не страной огромных заснеженных просторов, а духовным пространством, где ее ждали добрые друзья и единомышленники. С Константином Сергеевичем и актерами его театра у нее сложились великолепные отношения, и, несмотря на некоторые сложности языкового барьера, они понимали друг друга с полуслова.
Константин Сергеевич ждал приезда Айседоры. В своих воспоминаниях он писал, что «не пропустил ни одних гастролей Дункан. Внутреннее артистическое чувство, близко связанное с ее искусством, заставило меня искать встреч с ней. Позже, когда я познакомился с ее методами и со взглядами ее друга Крэга, я понял, что в разных уголках земного шара, в силу неизвестных нам обстоятельств, разные люди в разных сферах искусства ищут одни и те же принципы творчества и при встречах поражаются общим идеям. Как раз тогда я был занят поиском той творческой энергии, которой артист должен заряжать свою душу перед выходом на сцену, и, вероятно, надоел Дункан своими расспросами. Я наблюдал за ней во время спектаклей и репетиций и видел, как развивающееся чувство меняет выражение ее лица и как она с блестящими глазами начинает изображать то, что рождается в ее душе. Вспоминая наши случайные разговоры и сравнивая нашу работу, мне стало ясно, что мы ищем одно и то же в разных областях искусства».
Айседора с огромной радостью делилась со Станиславским своими сокровенными мыслями об искусстве и театре. Константин Сергеевич полностью разделял ее мнение о том, что благородное искусство идет из глубины человеческой души и не нуждается во внешних покровах. «Все великие музыкальные произведения не должны являться лишь достоянием интеллигенции, а должны быть доступны народу, так же как сокровища живописи, поэзии и искусства. Постройте для него огромный амфитеатр — единственный вид театра, где всем одинаково видно, где нет ни лож, ни балконов. Посмотрите на галерею; разве вы считаете, что справедливо сажать человека под потолком, словно муху, а затем требовать, чтобы он оценил искусство или музыку? Постройте простой и красивый театр! Не надо его золотить, не нужно всех этих украшений и побрякушек. Искусство не нуждается во внешних обрядах. В нашей школе нет ни костюмов, ни украшений — лишь красота и тело, служащее ее символом. Красоту нужно искать и находить в детях, в сиянии их глаз и в красоте их прекрасных движений, ведь в танце они выглядят прекраснее, чем любое жемчужное ожерелье. Дайте же красоту, свободу и силу детям! Дайте искусство народу, который нуждается в нем!»
Айседора настолько увлекла Константина Сергеевича идеей детского танцевального театра, что тот приложил немало сил к осуществлению ее замысла, но пока его старания оставались тщетными — слишком большая сумма требовалась для реализации этой затеи. «Может быть, на этот раз удастся что-нибудь сделать», — мечтала Айседора.
Но тут ее размышления прервал деликатный стук в двери.
— Мадам, позвольте вас побеспокоить, — произнес проводник, — через час мы прибываем в Москву.
В Москве ее приезда ждали с нетерпением. В качестве почетной гостьи ее встречала почти вся труппа Художественного театра во главе с Константином Сергеевичем, который преподнес Айседоре великолепный букет цветов.
А вечером в театре был большой праздник, где много шутили, танцевали, устраивали всевозможные розыгрыши и говорили, говорили, говорили… просто не могли наговориться. Айседора была несказанно счастлива вновь очутиться в этих стенах, где работали бешено и жили весело, где радость творчества и радость жизни сливались в одну великую радость.
Василий Иванович Качалов с теплым юмором рассказывал о своих друзьях — артистах провинциальных театров, приезжавших каждый год во время Великого поста на актерскую биржу в надежде получить ангажемент. Он устраивал целое представление, умудряясь один разыгрывать роли всех действующих лиц своего повествования.
— В первый день они приезжают цветущими, нарядными. Мужчины носят цепочки с брелоками, золотые пенсне, перстни, щеголяют серебряными портсигарами с множеством золотых монограмм, спичечницами с эмалью, тростями с ручками в виде серебряной русалки. Галстуки заколоты золотыми булавками с жемчужиной или камеей. — Рассказывая, Василий Иванович вальяжно располагался в широченном кожаном кресле. — Повествуя о своих триумфах, они рокочут хрипловато-бархатными голосами и скромно прерывают себя жестом, стуча по столу сильно накрахмаленными круглыми манжетами, в которых позвякивают большие тяжелые запонки.
Затем Василий Иванович переходил к описанию актрис. Он стремительно вскакивал с кресла, как-то удивительно прогибался в спине, гордо закидывал голову, одной рукой подбирал подол несуществующего платья, другой — поддерживал воображаемую пышную прическу.
— Женщины звенели браслетами, тонкими пальцами перебирали кольца, из высоких причесок падали черепаховые шпильки. «Поклонника потеряете», — говорили ей. «Ах!.. — страдальчески-загадочно в улыбке морщит губы. — Не страшно, их столько…»
Снова менялась картина. Качалов вновь принимал расхлябанную позу.
— К концу поста все было иначе. Первыми исчезали портсигары, и вместо них появлялись коробки с табаком и бумажками. В эти коробки «рассеянно» клали недокуренные папиросы собеседников. Цепочки на животах держались долго, но ни часов, ни брелоков уже не было, как и запонок и булавок, — их не в чем было носить: не было ни манжет, ни галстуков, а белоснежная накрахмаленная рубашка заменялась черной косовороткой «смерть прачкам». Брились реже, запахи менялись: то, что совсем недавно пахло одеколоном, бриолином, вежеталем, начинало вонять грязными волосами, никотином, кислой капустой… Дыхание сквозь желтые нечищеные зубы распространяло водочный перегар… Голоса не журчали и не рокотали, а сипловато сквозь зубы сволочили «мертвецов» и «подлецов» антрепренеров и «свиней-товарищей»: «Где порядочность, где джентльменство? Все хамы, кулаки и барышники». Женщины негодовали и, кусая губы, страдали из-за того, что какая-то Кручино-Байкальская пала до того, что виляла задом, и перед кем! Мужик! Прасол!
В этом самом месте в игру вступала Нина Николаевна, жена Качалова. Весьма своеобразно трактуя мораль известной басни «Стрекоза и Муравей», она изображала актрису, потерпевшую неудачу, которая была милой и веселой Стрекозой, жила себе все лето, как и полагается… всякому порядочному существу, то есть веселилась, гуляла, пела, радовалась жизни и, будучи сама по себе доброй, надеялась на доброту других. А негодяй Муравей, жадный лавочник, скупой мещанин, злой, как все богатые, оттолкнул ее. Она бы погибла от холода и голода, если бы бедный, но добрый Навозный Жук не поделился с ней последним, и тогда они дружно и весело перезимовали.
Столь неожиданная трактовка чрезвычайно всех рассмешила. Нину Николаевну весьма вовремя и удачно поддержали в игре Владимир Иванович, Немирович-Данченко и кто-то из актеров, исполнившие роли Муравья и Навозного Жука. Василий Иванович хохотал громче всех.
— Да, тяжело приходится актерской братии, — сказал он, утирая слезы, выступившие от смеха. — Мы, ставшие «обуржуазившейся богемой», должны понимать их сложности. Ведь они же гордые, очень гордые люди. Тут мне как-то наша горничная Катя пожаловалась, что актеры забегают перед обедом и просят ее накормить их лапшой со сметаной. Недовольна… Сердится… А я ей говорю: «Не смей отказывать». Им ведь потом за общим столом крайне необходимо лишь чуть-чуть хлеба пощипать да оставить на тарелке недоеденный кусочек мяса или рыбы. Вот так-то…
Но долго оставаться в задумчивости Василию Ивановичу не пришлось. Его сменил самый веселый человек в Художественном театре, «душа и сердце всех затей, шуток и розыгрышей» Леопольд Анатольевич Сулержицкий, или Сулер — как любовно его называли. Он никогда не пил, но всегда был пьяней, веселей, озорней всех самых весело-пьяных. Пел, танцевал, организовывал цирковые номера, сам показывал свою силу и ловкость. На этот раз он позволил высокому и сильному Румянцеву оседлать свою невысокую, но очень физически крепкую фигурку. Последний, пришпоривая Сулера, размахивал драной метлой, которая в данный момент играла роль шашки, а сами исполнители изображали казачью атаку — «разгон студентов у Казанского собора». Студентов представляли другие актеры, попадавшие под «копыта» Сулера. Остановить «атаку» удалось лишь при помощи кувшина с водой, вылитого на «лошадь» и «всадника».
Айседоре по возможности переводили содержание сценок, но если она чего-то и не понимала, то уж радостно-возбужденную атмосферу вечера разделяла всей своей непосредственной детской душой. «Здесь было все: рассказы, имитации, розыгрыши… Смеяться они любили, любили от всей души… Смеялись даже над самыми любимыми, над самыми дорогими, и не любили того, над чем нельзя было смеяться. Этот смех был признаком любви и признания. «Несмешной» — было страшной, убийственной характеристикой человека и явления. Смешить, делиться смешным, объединяться в смехе — это был смысл общения компании Художественного театра».
Айседора радовалась вместе со своими друзьями, но больше всего ее рассмешил рассказ Константина Сергеевича о Крэге. Дело обстояло следующим образом: у Качалова ощенилась любимая сука Джипси, и ему в голову пришла мысль назвать лучшего щенка именем Гордона Крэга. Когда Крэга спросили, не покажется ли ему это обидным, он энергично замотал головой и ответил: «Нет, о нет! Мне это очень лестно, но как отнесется к такому скандально-одиозному имени его мать?»
— О, как много в этой фразе Крэга, — смеялась Айседора. — А где же он сам? — уже с немного грустной улыбкой спросила она.
— Да должен был прийти сюда. Но вам ведь знакома его непредсказуемость, — ответил Константин Сергеевич. — Я думаю, что он все равно вот-вот появится. Крэг очень ждал вас.
— Расскажите мне, как он здесь?
— К нам он приехал в трескучий мороз в летнем пальто и легкой шляпе с большими полями, закутанный длинным шерстяным шарфом. Прежде всего пришлось его обмундировать на зимний русский лад, так как иначе он рисковал схватить воспаление легких. — Константин Сергеевич немного помолчал. Его тон стал более серьезным: — Когда я познакомился с Крэгом, у меня возникло ощущение, что мы давно знаем друг друга. Казалось, что начавшийся разговор является продолжением недавнего такого же разговора. Он с жаром объяснял мне свои основные принципы, свои искания нового «искусства движения». Он даже показал эскизы этого нового искусства, в котором какие-то линии, уносящиеся вдаль облака, летящие камни создавали неудержимое стремление ввысь, — и верилось, что из этого со временем может возникнуть какое-то новое, неведомое нам пока искусство. Для него несомненной истиной является тот факт, что нельзя объемное тело актера ставить рядом с писаным плоским холстом, что помимо этого на сцене требуются и скульптура, и архитектура. Лишь вдали, в небольших просветах, он допускает наличие крашеного холста, изображающего пейзаж.
Я, как и он, стал ненавидеть театральную декорацию. Для актеров нужен более простой фон, из которого с помощью особого сочетания линий и световых пятен можно было бы извлекать бесконечное множество настроений.
Айседора, слушая Константина Сергеевича, удивлялась, как легко и просто он перешел от безудержного веселья к серьезному разговору, сумел отстраниться от окружающей его шумной атмосферы. Он еще долго готов был говорить о Гордоне, но Айседора, к своему стыду, слушала его не совсем внимательно. Ей не хотелось портить всеобщего веселья, но ее волновало и обижало отсутствие Крэга. Она понимала, что он очаровал не только Станиславского, но и всю труппу Художественного театра, и в первую очередь женскую половину. Несомненно, что все были влюблены в его красоту, добродушие и удивительную жизнерадостность.
В конце концов Гордон Крэг все же появился перед ней. Это случилось в тот момент, когда Айседора зашла к себе в гримерную, чтобы переодеться к выходу на сцену. С первого взгляда она поняла, что он не утратил своего обаяния и его чары действуют на нее с прежней силой. В течение одной короткой минуты она была на грани того, чтобы поверить в то, что для нее не имеет значения ни школа, ни Лоэнгрин — ничего, кроме радости видеть его вновь. Однако страшным усилием воли и разума Айседора сумела побороть свою слабость. Крэг смотрел на нее счастливыми глазами: — Девочка моя, ты выглядишь просто великолепно! Я рад, что наша разлука принесла тебе освобождение и возможность получить новые жизненные впечатления. Дай-ка я тебя обниму и поцелую. Вот так, моя хорошая! — Гордон обхватил Айседору своими лапищами и нежно, по-братски, поцеловал во вздернутый кончик носа.
«Ах, пусть бы он меня поцеловал иначе», — мысленно капитулировала она, непроизвольно расслабившись в его объятиях. Но это была бы уже непозволительная роскошь. Казалось, Гордон напрочь забыл о том, что в течение нескольких лет они жили вместе и она мать его дочери. Сейчас для него имело значение только одно — показать Айседоре свою работу. Она и опомниться не успела, как очутилась в большой репетиционной комнате, где была построена кукольная сцена-макет. Крэг щелкнул выключателем, и она осветилась электрическими лампочками.
— Посмотри, как я необычно планирую декорацию, — начал было он, но Айседора перебила его.
— Ты не хочешь узнать, как поживает наша дочка?
— Ах да, хочу, конечно хочу, — спохватился Крэг.
— Я привезла ее фото. Посмотри. Дирдрэ прелестно танцует, и у нее отменное здоровье.
— Вот и прекрасно. Я рад, что у нас с тобой очень симпатичный ребенок. Ты знаешь, она похожа на меня, и существует поверье, что такое сходство приносит девочке счастье. — Крэг на несколько секунд умолк, пережидая момент замешательства. Личная сторона вопроса для него была полностью исчерпана. — Так вот, на чем я остановился?.. Ах да, посмотри, в своей декорации я совершенно отказался от любого проявления избитой театральщины. На сцене у меня только ширмы, которые можно будет устанавливать в бесконечно разнообразных сочетаниях. Зритель в своем воображении будет дополнять увиденную им картину и тем самым втягиваться в творчество. Публика придет в театр и не увидит сцены. В начале спектакля ширмы плавно и торжественно задвигаются. Потом неизвестно откуда появляется свет, накладывая свои живописные блики, и все присутствующие в театре переносятся куда-то далеко, в иной мир, который лишь в намеках был дан художником и дополняется красками воображения самих зрителей.
Крэг был абсолютно счастлив. У Станиславского он получил все необходимое: немного денег, материал для искусства и доброжелательное сотрудничество с мастерами.
Айседора с удивлением рассматривала подвижные ширмы, передвигала их с места на место и изумлялась, как они меняются в потоках света. В уме она уже представила, как будут двигаться ее собственные занавеси, но тут вспомнила, что ей необходимо выйти на сцену, а она еще не привела свой костюм в порядок. Пришлось слишком торопливо прощаться с Крэгом.
Следующая встреча произошла в гостях у Константина Сергеевича. Он пригласил их к себе на ужин, но великолепно накрытый стол был лишь предлогом для интереснейшего разговора единомышленников. Каждый из них увлеченно делился своими замыслами и искал поддержки в решении проблем.
Константин Сергеевич не мог не затронуть глубоко волнующую его тему разработки четкой системы взглядов на эфемерное театральное искусство.
— За долгое время моей сценической деятельности я многое узнал, многое понял, на многое случайно натолкнулся; я непрерывно искал все новое как во внутренней актерской игре, так и в режиссерском деле, в принципах внешней постановки. Я бросался из крайности в крайность, часто забывая важные открытия и ошибочно увлекаясь случайным и наносным. У меня накопился, в результате моего артистического опыта, полный мешок всевозможного материала по технике искусства. Все это было как бы свалено без разбора, спутано, перемешано, не систематизировано, а в таком виде трудно пользоваться своими артистическими богатствами. Надо было навести порядок, разобраться в накопленном, рассмотреть, оценить и, так сказать, разложить материал по душевным полкам. То, что осталось в неотесанном виде, следовало обработать и заложить, как камни фундамента, в основу своего искусства. То, что от времени успело износиться, следовало освежить. Без этого движение вперед было невозможным.
И в этом меня поддержали такие художники, как вы. Ваш изначально духовный, нетрадиционный подход к сценическому искусству лишний раз доказывает, что мои поиски идут в правильном направлении. Сейчас я хочу поднять свой бокал за тот триумф, который, я уверен, произведет крэговская постановка «Гамлета» в нашем театре.
Все подняли бокалы, и трепетный хрустальный звон наполнил небольшую залу. Айседора удивительно уютно чувствовала себя в этой компании. Признание Константина Сергеевича было для нее необычайно важно. Оно придавало ей уверенности в себе. Такие же чувства, понимала Айседора, испытывал и Крэг. Крепкая надежная крыша над головой и полное доверие со стороны Станиславского укротили неуемный характер Крэга. Айседора редко видела его таким умиротворенным и одновременно взволнованным. Он казался ей даже немного чужим. Крэг был предупредителен с дамами, мило, ненавязчиво раскован. Но когда разговор коснулся его постановки, Гордон тут же целиком и полностью окунулся в дорогую его сердцу тему.
Константин Сергеевич продолжил разговор:
— Меня потрясла ваша трактовка пьесы. Крэг, вы очень расширили внутреннее содержание «Гамлета». Для вас он лучший человек, проходящий по земле как очистительная жертва. Гамлет — не неврастеник, еще менее сумасшедший; но он отличен от всех людей, потому что на минуту заглянул по ту сторону жизни, в загробный мир, где томится его отец. С этого момента реальная действительность стала для него другой. Он всматривается в нее, чтобы разглядеть тайну и смысл бытия; любовь, ненависть, условности дворцовой жизни получили для него новый смысл, а непосильная для простого смертного задача, возложенная на него истерзанным отцом, приводит Гамлета в недоумение и отчаяние. Если бы она ограничилась убийством нового короля, — конечно, Гамлет ни на минуту не усомнился бы, но дело не только в убийстве. Чтобы облегчить страдания отца, надо очистить от скверны весь дворец, пройти с мечом по всему царству, уничтожить вредных, оттолкнуть от себя прежних друзей с гнилыми душами, уберечь чистые души, вроде Офелии, от гибели. Нечеловеческие стремления к познанию смысла бытия делают Гамлета в глазах простых смертных, живущих среди будней дворца и маленьких забот жизни, каким-то сверхчеловеком, непохожим на всех, а следовательно — безумным. Для близорукого взгляда маленьких людишек, не видящих в жизни не только по ту сторону этого мира, но даже за пределами дворцовой стены, Гамлет, естественно, представляется ненормальным. Говоря об обитателях дворца, вы, Крэг, подразумеваете все человечество.
— Да, Константин Сергеевич, вы правы, главным для меня является то обстоятельство, что Гамлет вступает в мистическое общение с потусторонним миром, — поддержал беседу Гордон. — Быть может, он и есть первая ступенька к осуществлению моих мечтаний, цель которых — воспеть ликующую, всепобеждающую силу величественной освободительницы — Смерти. Эта земная полноценная жизнь, столь милая нам всем, на мой взгляд, не создана для того, чтобы ее изучали и потом снова предъявляли миру, пусть даже в условном изображении. По-моему, моя задача должна, скорее, состоять в том, чтобы уловить далекий отблеск той духовной сущности, которую мы называем смертью, и суметь воссоздать прекрасные черты воображаемого мира. Говорят, они мертвы и холодны. Не знаю, часто они кажутся мне более горячими и живыми, чем то, что кичливо именуют жизнью.
Крэг задумался, а Айседора, чутко уловив его настроение, завершила его мысль трепетными строками Уолта Уитмена:

Ты, милая, ты, ласковая смерть,
Струясь вокруг меня, ты, ясная, приходишь, приходишь
Днем и ночью, к каждому, ко всем!
Раньше или позже, нежная смерть!
Слава бездонной Вселенной
За жизнь и радость, за любопытные вещи и знания.
И за любовь, за сладкую любовь, — но слава ей, слава, слава.
За верные и хваткие, за холодящие объятия смерти.
Темная мать! Ты всегда скользишь неподалеку тихими и мягкими шагами,
Пел ли тебе кто-нибудь песню самого сердечного привета?
Эту песню пою тебе я, я прославляю тебя выше всех,
Чтобы ты, когда наступит мой час, шла твердым и уверенным шагом.
Могучая спасительница, ближе!
Всех, кого ты унесла, я пою, радостно пою мертвецов,
Утонувших в любовном твоем океане,
Омытых потоком твоего блаженства, о смерть!
От меня тебе серенады веселья,
Пусть танцами отпразднуют тебя, пусть нарядятся, пируют.
Тебе подобают открытые дали, высокое небо,
И жизнь, и поля, и громадная могучая ночь.
Крэг с благодарностью посмотрел на Айседору, которая сумела столь вовремя и столь поэтично поддержать его мысль.
— Да, тени и призраки представляются мне более прекрасными и более живыми существами, чем все эти города, сплошь населенные пошлыми мелочными мужчинами и женщинами — людьми скрытными, холодными и черствыми. Право же, когда слишком долго наблюдаешь жизнь, подобные ее проявления не кажутся тебе прекрасными, таинственными, трагическими, а только скучными и глупыми; это какой-то заговор против жизненности, против красного и белого накала жизни. А в подобных проявлениях, начисто лишенных жизненного солнца, невозможно черпать вдохновение.
Другое дело — эта таинственная, радостная и в высшей степени совершенная жизнь, называемая смертью, — жизнь теней и неведомых форм, в которой, вопреки общему мнению, не могут царить мрак и туман; она наверняка полна сочных красок, залита ярким светом, наполнена четкими формами и населена странными, неистовыми фигурами, красивыми и спокойными, послушными некой чудной гармонии движений. Это вам не унылая проза жизни! Вот эта мысль о смерти как о весеннем цветении, эта страна смерти, идея смерти порождает во мне такое мощное вдохновение, что я без колебаний устремляюсь вперед — и через мгновение оказываюсь среди цветов. Я делаю еще шаг-другой вперед — и снова меня окружает изобилие красоты. Свободно и непринужденно странствую я в океане красоты, плывя туда, куда несет меня ветер, ибо там нет опасностей. Такова моя заветная мечта.
Глаза Крэга возбужденно горели. Он обернулся к Айседоре, взял ее руку и прижался к ней своей щекой. «Ты удивительно тонко почувствовала мою мысль и поддержала меня; спасибо, благодаря тебе я сумел сформулировать то, что неясными намеками проносилось в моей голове. Из всех женщин на свете ты единственная, кто понимает мою душу» — эту благодарность она прочла в его взгляде, но тут же, к своему страху, заметила дьявольские искорки, которые, как она знала по своему жизненному опыту, ни к чему хорошему привести не могли. И она оказалась права. Крэг сделал неожиданный шаг.
— Айседора, — заявил он. — Мне кажется, что я имею право узнать, когда вы намерены в конце-то концов возобновить нашу семейную жизнь. Уже довольно длительный промежуток времени вы оставались свободной, и я приветствовал это. Человек не должен быть заточенным в бытовой скорлупе. Тем более артист… Но ведь у нас есть дочь, которая, я надеюсь, скучает по мне и нуждается в моей заботе.
Эта неожиданная тирада повергла всех в шоковое состояние, ведь перемену настроения Крэга сумела заметить лишь Айседора. Деликатное семейство Станиславского не было подготовлено к такому повороту дела. Если бы не Константин Сергеевич и Мария Петровна, его жена, Айседора нашла бы способ подобающим образом отпарировать бестактную полупьяную выходку Крэга. Теперь же ей пришлось ограничиться лишь кратким отрицательным ответом.
После этого события стали развиваться самым невероятным образом. Поведение Крэга ошеломило всех, но, пожалуй, более всего молоденькую секретаршу Айседоры, которую Гордон, не спрашивая ее согласия, схватил своими огромными ручищами и вместе со стулом в припадке бешенства унес в другую комнату, где и закрылся. Станиславский был страшно смущен и негодовал на его поведение.
Из-за случившегося Айседора оказалась в очень неловком положении перед Станиславским и его женой. Константин Сергеевич и Мария Петровна вовсе не были ханжами, они жили в эмоциональной, экзальтированной актерской среде, им были знакомы самые невероятные эксцессы, но этот превзошел все предыдущие. В их семейной жизни часто случались довольно сложные ситуации. Константин Сергеевич пользовался огромным успехом у женщин, но Мария Петровна всегда умела тактично найти достойный выход из положения. В Станиславского влюблялись, им увлекались, писали ему восторженные письма, подносили цветы… Он же своими рассеянными глазами смотрел на женщин с каким-то удивлением: любил он только свою жену, верного друга и ученицу — Лилину, а влюблен был — в театр. Ни романов, ни кутежей, ни карточной игры для него не существовало, и, не погрешив против истины, можно было сказать, что вся жизнь его целиком была посвящена любимому искусству.
Неловкую паузу за столом прервала Мария Петровна. Своим спокойным тихим голосом она сумела приглушить гнев Константина Сергеевича и как-то незаметно для всех перевести разговор на тему надежного, незыблемого, уютного семейного счастья. Стали вспоминать все, что было связано с детьми: их проделки, радости, печали, болезни… — неисчерпаемая тема. Потом Мария Петровна неожиданно спросила:
— Ты помнишь, Костя, как мы с тобой впервые поцеловались? — Тут она обратилась к Айседоре. — Вы знаете, это произошло на сцене. Да-да, на сцене… Мы играли Шиллера, «Коварство и любовь». Костя был Фердинандом, а я Луизой. — Мария Петровна на мгновение задумалась, окунувшись в приятное воспоминание.
— Да, впервые мы поцеловались именно на сцене, — поддержал ее Константин Сергеевич. — Оказывается, мы были влюблены друг в друга и не знали этого. Нам сказали об этом зрители. Мы слишком естественно целовались, и наш секрет открылся со сцены… Таким образом «Коварство и любовь» оказалась не только любовной, но и коварной пьесой. Через некоторое время мы поженились.
Айседора с легкой завистью смотрела на эту стареющую, но счастливую пару. Она уже знала историю прихода Лилиной в театр Станиславского. В юности у Марии Петровны умер отец, и ей пришлось самой заботиться о своем материальном благополучии. Мария Петровна, используя свое знание французского языка, поступила классной дамой в тот самый институт, в котором совсем недавно училась и шалила. Эти коридоры еще помнили ее смех и быстрые легкие шаги. А она узнавала свои улыбки, свои проказы в проходивших перед ней девочках и не могла не быть снисходительной к ним. Но рутина казенных учреждений, однообразие повседневной жизни утомляли ее, сушили юную душу; хотелось чего-то яркого, нового — и она согласилась принимать участие в любительских спектаклях, которые устраивал Станиславский. Это надо было делать тайком от строгой начальницы института. Несмотря на то что она выступала под псевдонимом, начальница обо всем узнала, и ей пришлось уйти из института и даже переехать в Петербург. Но за это время она успела увлечься театром и скучала без него. А кроме того, руководитель их молодежного кружка, Станиславский, сразу обративший на нее внимание, очень хотел, чтобы она вернулась. Что она и сделала. Невзирая на неудовольствие родственников, Мария Петровна приехала в Москву и уже открыто стала выступать на сцене. Она не была красавицей, не была даже шаблонно хорошенькой, но ее было приятно видеть — так много было в ней женственности и нежности, шаловливой грации, а ее милые интонации, мимика и жесты были изысканны, точно тени от облаков на лугу.
В 1889 году справили свадьбу. Брак их не был похож на обычные актерские браки, которые большей частью бывают двух видов: или одна сторона беспрекословно признает первенство другой и, так сказать, оказывается в тени; или же, несмотря на взаимную любовь, проскальзывает зависть и ревность одного к успеху другого. Здесь был налицо редкий случай полной гармонии: как две созвучные ноты, сливающиеся в один аккорд, они шли рядом по артистическому пути.
Мария Петровна писала: «Создалась вечно искрящаяся, радостная жизнь, за которую приношу Константину Сергеевичу мою беспредельную благодарность».
Так два великих человека прошли свой путь рядом, и брак их был не только «супружеством», но и «содружеством» — идеал любого брака.
О таком идеальном браке с Крэгом мечтала и Айседора, но это желание было неосуществимо.
Также несбывшейся мечтой осталось и желание выступать со своей школой на сцене Художественного театра. И несмотря на это Айседора очень часто приезжала в дорогую ее сердцу Россию. Видимо, ее дух в чем-то был сродни духу этой страны. Из уст многих писателей, поэтов и художников звучали слова признания и любви к ее искусству.
Для Максимилиана Волошина она была «как ручей, плавно текущий по бархатному лугу», ее руки «как ветви деревьев. Она не летит, как пух из уст Эола», она клонится и гнется под ударами музыки, как гибкая травинка от ветра… «Музыка претворяется в ней и исходит от нее. Трагизм — не ее элемент. Трагизм неподвижен… У нее же лицо ребенка. Ее стихия — радость. Для ее выражения она находит тысячи новых движений, трогательных и захватывающих. Радость, как светлый нимб, охватывает ее танцы».
Писатель и философ В. Розанов принял ее искусство и понял саму его суть. «Дункан путем счастливой мысли, счастливой догадки и затем путем кропотливых и, очевидно, многолетних изучений, наконец, путем настойчивых упражнений в «английском характере» вынесла на свет божий до некоторой степени «фокус» античной жизни, этот ее танец, в котором ведь в самом деле отражается человек, живет вся цивилизация, ее пластика, ее музыка… ее — все! и невозможно не восхищаться. Эти прекрасные поднятые руки, имитирующие игру на флейте, игру на струнах, эти всплескивающиеся в воздухе кисти рук, эта длинная сильная шея… — хотелось всему этому поклониться живым классическим поклоном! Вот Дункан и дело, которое она сделала!»
Поэт Андрей Белый также был потрясен ее творчеством. «О, она вошла легкая, радостная, с детским лицом. И я понял, что вся она — в несказанном. В ее улыбке была заря. В движениях тела — аромат зеленого луга. Складки ее туники, точно журча, бились нежными струями, когда отдавалась она пляске, вольной и чистой. Помню юное лицо, счастливое, хотя в музыке и раздавались вопли отчаяния. Но она в муках разорвала свою душу, отдала распятию свое чистое тело перед взорами тысячной толпы. И неслась в бессмертие. Сквозь огонь улетела в прохладу, но лицо ее, осененное Духом, мерцало холодным огнем, — новое, тихое, бессмертное лицо. Да, светилась она, светилась именем, обретенным навеки, являя под маской античной Греции образ новой будущей жизни счастливого человека, предававшегося тихим пляскам на зеленых лугах».
Глава 26
Айседора возвращалась в Париж.
Только теперь, в поезде, медленном и тягостном, пропахшем отвратительным угольным дымом, она особенно остро почувствовала, как сильно соскучилась по дочке, Лоэнгрину, студии и по своим ученицам. Домой, домой, домой… — рвалась душа.
И в ответ на ее неистовый призыв навстречу ей устремилась любовь детей и Лоэнгрина. Слияние двух стремящихся друг к другу потоков образовывало океан радости и блаженства, на волнах которого раскачивалась счастливая Айседора. Душа ее перестала метаться, и она испытала полное единение с миром.
В Париже все пошло своим чередом: репетиции, выступления, занятия в школе, развлечения и, конечно, любовь Лоэнгрина — чего еще можно было желать? Айседора ни о чем больше и не мечтала. Но жизнь беспощадна и не допускает долгого пребывания в гармонии. Еще не успеет человек насладиться радостью, выпавшей на его долю, как она, неумолимая реальность, вносит свои коррективы и вновь ставит его перед проблемой очередного выбора. На этот раз ей пришлось делать серьезный выбор: в один прекрасный день Айседора поняла, что в ней зародилась новая жизнь, подаренная ей нежно любимым Лоэнгрином. Она была в смятении.
Из книги «Моя исповедь»:

Однажды я пошла в собор святого Марка и сидела там в одиночестве, не отводя взгляда от купола. Вдруг мне показалось, что я вижу лицо мальчика, которое в то же время было лицом ангела с большими голубыми глазами. Это видение наполнило меня одновременно радостью и тревогой. Я любила, но теперь уже знала, насколько переменчиво и эгоистично-капризно то, что люди называют любовью. Сейчас же мне предстояло принести жертву, может быть даже роковую для моего искусства, для моей работы, и я внезапно почувствовала сильную тоску. Моя жизнь знала только два мотива: любовь и искусство; часто любовь губит искусство, но так же часто повелительный призыв искусства кладет трагический конец любви. Любовь и искусство никогда не уживаются, а всегда воюют.
В этом состоянии подавленности и нерешительности я отправилась в Милан, чтобы повидать вызванного мною туда доктора-друга и поделиться с ним своими проблемами.
«Это возмутительно, — вскричал он. — Вы единственная в своем роде артистка и не можете снова рисковать лишить навсегда мир вашего искусства. Это невозможно. Послушайтесь моего совета и откажитесь от этого преступления против человечества».
Я в нерешительности слушала его. С одной стороны, мне не хотелось больше подвергать свое тело физическим изменениям, ведь только посредством его я могла выразить свое искусство, а с другой стороны, я не могла забыть это ангельское лицо, лицо моего сына. Я попросила дать мне час на размышление. Как сейчас помню спальню в гостинице, довольно мрачную комнату и висевшую на стене картину — необычную женщину в платье восемнадцатого века, жесткий взгляд прекрасных глаз которой был устремлен прямо на меня. Я смотрела на нее, и мне казалось, что она смеется надо мной. «Что бы вы ни решили, — говорили эти глаза, — все клонится к одному. Смерть поглощает все, все, — зачем же вам вновь страдать, чтобы дать жизнь существу, которое все равно будет унесено смертью?»
Ее взгляд становился все более жестким, а моей тоске не было предела. Я закрыла лицо руками, чтобы не видеть ее, и старалась принять единственно правильное решение. Сквозь туманившие мой взор слезы я умоляла эти глаза, но они не поддавались жалости и беспощадно смеялись надо мной. В конце концов я поднялась с места и сказала им: «Нет, вам меня не смутить! Я верю в жизнь, любовь и святость законов природы».
Было ли это воображение или действительно в этих холодных глазах мелькнул огонек жуткого язвительного смеха?
Когда врач вернулся, я сообщила ему о своем решении оставить ребенка, и ничто больше не могло заставить меня сомневаться. Возвратившись в Венецию и обняв дочку, я шепнула ей: «У тебя будет маленький братик». Дирдрэ захлопала в ладоши от радости.
Лоэнгрин был несказанно счастлив, его нежность и любовь не имели предела. Он тут же предложил Айседоре такие шикарные условия, о которых женщина может только мечтать. Но Айседора отказалась, решив, пока позволяло время, съездить на гастроли в Америку.
Также она отвергла предложение Лоэнгрина вступить с ним в брак и родить законного наследника. Эти отказы крайне огорчили будущего отца, но он уже по опыту знал, что перечить Айседоре бессмысленно. Да и возможность посетить вместе с ней Америку для него была весьма привлекательна, ведь в его жилах тоже текла американская кровь; кроме того, на землях этой страны находились его заводы, которые он еще ни разу не видел.
Лоэнгрин сдался и отправился со своей находящейся «в положении» возлюбленной в плавание, забронировав самые роскошные каюты на пароходе. Их принимали как коронованных особ. Дело доходило до того, что для них ежедневно печатались особые меню и готовились изысканные блюда.
Айседору несколько волновал тот факт, что законы Соединенных Штатов будут препятствовать их путешествию в качестве любовников. Но большие деньги дали возможность легко избавиться от этих маленьких неприятностей.
Из книги «Моя исповедь»:

Поездка по Америке проходила вполне удачно до тех пор, пока как-то в январе ко мне в уборную не зашла нервная дама, которая заявила:
— Но, милейшая мисс Дункан, вы не можете продолжать танцевать в таком положении. Ведь это видно из первых рядов.
— Но, милейшая госпожа X., это как раз то, что я хочу выразить своим танцем: любовь — женщину — оплодотворение. Картину Боттичелли: плодородная земля — три танцующие грации, близкие к материнству, — мадонна и Зефиры. Зарождение новой жизни — вот что означает мой танец.
Госпожа X. посмотрела на меня с нескрываемым недоверием, но все-таки мы сочли за лучшее прекратить турне и вернуться в Европу, так как мое благословенное состояние действительно становилось слишком заметным.
Мы провели зиму, путешествуя по Нилу на яхте. В это время сестра Элизабет отлично управляла школой. Путешествие казалось сказкой. Малютка Дирдрэ то носилась по палубе, то бродила по древним улицам Фив, засматриваясь на облупившихся древних богов. Однажды, увидев сфинкса, она сказала: «О, мама, эта кукла не очень красивая, но очень величавая!» Она как раз начинала говорить целые фразы.
А утром первого мая у меня родился сын. Хороший доктор умело облегчил страдания умеренными дозами морфия, и мой второй опыт сильно отличался от первого. Потом в мою комнату вошла Дирдрэ.
— О, какой милый мальчик, мама! — воскликнула она. — Тебе нечего о нем беспокоиться. Я всегда буду о нем заботиться и носить его на руках.
Лоэнгрин решил со мной обвенчаться, хотя я доказывала, что отношусь к браку отрицательно.
— Нет большей глупости для артиста, чем женитьба, — говорила я. — Ведь я провожу свою жизнь в бесконечных турне по всему свету; не можете же вы тратить свою жизнь, сидя в литерной ложе и любуясь мной.
— Вам не надо будет разъезжать по всему свету, если мы поженимся.
— Чем же мы тогда будем заниматься?
— Мы бы проводили время в моем лондонском доме или в имении.
— А дальше что?
— Есть еще яхта.
— Ну а дальше?
Лоэнгрин предложил попробовать пожить таким образом в течение трех месяцев.
— Я буду очень удивлен, если это вам не понравится, — прибавил он.
Это лето мы провели в Девоншире, где у него был удивительный замок, построенный по образцу Версаля или Малого Трианона, с целым рядом роскошных спален и ванных комнат, отданных в мое распоряжение, с четырнадцатью автомобилями и яхтой. Но я не приняла в расчет дождливой погоды. В Англии дождь идет целыми днями, но кажется, что англичане относятся к нему совершенно безразлично. Они рано встают, завтракают яйцами, почками, копченой грудинкой с кашей, надевают непромокаемое пальто и гуляют по сырости, чтобы вернувшись, снова съесть множество блюд, заканчивая трапезу девонширскими сливками. Уже через две недели я была на грани отчаяния.
Целый ряд причин способствовал этому, а фоном послужила унылая английская погода, которая повергала Айседору в состояние полной апатии и неизъяснимой тоски.

Ноктюрн уснувшей Темзы сине-золотой
Аккорды пепельно-жемчужные сменили.
Тяжелый бот проплыл над сонною водой,
И тени дрогнули — безвольно отступили.
Клубами мутными сползал в реку туман,
Домов неясные вставали очертанья.
Рассвет задул огни… но чудился обман, —
И медлил бледный день вернуться из изгнанья.
В невольном заточении оказалась не только сама Айседора, но и ее искусство. Она совершенно не могла представить себя танцующей среди сумрачных средневековых гобеленов и картин кисти Давида. Солнечные греческие мотивы не в силах были проникнуть сквозь невероятно толстые стены замка. Для творческого вдохновения ей необходимы были легкомысленные голубые занавеси, свободно колышащиеся от ветра, пронизанные ярким светом. Да и возможно ли представить себя здесь, в отсыревших до основания огромных залах и коридорах, одетой в полупрозрачную короткую тунику? Нет, конечно нет. Здесь надо носить тяжелые парчовые платья на металлическом каркасе.
Но тягостное пребывание в замке — это еще не самая страшная беда. Куда более угнетающе действовало на Айседору состояние Лоэнгрина, который попал в лапы «чудовища неврастении». Еще раньше довольно часто случались с ним эти приступы, теперь же они приобрели постоянный характер. Он страдал от того, что считал последствием удара. В замке при нем находились доктор и сестра милосердия, которые очень настойчиво указывали Айседоре, как она должна себя вести. Ей советовали переселиться в самые отдаленные покои на другом конце замка и запретили под каким-либо предлогом беспокоить Лоэнгрина, который ежедневно часами сидел запертый у себя в комнате. Иногда его сажали в клетку, привезенную из Парижа, где через него пропускали электричество, в то время как он сидел, с жалобным видом повторяя: «Надеюсь, что это мне поможет». Несмотря на эти мучения, положительных результатов не наблюдалось.
Сегодня Айседоре опять не удалось встретиться с Лоэнгрином. Она готова была разорвать на части ненавистного врача, который четко следил за тем, чтобы его щедро платящий больной был лишен возможности получить хоть маленький глоток нежности и любви. Лоэнгрин же полностью доверился своему эскулапу, не вполне понимая истинную причину столь ревностного врачебного энтузиазма.
«Я должна что-то предпринять, немедленно что-то предпринять, иначе мы оба погрузимся в это неврастеническое болото, — думала Айседора за чашкой горячего вечернего чая. — Меня тоже скоро смело смогут признать весьма и весьма годной для новоявленной электрической клетки», — с ужасом констатировала она.
Ее грустные размышления прервал слуга, который ежедневно, минута в минуту, — ни секундой раньше, ни секундой позже, — приносил почту на большом серебряном подносе.
«Сейчас этот ужасный манекен споткнется о край персидского ковра и уронит свой огромный поднос, звуки которого раскатистым грохотом разнесутся по всему замку, а слуга неуклюже согнет свою полную достоинства спину и будет ползать по паркету, собирая почту, — злорадно представляла себе Айседора. — И нарушится хотя бы один раз в жизни этот веками повторяемый ритуал. Споткнись, споткнись, несчастный…»
Тщательно вышколенный слуга, чеканя шаг, подошел к столику Айседоры, в почтительном и одновременно гордом поклоне опустил поднос и, не произнося ни единого слова, совершенно бесшумно удалился.
«Черт побери, какая же я стала злая, желаю этому несчастному столько неприятностей. Он-то в чем виноват?..»
Айседора монотонно начала перебирать газеты и конверты и вдруг увидела, что одно письмо из Москвы.
«Ах, вот что может обрадовать меня, — приободрилась она. — Это письмо, я уверена, хотя бы ненадолго вырвет меня из черных лап меланхолии. Увезти бы Лоэнгрина в Москву, — пришла ей в голову неожиданная мысль. — Как славно было бы ему зимой в сказочном, белоснежно-золотом, звенящем от морозов и колоколов мире, у Станиславского, в его веселой, вечно трудящейся труппе, где он забыл бы обо всех своих болезнях. Они великолепно сумели бы развлечься в артистическом кабаре «Летучая мышь», один шутливый гимн которого тотчас развеял бы грусть и печаль:
Кружась летучей мышью Среди ночных огней, Узор мы пестрый вышьем На фоне тусклых дней».
В своих воспоминаниях Айседора с удовольствием перенеслась из мрачного замка в веселое артистическое кабаре. Оно располагалось в подвале и чем-то напоминало мастерскую художника. Стены здесь были расписаны причудливыми сказочными птицами, сплетавшимися в изящном узоре, а под потолком висела сшитая из лоскутков летучая мышь, подарившая свое имя этому задорному заведению. Во всю длину подвальчика тянулся тяжелый некрашеный стол, вокруг него стояли крепко сколоченные скамьи, на которых — в тесноте, да не в обиде — с трудом умещались хозяева и гости.
В этом кабаре не одно самое важное, самое деловое, самое неврастеническое лицо стонало от спазм безудержного смеха. Здесь всех охватывало какое-то беззаботное безумие: профессор живописи кричал петухом, художественный критик хрюкал свиньей.
Никакой казенной официальности, унылой чопорности, светской благопристойности. Главное правило гласило: «Не обижаться». Шутки — остроумные и меткие, но ни в коей мере не злорадные — могли прозвучать в адрес любого. Но тот, над кем шутили, смеялся, как правило, первым и больше всех.
Айседора ни за что бы не поверила, если бы не увидела собственными глазами, как Константин Сергеевич, гневно потрясавший благородными сединами в театре, здесь демонстрирует чудеса белой и черной магии: на глазах у публики снимает с «любого желающего» сорочку, не расстегивая ни жилета, ни пиджака. Подумать только! Уму непостижимо!..
Ольге Леонардовне Книппер удивительно к лицу был вызывающий костюм парижской шансоньетки, в котором она выходила на сцену столь шокирующей походкой, что могла дать фору в сто очков самой выдающейся профессионалке. В мастерстве перевоплощения не уступал Ольге Леонардовне и Иван Михайлович Москвин. Его грим знаменитого в те годы балаганного чуда — Юлии Пастрану, женщины с бородой, — был настолько правдоподобен, что вполне мог ввести в заблуждение.
Очень часто появлялась на сцене молоденькая Алиса Коонен, которая в те годы была еще ученицей в Художественном театре. Она участвовала во всех веселых номерах: то в комедийной сценке, молниеносно преображаясь из юной Цветочницы в старуху, то в миниатюре «Английские прачки», распевая на мотив популярной британской песенки бессмысленный набор английских слов, то в нарядном квартете балалаечников, где бойко бренчала на балалайке «Ожидание» или «Эх, полным-полна коробочка». Кроме того, Алиса была и прекрасной танцовщицей. Зрители наслаждались, глядя на величественного Немировича, управляющего, не умея даже держать дирижерскую палочку, маленьким оркестром, под музыку которого в польке или огненной мазурке неслись Алиса Коонен и влюбленный в нее тогда Василий Иванович Качалов, напрочь забывавший здесь о своей всегдашней лихорадке перед выходом на сцену.
Творчество Айседоры тоже не было обделено вниманием. Некто Николай Федорович Барабанов, исполнитель сатирических танцев, пародирующих знаменитых балерин, увидев известную актрису в стенах кабаре, мгновенно раздобыл где-то множество разноцветных шарфов и представил миниатюру под условным названием «Порыв легкого ветерка среди листьев травы». Айседору пленила добрая и трогательная ирония исполнителя.
За приятными воспоминаниями незаметно пролетело время, и когда Айседора собралась распечатывать письмо, за ажурными витражами окон замка уже опустились сумерки. Она вскрыла конверт и уже из первых строк поняла, что трагическое содержание послания лишь еще более усугубит ее состояние.
В письме сообщалось о произошедшей трагедии — застрелился Николай Лазаревич Тарасов… Страшное известие… Оно наотмашь ударило по нервам…
Не может этого быть, нет, не может этого быть… Господи, за что же такая вопиющая несправедливость? — слезы катились по щекам Айседоры, а в руках дрожали несколько невесомых белых листиков. — Николай Лазаревич, зачем?..
Айседора была не в силах читать дальше — главное она уже знала… Да и разобрать слова в наступившей темноте довольно сложно, а встать и зажечь свет она просто не в силах. В замке стояла мертвая тишина.
«Может быть, стоит завести птиц в клетке, пускай чирикают, — неожиданно пришла откуда-то мысль. — Да о чем я, глупо все это. Птицы в клетке, — что может быть отвратительней?.. А ведь Николай Лазаревич тоже был плененной птицей в одной из самых раззолоченных клеток в мире… Более какое пошлое сравнение. Вот уж Тарасов никак не заслуживает его. И в то же время его смерть, как это ни парадоксально, приобрела самые что ни на есть пошлые формы, которые ежедневно подаются со множества экранов немого кинематографа, где томные герои закатывают густо подведенные чем-то отвратительно черным глаза, падают на колени и, заламывая руки, стреляются, оставляя после своих страстей шлейф никчемности».
Николай Лазаревич расстался с жизнью из-за своей любовницы, у которой, в свою очередь, был еще один любовник, молодой человек, только что окончивший гимназию и успевший в пух и прах проиграть казенные деньги. Юный картежник пригрозил своей возлюбленной покончить с собой, если она не поможет выплатить долг; та, в свою очередь, обратилась за помощью к Николаю Лазаревичу, который, шокированный столь гнусным сплетением обстоятельств, отказал своей любовнице. Она в неврастеническом припадке наложила на себя руки и к утру скончалась в больнице, а Николай Лазаревич, узнав об этом, плотно завернулся в пуховое одеяло и выстрелил… Никого не потревожил… Только днем прислуга обнаружила уже остывшее тело.
Как могло случиться, что причиной смерти благороднейшего и добрейшего Николая Лазаревича стал один из самых пошлейших сюжетов? Ему было всего лишь двадцать пять лет, но он уже успел стать преданным другом многим актерам, художникам, поэтам, писателям и музыкантам.
Айседора подумала, что когда Николай Лазаревич смеялся, глаза его всегда оставались глубоко печальными. Ей вспомнился взгляд Лоэнгрина на том, ставшем уже далеким балу, который соединил их. У него тоже была очень грустная улыбка, всем костюмам он тогда предпочел костюм печального Пьеро и нарисовал на щеке большую прозрачную слезу.
Страшная догадка промелькнула в голове Айседоры — небесные феи тоже не дали ему возможности беззаботно радоваться подаренной жизни, возместив это жалкими миллионами. Проданный смех — вот главная, но не единственная причина болезни ее Лоэнгрина. Василий Иванович Качалов в свое время сетовал по поводу Тарасова: губит его богатство тем, что он может позволить себе ничего не делать и платит за эту возможность своей жизнеспособностью. То же происходит и с Лоэнгрином. Чуть что — и он уплывает на своей яхте от нерешенных проблем на край света. Многие ли могут позволить себе такую роскошь? Богатые же за эту роскошь расплачиваются своей нежизнеспособностью. Но и этого еще недостаточно небесам для того, чтобы духовно одаренный человек смог расплатиться за свои капиталы. Дружбу, любовь, самую незначительную привязанность оно, это богатство, омрачает черными красками корыстолюбия.
«Богатство, богатство, богатство — не нужно ни Николаю Лазаревичу, ни Лоэнгрину, — думает Айседора. — Бедные вы мои, бедные…»
Айседора взглянула в окно замка — незаметно наступила ночь. Из темноты в комнату проникала щемящая, раздирающая сердце тоска. И тогда в памяти возник образ еще одного Пьеро — образ Александра Вертинского:
Ваши пальцы пахнут ладаном, А в ресницах спит печаль. Ничего теперь не надо вам, Ничего теперь не жаль.
Завораживающе звучит голос певца, а его удивительные изысканные руки как бы молят о пощаде и пытаются отвести невидимую беду.

Что вы плачете здесь, одинокая, глупая девочка,
Кокаином распятая в мокрых бульварах Москвы,
Вашу детскую шейку едва прикрывает горжеточка,
Облысевшая, мокрая и больная, как вы.
Вас уже отравила осенняя слякоть бульварная,
И я знаю, что крикнув… вы можете спрыгнуть с ума.
И когда вы умрете на этой скамейке, кошмарная,
Ваш сиреневый трупик окутает саваном тьма.
Айседоре становится не по себе, и она решается незаметно проникнуть на половину Лоэнгрина. Нестерпимая жалость к нему, к себе, ко всему миру охватывает ее. И еще ее подталкивает непреодолимое желание превратить гнетущую тяжесть в светлую прозрачную грусть.
Она зажгла тоненькую свечку и, бережно прикрывая ее рукой от сквозняков, отправилась по темным коридорам и лестницам в комнату Лоэнгрина. Он сидел в глубоком кресле у горящего камина и, как всегда, зябко кутался в плед. На лице застыло трагическое выражение.
— Родной мой, стоит ли так горевать? Поцелуй меня, пойдем к Патрику, он очень забавен в своей колыбельке. Его шалости смогут отвлечь тебя от мрачных мыслей.
— Нет, Айседора, я не хочу никуда отсюда уходить.
— Скажи мне, что тебя мучает? Чем я могла бы помочь тебе?
— Понимаешь, бывают минуты, когда я не вижу в жизни смысла, и тянутся они мучительно долго. Стоит ли жить, стоит ли рожать детей, если все станет добычей смерти и праха? Я закрываю глаза и вижу мертвое лицо моей матери; где бы я ни был, я вижу его. А теперь у меня появился сын, и страх за него стал просто невыносим.
— Господи, дорогой мой, да стоит ли горевать об этом? Если вдуматься, то именно краткость жизни есть лучшее ее проявление. Представь себе, что тебе суждено существовать вечно. Одна эта мысль просто невыносима. Жан-Жак Руссо в романе «Эмиль» говорит: «Если бы мы были бессмертны, то мы были бы самыми несчастными существами. Тяжело, конечно, умирать; зато приятно надеяться, что не вечно будешь жить и что скорби этой жизни закончатся лучшей жизнью. Если бы нам предложили бессмертие на земле, кто захотел бы принять этот печальный дар? Какое прибежище, какое утешение оставалось бы нам тогда против жестокой судьбы и несправедливости людей? » Я могу прочесть тебе целый трактат на эту тему. Либо, если ты этого захочешь, своей любовью избавить тебя от мрачных мыслей.
— Нет, как ты можешь говорить о каких-то любовных утехах в то время, когда я невыносимо страдаю!
— Я хочу попытаться заставить тебя жить, действовать, чувствовать. Я хочу научить тебя не бояться смерти.
— Мадам, — неожиданно раздался резкий оклик. — Как вы попали сюда? — Врач с тонкими злыми губами грубо оборвал ее. — Мы пытаемся вылечить вашего друга, а вы всячески мешаете нам. Мне кажется, что вам необходимо немедленно уйти отсюда, потому что вы сводите на нет весь наш лечебный курс.
Тон, которым были сказаны эти слова, возмутил Айседору до глубины души. С ней обращались как с содержанкой, оскорбительно и нагло. Она посмотрела в сторону Лоэнгрина, пытаясь найти поддержку, но он прикрыл глаза и сделал вид, что все происходящее его не касается. На его лице не дрогнул ни один мускул. Он был полностью поглощен собственными страхами. Сосредоточенность на своем внутреннем мире напрочь лишила его способности замечать окружающих его людей.
В этот момент Айседора ненавидела Лоэнгрина всей душой. Она вышла из комнаты, резко хлопнув дверью. Сейчас ей хотелось лишь одного — немедленно уехать из этого мрачного дома, который, казалось, навечно был окутан нескончаемыми надоедливыми дождями.
Обратный путь по темным коридорам она проделала уже в абсолютно ином настроении. Стремительная разгневанная походка затушила слабый огонек тоненькой свечки, и Айседоре пришлось идти почти на ощупь. По дороге она заглянула в детскую. Вид мирно спящего сынишки несколько ее успокоил, но над его кроваткой она поклялась себе, что Патрик никогда не ощутит на своих плечах непомерного груза отцовских богатств.
Впрочем, наутро ее намерение уехать из замка было нарушено приездом аккомпаниатора, которого Айседора вызвала, чтобы возобновить репетиции. Комната для занятий была уже готова — там ее голубые легкокрылые занавеси задрапировали тяжеловесные средневековые гобелены, перед которыми она не в силах была танцевать: сумрачные картины навевали абсолютно иное настроение.
Приехавший ей помочь молодой человек произвел на Айседору самое неприятное впечатление. Он был настолько ненавистен ее взору, что вызывал в ней лишь постоянное раздражение и желание оскорблять его. Для Айседоры это качество было весьма и весьма нехарактерным, и она сама удивлялась своему поведению, приписывая его в некоторой степени общей мрачной окружающей обстановке.
Из книги «Моя исповедь»:

Чтобы рассеять свое неудовольствие и избавиться от скуки, я стала работать с аккомпаниатором X., несмотря на свою нелюбовь к нему. Когда он играл, я отгораживала его ширмой, говоря: «Я не могу на вас смотреть, до того вы мне отвратительны».
В замке гостила старый друг Лоэнгрина графиня А. «Как вы можете так обращаться с несчастным пианистом?» — сказала она и однажды настояла на том, чтобы я пригласила его на одну из наших утренних прогулок. Я согласилась очень неохотно. В этот день по обыкновению лил дождь, и мы поехали в закрытом автомобиле. Я испытала такое отвращение к X., что велела повернуть домой. Деревенская дорога была вся в рытвинах, и на одном из крутых поворотов меня бросило в объятия X. Его руки обхватили меня, и, взглянув на него, я внезапно вспыхнула огнем, как ворох зажженной соломы. Как не заметила я этого раньше? Его лицо было прекрасно, в глазах горел затаенный огонь гениальности, и с этой минуты я поняла, что он великий человек. Я никогда не испытывала такого бурного чувства и весь обратный путь смотрела на него в каком-то оцепенении страсти. Когда мы вошли в замок, он, не отрывая взгляда, взял меня за руку и увлек в залу, за ширмы. Как из этого отвращения могла родиться такая сильная любовь?
После случая в автомобиле у нас было одно желание — остаться вдвоем. Но бурные страсти имеют бурный конец, и вскоре настал день, когда X. вынужден был покинуть замок, чтобы никогда в него больше не возвращаться. Мы принесли эту жертву, чтобы спасти жизнь человеку, казалось, стоявшему на краю могилы. Много лет спустя, слушая музыку «Зеркала Иисуса», я поняла, что была права, считая его гением, а талант всегда имел для меня роковую притягательную силу. Этот случай еще раз доказал мне, что я не гожусь для семейной жизни.
Окончательно убедил ее в этом предположении известный английский писатель Бернард Шоу, с которым они встретились во время рождественских праздников. Шоу был недоволен всем, что происходило вокруг.
— Зачем только придуманы эти праздники? — ворчал он. — Как все разумные люди, я очень не люблю Рождество. Это настоящее варварство. Мы должны переедать, потому что сейчас Рождество. Мы должны напиваться, потому что сейчас Рождество, мы должны быть лицемерно щедры; мы должны покупать вещи, которые никому не нужны, и дарить их людям, которые нам не нравятся; мы должны посещать бессмысленные развлечения, которые у маленьких детей вызывают насмешки; нас донимают своим корыстным вниманием бесчисленные торгаши… И все это оттого, что сейчас Рождество, — а точнее, оттого, что значительное число людей, в том числе и всемогущие буржуазные торговцы, рассчитывают за эту неделю расточительности и невоздержанности покрыть к концу года все свои убытки…
Айседора слушала ворчание Шоу и внимательно смотрела на него. Она была уверена, что видит это лицо не впервые, а интонации недовольного голоса тем более уже где-то слышала. В конце концов услужливая память подсказала ей: раннее утро в Гайд-парке, выступающий мужчина, который в своей речи полностью уничтожил надменное достоинство англичан, тем самым косвенным образом облегчив муки совести тогда еще нищего семейства Дункан, покинувшего, не расплатившись по счетам, лондонскую гостиницу.
Айседора рассказала Шоу об этом случае, и он был весьма доволен тем, что смог принести своим выступлением хоть какую-то пользу. Они разговорились и постепенно, сначала лишь слегка коснувшись их, подошли к обсуждению вопросов личного характера. Шоу поздравил ее с рождением второго ребенка, редким шагом в жизни любой танцовщицы, и восхитился той смелостью, благодаря которой она решилась стать матерью, еще не став женой. На это Айседора ответила, что ни в коем случае не выйдет замуж, и привела те убедительные доводы, которые высказала как-то в зале филармонии во время своей нашумевшей лекции.
— Я полностью разделяю ваше мнение, — сказал Шоу. — Женщина несет на себе всю тяжесть домашних забот, ибо для того, чтобы профессиональная карьера мужчины развивалась, чтобы он мог отдавать ей все свое время и силы, необходимо, чтобы с него сняли все бремя домашних хлопот. И в этом смысле женщина служит мужчине и предоставляет ему возможность развивать свои таланты, хотя он редко понимает при этом, чем он обязан ей, потому что просто не в состоянии представить себе, что угрожало бы его работе без этой помощи.
— В данном случае мне не пришлось бы утруждать себя хлопотами по хозяйству, но характер Зингера таков, что внушает опасение — не придется ли мне слишком часто скрывать свое раздражение, вызванное его постоянными капризами. Живя с ним, я поняла, что богатство и роскошь не дают счастья, но отнимают волю к борьбе. Богатым много труднее, чем бедным, прожить достойную серьезную жизнь, так как в гавани всегда стоит яхта, приглашающая уплыть в лазурное море. Я понимаю, что должна помочь ему, но, с другой стороны, чувствую: стоит мне подставить плечо, чтобы он смог на него опереться, как он тут же обмякнет и повиснет на нем.
— Я смотрю, вы совмещаете два таких понятия, как любовь и долг, — ответил Шоу. — Безусловно, в идеальном мире, или, если вам угодно, в мире принуждения, они идут рука об руку, но смею заверить вас, что на практике я наблюдал лишь одну развязку этой ситуации — если ты начал с самопожертвования в пользу тех, кого любишь, то кончишь ненавистью к тем, для кого жертвовал собой. На ваши же плечи возложена иная миссия.
— О, я очень благодарна вам за поддержку. Вопрос о том, может ли женщина стать настоящей художницей, нередко тревожит меня. Ведь искусству нужно отдать все, а любящая женщина все отдает жизни. Вы помогли мне избавиться от мучивших меня сомнений. И я склоняюсь к решению этой проблемы в пользу искусства.
Но на этот раз, к счастью, Айседоре удалось гармонично совместить свои творческие и личные интересы. Лоэнгрин все же согласился уехать из дождливого туманного Девоншира в солнечную Францию. Здесь, в Нейльи, среди на редкость красивого сада стоял уютный домик для детей и няни. Здесь же было и великолепное ателье, убранное голубыми занавесями, где Айседора вместе с дорогим ее сердцу пианистом Генером Скином увлеченно работала, не замечая смену дня и ночи. Лоэнгрин, напрочь забывший о своей неврастении, устраивал самые изысканные и замысловатые празднества, маскарады, спектакли. Со всего Парижа сюда съезжались знаменитые художники и поэты. Жизнь завертелась разноцветной радостной каруселью.
И вот однажды в эту праздничную круговерть стремительно ворвался молодой человек совершенно необыкновенной наружности. Его не звали на этот вечер; впрочем, можно предположить, что и другие вечера посещались им без пригласительного билета. Вместо этого у него была заготовлена великолепная фраза Платона, открывающая практически любые двери: «К людям достойным на пир достойный без зова приходи». Говорят, благодаря своей непосредственности и природному нахальству он бывал в лучших домах Парижа, и еще говорят, что в искусстве соблазнения он превзошел не только Габриэле Д'Аннунцио, но и самого Дон Жуана.
— Айседора, держись, — прошептала одна из приятельниц.
Но, кажется, было уже поздно. Айседора вместе с глотком вина почувствовала легкое сумасшествие и готовность совершать самые сумасбродные поступки. Да и чего ради она должна сдерживать себя, когда так замечательно отдаваться соблазнам легкого флирта, танцевать, шутить, произносить легко рождающиеся каламбуры.
Один припев у мудрости моей: «Жизнь коротка — так дай же волю ей!» Умно бывает подстригать деревья, Но обкорнать себя — куда глупей!
Айседора больше не видела никого вокруг, особенно когда сам Дон Жуан увлек ее в танце и их тела, внимая переливам музыки, гармонично слились в движении. Это любовники в танце, именно любовники. И не будь здесь Лоэнгрина, Айседора не стала бы препятствовать дальнейшему развитию событий. Но Лоэнгрин оказался в такой непосредственной близости, что она испугалась, увидев его перекошенное, оскорбленное лицо. Он резко повернулся и гордой походкой направился к выходу. У него даже не хватило сил скрыть перед присутствующими свое раздражение. Айседора бросилась за ним, но нагнать его смогла только около автомобиля. Она пыталась что-то объяснить, говорила о том, что вряд ли сможет выполнить условие Лоэнгрина — вести себя как подобает великосветской даме, скрупулезно соблюдающей все правила этикета, что ее эмоциональная актерская натура требует игры не только на сцене, но и в жизни, что она любит его и никогда не изменит…
— Но если уж и придет такая минута — завертит, закрутит, про все забудешь… Что там долг, любовь, верность — все летит кувырком, и одно только желание живет в тебе — невозможно, невозможно отказаться от столь сладостного греха… Если бы не было соблазнов, так с чем же бы мы боролись?.. Но вот ураган пролетел. Что это было? Наваждение, оставившее после себя холодную пустоту. И так захочется к родному, теплому, до мельчайшей клеточки знакомому существу! Сесть у ног, положить голову на колени, пусть мягкий свет трепещет в камине, и у тебя есть возможность покаяться, очиститься… и тебя простят. А прощать и быть прощенным — в этом такая несказанная нежность… И можно прикоснуться ладонью к щеке, и так хорошо становится на душе. Без греха бы такого не было… Лоэнгрин, ты слышишь меня, ты слышишь?.. Поднимись, поднимись над своими простыми, разложенными по полочкам представлениями до моих, невероятно захватывающих…
— Айседора, опомнись, ты сошла с ума, убирайся отсюда, иначе я за себя не отвечаю. Я могу ударить тебя, я готов обрушить на тебя гору проклятий. — Лоэнгрин грубо оттолкнул ее, сел в машину и уехал.
Через два дня он отбыл в Египет. Опять яхта спасла его от жизненных перипетий.
Айседора одна бродила по улицам Парижа. Ей казалось, что мир превратился в ад.

Ты ль хочешь, чтоб я рос и вял без воли,
Сменял на рубище наряд златой,
Ткал, теша взор твой, паутину боли,
Где что ни волокно — то день пустой?
Ты ль хочешь, о Любовь, что мной любима,
Чтоб Дом моей Души стал клетью мук,
Где б злой огонь горел неугасимо,
Не зная смерти, хищничал паук?
Из книги «Моя исповедь»:

Этот случай в который раз подтвердил, что я не рождена для семейной жизни, и осенью, грустная и умудренная опытом, я уехала в Америку, чтобы выполнить свои обязательства по третьему контракту.
Во время этой поездки я испытала много радостных минут от дружбы с талантливым художником Давидом Бисфом. Он посещал все мои спектакли, я ходила на его лекции а затем мы ужинали в моих комнатах в гостинице. Мы смеялись, обнимались и восторгались друг другом.
Эту главу следовало бы назвать «Апологией языческой любви». Теперь, когда я узнала, что любовь не только трагедия, но и времяпрепровождение, я отдалась ей с языческою страстью. Люди, казалось, изголодались без красоты и любви, любви освежающей, любви без страха и последствий Я была так прелестна после спектакля, в тунике, с волосами, украшенными розами! Почему не позволить наслаждаться этой красотой? Прошли дни, когда со стаканом молока в руке я зачитывалась «Критикой чистого разума» Канта. Теперь мне казалось естественнее слушать за бокалом шампанского, как какой-нибудь обаятельный мужчина воздает хвалу моей красоте. Божественное языческое тело, страстные губы, обнимающие руки, легкий освежающий сон на плече любимого — все это были радости невинные и очаровательные.
Тугой бутон раскрыл светилу полдня Свои красы; по всем прожилкам с дрожью Текла любовь! Цветы венком свивали Над лбом рассвета и зари вечерней Стыдливыми щеками. Разразилось Под перистыми облаками Лето.
Многие, наверное, будут возмущены моими поступками, но я не понимаю: почему? Все мы в большей или меньшей степени подвержены страданиям телесным и духовным, и если нам предоставляется редкая минута счастья, почему мы должны отказываться от удовольствия ее испытать? Не следует ли дать несколько часов счастливого отдыха человеку, целый день занятому умственной работой и решением жизненных проблем, не следует ли обнять его и успокоить его страдания? Надеюсь, что те, кому я дарила наслаждение, вспоминают о нем с такой же радостью, как и я. В этих воспоминаниях невозможно перечислить, описать в одной книге те блаженные часы, проведенные мною в полях и лесах, то безоблачное счастье, которое я испытала, слушая симфонии Моцарта или Бетховена, те дивные минуты, которые мне посвятили такие художники, как Исаи, Вальтер Руммель, Генер Скин и другие.
— Да, — часто восклицала я, — язычницей хочу я быть, язычницей!
Уж лучше грешным быть, чем грешным слыть. Напраслины страшнее обличенья.
И гибнет радость, коль ее судить Должно не наше, а чужое мненье. Как может взгляд чужих порочных глаз Щадить во мне игру горячей крови? Пусть грешен я, но не грешнее вас, Мои шпионы, мастера злословья.
Глава 27
Гастроли в Америке завершились полным триумфом Айседоры, после чего для нее наступило благословенное время — она наконец-то смогла уединиться в Нейльи со своими горячо любимыми детьми и ученицами.
Ни в коем случае нельзя утверждать, что Айседору тяготила гастрольная жизнь — она ею упивалась, но ничуть не меньше ей нравилось жить дома, среди родных.
Из книги «Моя исповедь»:

Итак, я снова была вместе с детьми. Часто я стояла на балконе и, незаметно от Дирдрэ, наблюдала, как она создает собственные танцы. Дочка танцевала под стихи собственного сочинения. Я как сейчас помню маленькую детскую фигурку в огромном голубом ателье и ее нежный голосок, говорящий: «Сейчас я птица и лечу высоко в облаках», или «Сейчас я цветок, который смотрит на птицу и качается из стороны в сторону». Видя ее грацию и красоту, я мечтала, что она продолжит мое дело, каким я его себе представляла. Дочь была моей лучшей ученицей.
Патрик тоже начинал танцевать под жуткую музыку собственного сочинения, но никогда не позволял себя учить. «Нет, — заявлял он торжественно, — Патрик танцует только собственный танец Патрика».
Живя в Нейльи, работая в ателье, часами читая у себя в библиотеке, играя в саду с детьми или обучая их танцам я была вполне счастлива и избегала новых гастролей, которые разлучили бы меня с ними. Дочь и сын хорошели с каждым днем, и все труднее становилось оставить их. Я всегда предсказывала, что явится великий артист, который с единит в себе два таланта, композитора и танцора, и теперь, когда танцевал мой мальчик, мне казалось, что из него выйдет тот, кто будет творить новые танцы, рожденные новой музыкой.
Меня связывали с этими чудными детьми не только крепкие узы плоти и крови, но и священные узы искусства. Оба страстно любили музыку и просили разрешения остаться в ателье, когда я работала или играл Скин, при чем сидели так тихо, с такими напряженными лицами, что мне становилось страшно, как такие маленькие создания могут так сосредоточиваться.
Казалось, что полное умиротворение снизошло на жизнь Айседоры. Но вдруг совершенно неожиданно на одном из концертов она попросила верного, глубоко преданного ей друг и пианиста Генера Скина сыграть похоронный марш Шопена. Скин был несколько удивлен — это произведение не был запланировано в сегодняшней программе, но, привыкший к частым импровизациям Айседоры, он тут же исполнил ее просьбу.
Из книги «Моя исповедь»:

В своем танце я изображала, как человек медленными, запинающимися шагами несет на руках своего мертвого ребенка к месту последнего успокоения. Когда я закончила и упал занавес, наступила удивительная тишина. Я взглянула на Скина. Он был смертельно бледен и дрожал. Он взял мои руки в свои. Они были холодны как лед.
— Никогда не проси меня больше это играть, — умолял он. — Я почувствовал смерть.
В зале, после благословенного молчания, вызванного страхом, публика разразилась неистовыми аплодисментами. Состояние иных граничило с истерическим. Мы оба были потрясены, и мне казалось, что в этот вечер какой-то дух вселил в нас предчувствие того, что должно было произойти.
Айседора обещала Скину больше никогда не повторять свою просьбу, но тем не менее через некоторое время она опять попросила его исполнить траурный марш. И снова ему пришлось выдержать невыносимое испытание.
— Скажи мне, Айседора, что влечет тебя к этой музыке? — спросил Скин. — Мне становится несказанно жутко. Зал приходит в полное оцепенение. Не надо повторять этот танец больше. Я боюсь, ты накличешь беду.
— Ах, Генер, я сама не знаю, почему меня так притягивает траурный марш. Что-то мучает меня. Сегодня ночью мне приснилось множество детских гробов. «Все дети, все дети умерли!» — почудилось мне. Утром я долго размышляла над своими предчувствиями и поняла, что в мире, видимо, существует некий закон — «Закон сохранения трагедии». Он нависает над теми, кому в земной жизни удалось достичь полного благополучия. Ведь у меня есть все, о чем только может мечтать человек, — вот мне провидение и добавляет в большую полную бочку счастья маленькую ложку выдуманной трагедии. Нельзя же, в конце-то концов, чтобы все вокруг было приторно-сладким, что-то должно и горчить. Не беспокойся, мой дорогой друг, все будет хорошо. Теперь, когда я поняла природу своего надуманного горя, я смогу с ним легко справиться. И если я буду повторять этот танец, то относиться к нему надо только как к концертному номеру, и не более.
Но увы, разумные рассуждения Айседоры в жизни не принесли облегчения.
Из книги «Моя исповедь»:

После похоронного марша меня стало мучить предчувствие большой беды, сильно меня угнетавшее. По возвращении в Берлин я дала несколько спектаклей, и снова какое-то внутреннее побуждение внезапно заставило меня создать танец, изображающий человека в ранах, придавленного горем, но поднимающегося после жестокого удара судьбы.
Я жила с каким-то зловещим предчувствием беды и часто по ночам просыпалась, охваченная страхом. Я стала зажигать на ночь лампадку и однажды увидела при ее слабо мерцании отделившуюся от креста напротив кровати черную фигуру, приблизившуюся к моим ногам и смотревшую на меня грустными глазами. На несколько секунд я оцепенела от ужаса, а затем зажгла свет. Фигура исчезла. Эта галлюцинация повторялась время от времени.
Затем произошла еще одна странная вещь. Кто-то при слал мне два чудных переплетенных экземпляра произведений Барбе Д'Оревильи. Я взяла один из томов со стола только собралась сделать Патрику замечание за шум, как взгляд мой случайно остановился на имени «Ниобея» и на словах: «Прекрасная мать достойных тебя детей, ты улыбалась, когда с тобой говорили об Олимпе. Стрелы богов виде возмездия упали на головы любящих тебя детей, которых тебе не удалось прикрыть даже собственной грудью».
Воспитательница заметила мою грусть и сделала замечание сыну: «Не шуми так громко, Патрик, ты беспокоишь маму». Она была милой доброй женщиной, самой терпеливой на свете, и обожала детей. «Оставьте его! — вскричала я. Подумайте, чем была бы жизнь, если бы они не шумели».
И мне вдруг отчетливо представилось, как пуста и темна была бы жизнь без них, наполнявших мое существовав счастьем большим, чем давало мне искусство, и в тысячу раз большим, чем любовь мужчины.
Я продолжала читать: «Ты стремительно повернулась в сторону, откуда сыпались удары… И стала ждать… Но напрасно, благородная и несчастная женщина. Разящая рука богов не знала к тебе пощады. И так ты ждала, ждала всю жизнь в мрачном и спокойном молчании. Ждала неподвижно и, как говорят, превратилась в утес, чтобы выразить непреклонность своего сердца».
Внезапный страх охватил меня, я закрыла книгу и, раскрыв объятия, позвала детей. Слезы затуманили мои глаза, когда Дирдрэ и Патрик прижались ко мне. Я помню каждое слово и каждое мгновение этого утра. Как часто в бессонные ночи я снова и снова переживала каждый миг этого дня, беспомощно удивляясь, почему я не почувствовала того, что должно было случиться, и не предотвратила несчастья.
Все эти мистические предчувствия до того измучили Айседору, что пришлось пригласить врача. Тот поставил диагноз — нервное переутомление — и настоятельно порекомендовал уехать на некоторое время в деревню подышать свежим воздухом. Но, как всегда, заключенные контракты требовали их беспрекословного исполнения. И Айседора приняла решение поехать в Версаль, путь из которого до Парижа был недолог, а отдых прекрасен.
Из книги «Моя исповедь»:

Проснувшись на следующее утро и выглянув в окно, я увидела чудный парк. В этот же момент я почувствовала, что все мои страхи и предчувствия рассеялись. Доктор был прав, я просто нуждалась в свежем воздухе.
Стояла теплая погода. Окна в парк были открыты, и мне были видны деревья в цвету. Впервые за этот год я ощутила ту буйную радость, которая охватывает нас ранней весной. Вот и сейчас ощущение счастья и вид детей, румяных и прелестных, произвели на меня такое сильное впечатление, что я выскочила из кровати и начала с ними танцевать. Мы все трое заливались веселым смехом, и даже воспитательница, глядя на нас, тоже не могла сдержать улыбки.
Внезапно раздался телефонный звонок. Лоэнгрин, с которым мы не виделись со времени его отъезда в Египет, просил меня приехать в город, чтобы встретиться с ним. Хотя я знала, что он ездил туда не один, все-таки была очень рада его слышать, так как не переставала любить и мечтала показать ему сына, который за время отсутствия отца успел подрасти и стать сильным и красивым.
Лоэнгрин попросил привезти с собой детей: «Я хочу их видеть». Я была в восторге, считая, что свидание приведет к примирению, которого я так ждала, и сообщила эту новость Дирдрэ.
— О, Патрик! — воскликнула она. — Как ты думаешь, куда мы сегодня отправимся?
В этот момент вмешалась воспитательница и заметила:
— Сударыня, мне кажется, будет дождь. Не лучше ли остаться дома?
Как часто, точно кошмар, звучала впоследствии в моих ушах эта фраза и как проклинала я себя, что не послушалась!
Во время этой последней поездки на автомобиле из Версаля в Париж, прижимая к себе своих малышей, я вся горела новой надеждой и верой в жизнь. Я знала: увидев Патрика, Лоэнгрин забудет все личные счеты со мной, и наша любовь вспыхнет вновь.
Перед отъездом в Египет Лоэнгрин купил в центре Париже большой участок земли, на котором он собирался построить театр для моей школы, — театр, который стал бы местом встречи и приютом всех великих артистов мира. Я мечтала, что Дузе найдет там рампу, достойную свое божественного таланта; и что Мунэ-Сюлли наконец осуществит свой давно взлелеянный план — выступить подряд в трилогии «Эдип-царь», «Антигона» и «Эдип в Колонне». Обо всем этом я думала по дороге в Париж, и сердце моё билось легко и радостно, окрыленное надеждой на новые достижения в искусстве. Все произошло, как я и ожидала. Лоэнгрин был в восторге, увидев своего мальчика и Дирдрэ, которую он нежно любил. Мы весело позавтракали в итальянском ресторане, ели спагетти, пили кианти и говорили о будущем необыкновенном театре.
— Это будет театр Айседоры, — сказал Лоэнгрин.
— Нет, — ответила я, — это будет театр Патрика, так как Патрик и есть тот великий композитор, который создаст музыку для будущего танца.
Потом дети с гувернанткой отправились обратно в Версаль, а я танцевала, и этот вечер мне запомнился особенно отчетливо, так как я танцевала лучше чем когда-либо. Я перестала быть женщиной и превратилась в пламя радости, в огонь, в летящие искорки, в клубы дыма, стремящегося к небу. Во время танца мое сердце пело: «Жизнь и любовь — высший экстаз, — и все это мое, чтобы раздать нуждающимся». Мне казалось, что Дирдрэ и Патрик сидят у меня на плечах, и глядя на них во время танца, я встречала их смеющийся взгляд, детскую улыбку, и ноги мои не знали усталости.
Я думала о том, что я очень счастливая, может быть самая счастливая женщина на свете. У меня есть все: искусство, успех, богатство, любовь и, главное, прелестные дети.
Я улыбалась самой себе, размышляя о том, что Лоэнгрин вернулся и теперь все будет хорошо, как вдруг услышала странный, нечеловеческий крик.
Я обернулась. Лоэнгрин стоял в дверях, качаясь, как пьяный. Его колени подогнулись, и, падая передо мной, он простонал:
— Дети… дети… погибли!
Помню, что на меня нашло странное спокойствие, и только в горле жгло так, точно я проглотила горящий уголь. Я не понимала. Я нежно с ним разговаривала, старалась его успокоить, уверяла, что это неправда.
Затем вошли какие-то люди, и все же я не могла постичь случившегося. Пришел человек с черной бородой. Мне сказали, что это доктор. «Это неправда, — заявил он. — Я их спасу».
Я поверила ему и хотела с ним пойти к детям, но меня удержали, и только теперь я знаю почему — скрывали, что надежды нет. Боялись, что удар сведет меня с ума, но я была неестественно спокойна. Хотя все вокруг меня плакали, глаза мои оставались сухими, и мне хотелось всех утешать. Оглядываясь на прошлое, я не могу объяснить даже себе своего поведения в тот момент. Было ли это ясновидением, или просто я поняла, что смерти нет и что эти две холодные восковые фигурки не мои дети, а только их внешние оболочки; что их души живут в сиянии и будут жить вечно.
Сон, сон осени, Мое дитя в ночной тени. Сны, сны, свет луны! В тишине ручьи слышны. Сон, сон пуховой! Мил младенцу венчик твой. Сон, сон, херувим Над сокровищем моим. Улыбнись, улыбнись, Счастья моего коснись! Я сама улыбнусь, В сумрак нежный окунусь. Вздох, вздох, голубок! Сон младенческий глубок, Я вздохну, улыбнусь, Ни на миг не отвернусь. Спи, спи в тишине! Улыбнулся мир во сне. Сладко спать, сладко спать! Над тобою плачет мать. Я в тебе, что ни миг, Божий созерцаю лик. И в своем детском сне Создатель плакал обо мне.
Мои бедные, мои прекрасные дети, если бы я только знала, какой жестокий рок подстерегал вас в этот день.
Так что же произошло?..
Стояла дождливая погода. Патрик и Дирдрэ выбежали из зала ресторана под разноцветными китайскими зонтиками. Они были так веселы и шаловливы, что гувернантке едва удалось усадить их на заднее сиденье автомобиля. Там Дирдрэ никак не могла угомониться. Она прижалась губами к стеклу автомобиля, и Айседора, вышедшая проводить детей, нагнулась, чтобы поцеловать ее в губы через стекло. Патрик решил повторить шалость сестры. Айседора нежно поцеловала и его, но холод гладкой поверхности стекла оставил неприятное ощущение.
Автомобиль плавно тронулся и вскоре скрылся за поворотом. Айседора послала вслед еще один воздушный поцелуй.
На набережной Сены машина неожиданно потеряла управление на скользком асфальте, пробила ограждение и на глазах многочисленных свидетелей упала в необычно темные воды реки. Огромные черные волны на мгновение захлестнули автомобиль, и вскоре он скрылся под водой. Сена спокойно и безразлично потекла вдаль.
Когда удалось поднять машину, то увидели, что девочка крепко сжимала в своих объятиях малыша, а он спрятал на ее плече свое личико.
Из книги «Моя исповедь»:
Мои бедные, мои прекрасные дети, если бы я только знала, какая жестокая судьба подстерегала вас в этот день!
Только два раза — при рождении и смерти ребенка — мать слышит свой собственный крик как бы со стороны. Когда я взяла в свои руки эти холодные ручки, которые уже никогда не ответят на мои пожатия, я снова услышала свой крик, который я слышала при родах. Почему тот же, если в одном случае это крик высшей радости, а в другом — крик тоски и горя? Не могу сказать, но знаю, что тот же. Не потому ли, что в мире существует лишь один крик, содержащий в себе радость, печаль, восторг и агонию, — материнский крик созидания?
Мне кажется, что это и есть то горе, которое убивает, хотя человек и кажется живым. Тело еще может влачиться по тяжелому земному пути, но дух — подавлен, он мертв. Я слышала, как некоторые утверждают, что горе облагораживает. Не знаю. Могу только сказать, что последние дни перед поразившим меня ударом были последними днями моей духовной жизни. С тех пор у меня лишь одно желание — бежать, бежать, бежать как можно дальше от этого ужаса, и мое вечное стремление скрыться от страшного прошлого напоминает скитание «Летучего голландца». Вся моя жизнь — призрачный корабль в призрачном океане.
Весь Париж был потрясен случившимся… Сначала он впал в тяжелое оцепенение, но потом люди бесконечным потоком потянулись к дому в Нейльи, чтобы разделить с Айседорой ее горе. Придя, они поражались увиденному: все деревья и кусты в саду были унизаны белоснежными цветами — студенты Академии художеств так украсили место невыразимой печали. Все это они успели сделать за одну ночь.
Айседора вела себя удивительно — она была на редкость спокойна и старалась утешить всех пришедших в ее горестный дом.
Из книги «Моя исповедь»:

С раннего детства я чувствовала глубокую антипатию ко всему, что так или иначе имело отношение к церкви или к церковным догмам. Я считаю современные похороны ужасными и граничащими с варварством. Имея храбрость отказаться от брака и крещения детей, я и теперь воспротивилась шутовству, называемому христианскими похоронами. Мне хотелось одного — превратить эту трагедию в красоту. Горе было слишком велико для слез, и я не могла плакать. Толпы рыдающих людей стояли в саду и на улице, приходили друзья выразить соболезнование, но у меня слез не было, мне хотелось только, чтобы эти люди в траурных одеждах нашли путь к красоте. Я не облеклась в траур, так как всегда считала траур нелепым и ненужным. Августин, Элизабет и Раймонд угадали мои желания: по всему ателье они расставили цветы, и первое, что было воспринято моим сознанием, — дивные жалобные звуки из глюковского «Орфея».
Но невозможно за один день изменить уродливые обычаи и вернуть красоту. Если бы я могла устроить все по-своему, не было бы той бесполезной мишуры, которая повергает душу во мрак, вместо того чтобы ее возвышать. Как красив был поступок Байрона, когда он сжег тело Шелли на костре у морского берега! Но в условиях нашей цивилизации единственным, хотя и далеко не идеальным выходом является крематорий. Как мне хотелось, чтобы прощание с прахом моих детей и их милой гувернантки было ярким и светлым!.. Многие верующие христиане считали меня бессердечной и черствой, потому что я решилась проститься со своими любимыми в обстановке гармонии и красоты и повезла их останки в крематорий, вместо того чтобы предать их земле на съедение червям. Как долго придется нам ждать, чтобы хоть немного разума проникло в нашу жизнь, а любовь — в смерть?
Приехав в сумрачный крематорий, я увидела гробы, в которых покоились златокудрые головки, ласковые, похожие на цветы ручки и быстрые ножки, — все то, что я любила больше всего на свете, теперь предавалось пламени, чтобы навсегда превратиться в жалкую горсточку пепла.
Возвращаясь в свое ателье в Нейльи, я твердо решила покончить с жизнью. Как могла я остаться жить, потеряв детей? И только слова окруживших меня в школе маленьких учениц: «Айседора, живите для нас. Разве мы — не ваши дети?» — вернули мне желание утолять печаль этих детей, рыдавших над потерей Дирдрэ и Патрика. Находясь в полном расцвете сил, я была совершенно подавлена, и единственным спасением для меня могла бы стать сильная любовь, которая поглотила бы меня целиком, — но Лоэнгрин не ответил на мой призыв.
После всего случившегося он слег в больницу с тяжелым приступом неврастении. Айседора часто навещала его, нежно утешая при встрече, но он ото всех отстранился.
Из книги «Моя исповедь»:

Целые дни и даже недели я сидела, глядя в одну точку, и мечтала о смерти. Я потеряла счет времени, так как попала в тоскливую страну безнадежности, где не существует жажды жизни. Лоэнгрин был в Лондоне. Я думала, что его приезд может спасти меня от страшного состояния отупения, похожего на смерть. Мне казалось, что теплые, любящие руки могут вернуть меня к жизни.
Однажды, запретив себя беспокоить, я заперлась в комнате и легла на кровать, крепко сжав руки на груди. Я дошла до последнего предела отчаяния, мысленно моля Лоэнгрина: «Приди ко мне. Ты мне нужен. Я умираю. Если ты не придешь, я последую за детьми», — и повторяла это бесконечное число раз, точно слова молитвы. На следующее утро пришла телеграмма. «Ради бога телеграфируйте об Айседоре. Немедленно выезжаю. Лоэнгрин». Но мое горе, граничащее со страстью, было слишком велико для него. Однажды утром он внезапно уехал, даже не предупредив. И снова я осталась одна. Каждую ночь во сне или наяву я переживала то страшное утро и слышала голос Дирдрэ: «Как ты думаешь, куда мы сегодня отправимся?» — и слова гувернантки: «Не лучше ли остаться дома?» — ив полубезумном отчаянии отвечала: «Вы правы, держите их, держите, не выпускайте их сегодня!»
В это время Раймонд и его жена Пенелопа уезжали в Албанию помогать беженцам. Они настояли на том, чтобы Айседора отправилась с ними. «Как ты можешь здесь сидеть, погруженная в эгоистическое горе, когда там вся страна охвачена нуждой, дети голодают! Ты должна поехать с нами, чтобы кормить детей и утешать женщин», — говорил Раймонд.
Сквозь затуманенное сознание Айседора все же услышала упреки брата и уехала с ним в Албанию. Там перед ее взором прошло множество трагических картин: мать, потерявшая мужа, убитого турками, сидит под деревом с ребенком на руках в окружении трех или четырех детей — все голодные и без крова; дома, уничтоженные огнем; угнанные стада и разграбленные запасы зерна. Этим несчастным Раймонд раздавал мешки картофеля. Они возвращались в лагерь усталые, но удовлетворенные выполненной работой. Дети Айседоры погибли, но существовали другие — голодные и страдающие, — и она могла жить для них.
Впрочем, начав приходить в себя, Айседора больше ни дня не захотела оставаться среди беженцев. Несомненно, между жизнью художника и жизнью святого большая разница. В ней проснулась душа артистки, и к тому же она поняла, что не в состоянии побороть нищету албанских беженцев.
Однажды Айседора вместе с Пенелопой отправились в небольшое путешествие. Они остановились около старой гадалки и решили с ее помощью заглянуть в свое будущее. Старуха некоторое время всматривалась в пар, поднимавшийся из котла, а затем произнесла слова, которые Пенелопа тут же перевела: «Она вас приветствует как дочь солнца. Вы посланы на землю, чтобы доставлять радость людям. Из этой радости возникнет целый культ. После многих странствий, под конец вашей жизни вы построите храмы по всему миру. И все они будут посвящены красоте и радости, потому что вы дочь солнца».
Глава 28
«Дочь солнца» была в силах воспринять лишь первую половину пророчества, которая предвещала ей странствия. Невыносимая гнетущая тоска и приступы черной меланхолии не позволяли оставаться на одном месте и гнали ее по Европе из города в город. Она ежедневно преодолевала огромные расстояния. Мимо ее взгляда, обращенного в одну точку, проносились разнообразные картины, которые ложились на холст ее сознания цветовыми пятнами новых, и столь необходимых ей, впечатлений, а ощущение невероятной скорости немного убаюкивало исстрадавшуюся душу.
Как парадоксально складывается жизнь! Автомобиль отнял у нее самое дорогое, и он же дал ей шанс выжить. Оставаясь в оцепенении, она одновременно стремительно мчалась вперед. Пребывание на одном месте для нее было равносильно гибели.
Все вперед, вперед и вперед стремительно мчался сверкающий автомобиль и однажды ночью привез ее к пустынному парижскому дому в Нейльи.
Из книги «Моя исповедь»:

Я вошла в свое просторное ателье, и в тот же миг вид моих голубых занавесей напомнил о моем искусстве. Я решила попытаться возродить его. С этой целью я послала за моим другом и аккомпаниатором Генером Скином, но звуки знакомой музыки лишь вызвали слезы. Я заплакала впервые после смерти детей. Все здесь остро напоминало мне дни, когда я была счастлива. Скоро меня стали преследовать галлюцинации, слышались голоса детей, и когда однажды я вошла в домик, где они жили, и увидела разбросанные игрушки и платья, я совершенно обессилела и поняла, что не могу оставаться в Нейльи.
Меня мучала бессонница, и я все время чувствовала роковую близость реки. Будучи не в силах дольше жить в такой атмосфере, я снова села в автомобиль и отправилась на юг.
С приближением осени я перебралась в Рим. В то время как Афины с их ослепительной яркостью красок и безупречной красотой только обостряли мою тоску, Рим с его величавыми развалинами, гробницами и дивными статуями, свидетелями стольких ушедших поколений, незаметно смягчал мою боль. В особенности я полюбила бродить ранним Утром по Аппиевой дороге. По ночам Скин и я отправлялись гулять и часто подолгу простаивали перед многочисленными фонтанами, прислушиваясь к журчанию и всплескам воды и порой тихо проливая слезы.
Одну ночь они провели во Флоренции. Айседора знала, что здесь со своей семьей живет Крэг, но она нашла в себе силы подавить непреодолимое желание увидеться с ним. Бог знает, чем все может закончиться… Эта встреча только разбередит их общую рану и вызовет в семье Крэга ненужные осложнения. Кроме того, подсознательно Айседора чувствовала, что не встретит истинного сочувствия. Крэг остался в стороне от всего происшедшего.
Вскоре в одном из небольших городков Дункан получила телеграмму следующего содержания: «Айседора, я знаю, что вы странствуете по Италии. Прошу вас, навестите меня. Я сделаю все, чтобы вас утешить. Элеонора Дузе».
Из книги «Моя исповедь»:

На следующее утро я поехала к Дузе, которая жила на вилле розового цвета, окруженной виноградником. Она приняла меня в свои объятия, а ее удивительные глаза излучали столько любви и нежности, что я почувствовала себя так же, как должен был себя почувствовать Данте в тот день, когда встретил божественную Беатриче.
Я поселилась в Виареджио, ища и находя поддержку в лучистых глазах Элеоноры. Она баюкала меня в своих объятиях, успокаивала мою боль и даже не столько утешала, сколько, казалось, принимала мое горе на себя. Я поняла, что не могла переносить общество других людей, потому что все они разыгрывали комедию, стараясь меня развеселить и делая вид, что все забыто. Элеонора же просто сказала: «Расскажи мне о Дирдрэ и Патрике», — и заставила меня повторять все их словечки, описывать их привычки и показывать фотографии, которые целовала и над которыми плакала. Она никогда не советовала перестать горевать, но горевала вместе со мной, и впервые со дня смерти детей я почувствовала, что не одна. Элеонора была сверхчеловеком. Ее сердце было так велико, что могло вместить всю трагедию мира.
Как-то во время прогулки по морскому берегу Элеонора, шедшая впереди меня, обернулась. Заходящее солнце озарило ее голову светом, точно огненным ореолом. Она долго и внимательно рассматривала меня.
«Айседора, — сказала она, — не ищите, не ищите больше счастья. На вашем челе лежит печать земного несчастья. То, что с вами произошло, только пролог. Не искушайте больше судьбу».
Вечера они проводили на уютной вилле. Никто не нарушал их уединения. Казалось, мир забыл о своих великих актрисах, и благодаря этому они имели возможность предаваться своим воспоминаниям. Часто они беседовали до самой глубокой ночи.
— Айседора, я очень одинока, и то, что вы рядом со мной, приносит мне успокоение. Мое сострадание к вам непомерно. В то время как все относятся к женщинам с недоверием, я их прекрасно понимаю. Пусть женщина солгала, пусть обманула, пусть согрешила, пусть родилась порочной, но если я знаю, что она плакала, страдала из-за обмана, любви или смерти близких, — я на ее стороне. Я — за нее, и осмеливаюсь бередить eе раны не потому, что мне доставляет удовольствие видеть мучения, а потому, что женское сострадание глубже и сильнее мужского.
Айседора всматривалась в пронзительные грустные глаза Элеоноры и не могла предположить, какие тягостные испытания выпали на ее долю с самых ранних лет. Элеонор родилась в семье бродячих комедиантов, что в то время считалось позорным. Ее безжалостные сверстники при каждом удобном случае выказывали свое презрение к ней. Это унижение мешало Элеоноре учиться, хотя она и мечтала получит образование. И уж никак Айседора не могла предположит! что ныне знаменитую Дузе без малейшего ее желания вытолокнули на сцену в четырехлетнем возрасте. Она должна был исполнить роль маленькой Козетты в инсценировке «Отверженных» Виктора Гюго. Девочку больно били по ногам, что бы она, ничего не понимающая, заплакала, — это требовалось по ходу пьесы. Но все же, несмотря на все тяготы, Элеонор предпочла находиться на сцене, нежели оставаться вечерам одной в холодном, темном, грязном временном закутке, который именовался домом. Страх и одиночество она познала с малых лет.
Элеонора рассказывала Айседоре о том, как в детстве, предоставленная самой себе, полюбила разговаривать со стульями и другими окружающими ее предметами. В их молчании таилось бесконечное очарование. Девочке казалось, будто они слушают ее, и очень внимательно слушают.
«Какую же бездну одиночества пришлось преодолеть ей? — подумала Айседора. — Трудно поверить, что человек, буквально прикованный кандалами к сцене, так страстно полюбит ее и в конце концов отдаст всю свою жизнь пыльным подмосткам, продуваемым со всех сторон холодными сквозняками. Как славно сложилась бы судьба моих детей, если бы они были живы! Они стали бы самыми счастливыми обитателями лучезарной сцены. Но их уже нет… нет…» — на глаза Айседоры навернулись слезы. Элеонора не успокаивала ее. Она плакала вместе с ней.
— Вы знаете, — сказала Айседора, — я верю, что мои дети еще вернутся и утешат меня. Не знаю, как это произойдет, но то, что они навсегда исчезли, в это я не могу поверить. Каким-то магическим путем, но они вернутся ко мне.
— Да, так и должно быть, иначе невозможно жить, — поддержала ее Элеонора. — Завтра я вам почитаю книгу, которую недавно получила. Сама я не очень-то верю ей, но, принимая во внимание ваше мистическое настроение, мне думается, что она вам будет весьма интересна. Это произведение Баркера, «Письма живого усопшего», пополнило мою библиотеку, которую я решила собрать для актеров. Надо признать, что большинство из них очень невежественны, и я мечтаю о том, чтобы они нашли для себя интересную книгу-друга, которая помогла бы им глубже разобраться в жизненных вопросах. Мне хотелось бы привить им любовь к духовному чтению, — ту самую любовь, которая рождает в душе искреннее, неподдельное, постоянное чувство. Это единственная любовь, которая не знает мук ревности и измены и приносит куда больше радостей, чем огорчений.
Я не очень богата, но смогу осуществить мечту о создании библиотеки. За свою жизнь я все же сумела заработать необходимые средства. К тому же, Айседора, признаюсь вам, что я обладаю самым большим в мире богатством: оно заключается в том, что я не хочу его иметь. И это главное.
Но мы с вами что-то уж очень заговорились. Поздно, пора спать. А завтра начнем чтение.
Утром после бессонной ночи Айседора попросила: «Нельзя ли отложить сегодняшнюю прогулку и уединиться с книгой?» Она готова была ухватиться за любую соломинку, лишь бы хоть на время отвлечься от тягостных мыслей.
Элеонора не имела ничего против, и сразу же после завтрака они устроились на веранде, изменив на этот раз своему ежедневному чтению Шекспира и греческих трагедий. Книга Баркера была посвящена теософии и рассказывала о жизни после смерти, весьма подробно описывая существование человека в потустороннем мире и оптимистически оценивая сам факт окончания земного пути. Ее смело можно было бы назвать «Противоядие против страха смерти».
Элеонора раскрыла книгу и начала читать: «Друг мой, в смерти нет ничего пугающего. Это не опаснее, чем путешествие в чужую страну. Когда человек приходит сюда, души, встречаемые им, не более чужды, чем иностранцы для того, кто впервые столкнулся с ними. Он не всегда понимает их, но через некоторое время, делая шаг вперед, начинает улыбаться глазами. Вопрос «Откуда ты?» вызывает такой же ответ, как и на земле. Один — из Калифорнии, другой — из Бостона, третий — из Лондона. Это бывает тогда, когда мы встречаемся на больших дорогах; ибо и здесь существуют дороги, по которым душа приходит и уходит. Философия, которую я хочу передать вам, должна проникнуть в мир. Возможно ли? Только весьма немногие поймут ее глубину в этой жизни; но семя, посеянное сегодня, может принести плод в далеком будущем. Как те зерна пшеницы, которые были погребены вместе с мумиями в течение двух или трех тысячелетий и все же проросли, когда в наши дни их поместили в подходящую почву».
Элеонора оторвалась от чтения. Она взглянула на Айседору, опасаясь ее негативной реакции на содержание книги. Но та спокойно сидела в глубоком кресле, прикрыв глаза и положив руки на колени.
— Элеонора, продолжайте, — попросила она, — мне кажется, что эта книга поможет мне разобраться в моих весьма призрачных представлениях о потустороннем мире.
Элеонора продолжала чтение. «Детям легче приспособиться к здешней жизни, чем взрослым. Очень старые люди любят подремать, тогда как дети и здесь остаются детьми — такими же энергичными и любопытными. Резких перемен не существует. Они вырастают так же незаметно, как и на земле. Общее правило в том, чтобы не нарушать нормальный ритм, но бывают случаи, когда душа вскоре возвращается на землю. Но я бы не советовал торопиться с возвращением назад. Интереснее всего то, что человек может вспомнить предыдущие жизни. Большинство здешних жителей не знают, что они много раз жили во плоти. Они могут вспомнить свою последнюю жизнь более или менее ясно, но все, что было раньше, кажется им подобным сну.
Обычно пробывшие здесь очень долго совсем не кажутся старыми. Закон ритма действует, как и везде: дети вырастают и даже могут достичь старости, если их сознание ожидает такую перемену; по большей же части люди здесь встречаются во цвете лет, ибо существует наклонность или достигать расцвета, или возвращаться к нему, а затем оставаться в этом состоянии, пока непреодолимое влечение к земле не возникнет снова».
— Подумать только, — сказала Айседора и, встав с кресла, начала прохаживаться по веранде. — Вы знаете, Элеонора, в раннем детстве я воображала себе нечто подобное. Представления мои были примитивны и очень материалистичны. Мироздание, мне казалось, существует в виде слоеного пирога, а стойкую веру во множество жизней я обрела почти в младенческом возрасте, не говоря о снах про Древнюю Грецию. Но я прервала вас, читайте дальше. Я верю этому автору.
Элеонора продолжила: «"Если бы я снова мог прожить свою жизнь, то не совершил бы прежних ошибок». В действительности же это невозможно, так как нельзя времени вернуться вспять, но можно приготовиться к следующей жизни. Предположим, вы сами испортили свое существование. Большинство людей повинны в этом, если смотреть с точки зрения их высшего идеала; но каждый человек, умеющий думать, должен усвоить некоторый опыт, который он и сможет унести с собой.
Вы не должны смотреть на настоящую жизнь как на единственную; надо отвыкнуть от мысли, что жизнь в загробном мире будет бесконечным существованием в одном состоянии. Вы не смогли бы вынести бесконечного существования в тонкой материи внутреннего мира так же, как не могли бы вечно жить в той плотной материи, в которой вы заключены сейчас».
Айседора чуть заметным движением руки прервала Элеонору.
— Выходит, что человек может совершенствовать себя, плавно переходя от одной жизни к другой? Нужно лишь неустанно заботиться о том, чтобы эти жизни были наполнены светом души и разума… О да, «мудрость — дерево, растущее очень медленно; кольца, образующиеся вокруг ствола, подобны земным жизням, а борозды между ними — периоды между двумя жизнями. Разве кто-то горюет о том, что желудь медленно превращается в дуб? Точно так же неразумно думать, что истина должна быть непременно грустной». Какие прекрасные слова и сколько вселяют они надежды! Если даже все это лишь плод воображения автора, эта мысль имеет право на существование, потому что дарит надежду… надежду на очень многое… А сейчас я предлагаю чуть-чуть пройтись, после же мы продолжим чтение.
Они спустились к морю и долго бродили там босиком, думая о своем и не решаясь нарушить разговорами душевных переживаний друг друга.
Вечером чтение возобновилось. Обе женщины уютно устроились около настольной лампы, и Элеонора продолжала своим низковатым грудным голосом: «Учитель сказал: «Вы были большим любителем книг на земле. Пойдемте». Мы вошли в большое здание, подобное библиотеке, и у меня захватило дух от удивления. Меня поразила не архитектура здания, а количество книг и рукописей. Их, должно быть, было много миллионов. Я спросил Учителя, все ли книги здесь. Он улыбнулся и сказал: «Неужели вам все еще мало? Вы можете выбрать все что хотите».
Я сказал, что хотел бы прочесть книги, в которых записаны наблюдения над этой все еще малознакомой мне страной.
Тогда он взял с полки объемистый том. Он был напечатан крупным черным шрифтом. «Кто написал эту книгу?» — спросил я у него. — «Здесь есть подпись».
Я посмотрел в конце книги и увидел подпись, которую употреблял Парацельс.
«Когда он написал это?» — «Вскоре после переселения сюда. Это было написано между жизнью Парацельса на земле и его следующим воплощением"».
Элеонора на некоторое время задумалась, а потом сказала, что, когда придет ее срок умереть, она все время будет проводить в этой замечательной библиотеке. И потом, вновь вернувшись на землю, она, быть может, станет уже поистине великой актрисой и у нее хватит сил осуществить все свои не воплощенные в этой жизни замыслы. Айседора продолжила разговор:
— Удивительная, успокаивающая сказка; если бы она превратилась в религию, то ей поклонялись бы все народы. Сказав это, она задумалась.
— Иметь возможность творить в потустороннем мире — что может быть лучше! — поддержала ее Элеонора. — Из одной ипостаси перетекать в другую, наполняя каждую из них новыми знаниями и чувствами, — это вам не райские кущи, в которых придется бесцельно слоняться целую вечность, или, напротив, не всепожирающий огонь ада, к которому за бесконечно длительный срок можно, наверное, и привыкнуть. Но я продолжаю читать? Послушай, какие чудесные слова написаны здесь о блаженстве: «Однажды вечером я отдыхал на лучах месяца; это означает, что поэт, скрытый в каждом человеке, пробудился во мне. Мне казалось, что я лежу на лунных лучах, и все мое сердце наполнилось экстазом. На мгновение я вырвался из когтей времени и жил в той небесной тиши, которая не что иное, как величайший восторг, доведенный до предельной высоты. Вероятно, я переживал предчувствие того парадоксального состояния, которое мудрецы Востока называют нирваной.
Я живо сознавал и лунный луч, и себя, вся же остальная Вселенная казалась во мне. Никогда в жизни я не был так близок к осуществлению верховного сознания: «Я есмь».
Если бы только вы смогли поверить в идею бессмертной жизни! Если бы вы ощутили себя как существо без начала и конца — то могли бы начать много нового, стоящего усилий. Это удивительное состояние — уверенность в вечности. Малые трудности кажутся на самом деле малыми тому, кто мыслит себя в размерах миллионов лет. Учитесь мечтать о вечности.
Очаровательна сама эта возможность мечтать и осуществлять свои мечты, ибо здесь, в потустороннем мире, осуществление происходит одновременно с возникновением мечты».
Айседора встала и подошла к окну. Отдернув штору, она стала всматриваться в ночь.
Молчание затянулось, и Элеонора уже начала тревожиться — быть может, книга произвела на бедную Айседору слишком сильное впечатление? Кто знает, какая фантазия может родиться в сознании человека, убитого горем?
Элеонора тихо встала, подошла к Айседоре и обняла ее за плечи.
— О чем вы думаете? Айседора обернулась.
— Я испытываю сейчас чувство, отдаленно похожее на покой. Теперь у меня есть право выбора. С верой, которую дает книга, не страшно жить… или умереть, и тогда я смогу встретиться со своими детьми.
— Помилуйте, о чем вы говорите! Совсем не этого я ожидала от вас! Подумайте, ведь смерть — это самый великодушный подарок, а подарки нельзя брать самовольно. Я считаю, вы должны вернуться к искусству. Только в нем ваше спасение.
— Элеонора, вы так добры ко мне. Вы нянчитесь со мной, точно с малым ребенком. Дайте-ка мне книгу. Здесь есть слова, которые приоткрывают вашу душу. Лучше, чем об этом говорится в книге, я не смогу сказать. Айседора перелистнула страницы.
— Вот, нашла. Пожалуйста, послушайте: «Вы, вероятно, встречали людей, которые как будто излучают солнечный свет и одно присутствие которых в комнате делает вас счастливыми? Спрашивали ли вы себя, почему это так бывает? Истинный ответ заключается в том, что их светлое настроение привлекает к себе «облако свидетелей», представителей радости и красоты жизни ».
Так было написано в книге. Жизнь же по-своему распорядилась судьбой Элеоноры Дузе. Она покинула сцену в расцвете своего таланта, как некоторые предпочитают думать, вследствие несчастной любви или какой-либо болезни. А правда заключалась в том, что у нее не было средств на осуществление своих планов и никто не захотел оказать ей помощь. Мир, «любящий искусство», в течение пятнадцати лет равнодушно наблюдал за тем, как доживает свой век в бедности и одиночестве величайшая актриса. Когда Морис Гест наконец понял это и устроил ей турне по Америке, было уже слишком поздно. Она умерла во время этой поездки, трогательно стараясь собрать деньги, необходимые для ее искусства.
Добрые духи Элеоноры оказались не очень внимательны к ней.
Но все, что уготовила судьба этим великим женщинам, было еще впереди, а пока они уединенно жили на небольшой вилле и принимали у себя только самых близких друзей. Айседора пригласила Генера Скина, и он незамедлительно приехал. Втроем они проводили прелестные музыкальные вечера. Генер играл произведения Бетховена, Шопена, Шумана, Шуберта, Элеонора иногда пела своим низким приятным голосом, очень редко танцевала Айседора.
Из книги «Моя исповедь»:

Я могла выполнить несколько пластичных движений перед Элеонорой, но выступать снова перед публикой мне казалось невозможным, — до того исстрадалось и измучилось все мое существо, неотвязно преследуемое одной мыслью о детях. В обществе Элеоноры я немного успокаивалась, но ночи на пустой вилле, в мрачных комнатах которой раздавалось только эхо, проводила, ожидая наступления рассвета. Тогда я вставала и шла к морю. Мне хотелось заплыть так далеко, чтобы уже не осталось сил вернуться, но тело не повиновалось и само поворачивало к берегу — такова жажда жизни в молодом существе.
В один серый осенний день, когда я шла одна по песчаному берегу, я неожиданно увидела впереди Дирдрэ и Патрика, идущих держась за руки. Я стала их звать, но они, смеясь, отбежали дальше. Я бросилась за ними следом, продолжая звать их, — но они вдруг исчезли в туманных брызгах волн. Меня охватил безумный страх — неужели я сошла с ума, раз уж мне начали являться мои дети? На мгновение мне показалось, что одной ногой я переступила грань, отделяющую здравомыслие от безумия. Я представила дом для умалишенных, тоскливую однообразную жизнь, — и в порыве отчаяния бросилась лицом на землю и стала громко рыдать.
«Что я делаю? — думала Айседора сквозь слезы. — Зачем притворяюсь, будто не понимаю, что со мной происходит, зачем пугаю себя сумасшествием? Ведь это мои дети зовут меня за собой в чудесную страну смерти… «Ты, милая, ты, ласковая смерть, струясь вокруг меня, ты, ясная, приходишь…» Они зовут меня к себе, им тоскливо без меня, а мне без них совершенно невозможно. Так зачем же я стараюсь остановить себя? Надо радостно идти к ним и быть с ними… Постойте… Постойте… А разве это простая случайность, что столь удивительная книга именно сейчас появилась в доме Элеоноры? Нет, конечно же это не случайно… Это провидение… Нет, не провидение, это дети прислали ее, чтобы помочь мне принять решение. Теперь я все поняла, во всем разобралась… Я больше не хочу оставаться в этом мире. Сейчас я поплыву к моим детям…»
Неожиданно она ощутила нежное прикосновение руки к своей голове. Айседора подняла голову и увидела склонившегося над ней молодого человека. По-видимому, он только что вышел из воды. Весь покрытый мельчайшими капельками, сверкающими на солнце, юноша походил на жителя морских глубин.
Айседора подумала, что это из потустороннего мира явился за ней провожатый, но когда он спросил: «Что с вами? Почему вы все время плачете? Не могу ли я чем-нибудь помочь вам?» — она совершенно неожиданно для себя ответила: «Спасите меня, спасите не только мою жизнь, но и мой разум. Дайте мне ребенка».
Еще секунду назад она собиралась уйти в иной мир, и вдруг все переменилось — она хотела жить, несмотря ни на что. Айседора впервые осознала, что всегда, что бы с ней ни случилось, будет хвататься за этот мир из последних сил.
— Дайте мне посмотреть на вас. Скажите, почему вы все время плачете? — повторил свой вопрос молодой человек. Он приподнял ее голову и заглянул в глаза.
-Не надо ничего говорить. Я узнал тебя, Айседора. Я все знаю. Не плачь. Всех слез твоих не хватит. Посмотри на себя, ты похожа на маленького заплаканного ребенка. Дай-ка я вытру твой нос. У тебя есть носовой платок?
— Нет… — растерялась она. — Я не помню, где он.
— Подожди, принесу свой. Мои вещи лежат недалеко. И он побежал за платком.
Было сказано всего-то несколько слов, но Айседора неожиданно почувствовала, что нежная и в то же время сильная защита ласково прикрыла ее. Она наконец смогла позволить себе немного расслабиться.
Молодой человек вернулся с огромным носовым платком и сам вытер все ее слезинки.
— Пойдем со мной. Я заварю тебе великолепный чай. Ты согреешься. Нельзя же так дрожать. Дай мне руку, пошли.
Их встречи продолжались недолго. Айседора стала его возлюбленной, но ощущение у нее было совсем иное. Она казалась себе маленькой беззащитной девочкой, которую постоянно оберегают теплые мамины руки. Невыносимое отчаяние немного отпустило ее душу. Кроме того, она почувствовала — в ней зародилась новая жизнь, которая дала надежду. И Айседора погрузилась в мечты о рождении будущего ребенка.
Неожиданно судьба преподнесла ей еще один подарок. Лоэнгрин прислал телеграмму, в которой «умолял во имя искусства вернуться в Париж».
Из книги «Моя исповедь»:

Лоэнгрин приготовил для меня роскошное помещение, все заставленное цветами, с видом на площадь Согласия. Когда я рассказала ему о своих переживаниях, о мистических мечтах, о перевоплощении детей и о возвращении их на землю, он закрыл лицо руками и после минутной внутренней борьбы произнес: «Я пришел к вам впервые в тысяча девятьсот восьмом году, чтобы помочь, но вспыхнула любовь и повлекла за собой трагедию. Давайте теперь создавать вашу школу, как вы и хотели, чтобы создать хоть немного красоты на этой печальной земле».
Затем он мне сообщил, что купил огромную гостиницу в Бельвю, с количеством комнат, рассчитанных на тысячу детей, с террасами, откуда открывался вид на Париж, и с садами, спускавшимися к реке.
«Если, конечно, вы согласны оставить в стороне личную жизнь и жить только ради идеи», — заключил Лоэнгрин.
Я согласилась, потому что жизнь и так принесла мне слишком много несчастий, и только моя идея продолжала сиять светло и ярко.
На следующее утро мы осмотрели «Бельвю», и с этого момента обойщики и декораторы стали работать под моим наблюдением, чтобы превратить довольно шаблонную гостиницу в храм танцев будущего. На конкурсной основе были отобраны пятьдесят новых кандидаток, кроме них в школе оказались прежние ученицы и их воспитательницы. Столовые превратились в залы для танцев, задрапированные моими голубыми занавесями.
Я снова нашла в себе мужество преподавать и окунулась с головой в эту бьющую ключом жизнь. Ученицы усваивали мои уроки с поразительной быстротой. Уже через три месяца после открытия школы они достигли такого мастерства, что приводили в удивление и восторг всех художников, приходивших на них посмотреть. Суббота была посвящена артистам. Утром с одиннадцати до часу проходил публичный урок, после чего с обычной для Лоэнгрина щедростью накрывался стол. В хорошую погоду завтрак проходил в саду, а затем начинала играть музыка, под которую читали стихи и танцевали.
Часто у нас бывал Роден, дом которого находился напротив на холме. Скульптор садился в зале для танцев и делал наброски с танцующих. Однажды он сказал мне: «Почему у меня не было таких моделей, когда я был молод? Моделей, которые могут гармонично двигаться сообразно законам природы. Правда, у меня были красивые модели, но никто из них так не понимал искусства движения, как ваши ученицы».
Я купила детям разноцветные накидки, и во время танцев и беготни в лесу они напоминали стаю прекрасных птиц. Я верила, что школа в Бельвю никогда не прекратит своего существования, что я проведу там всю свою жизнь и оставлю результаты своей работы.
В июле мы устроили праздник в «Трокадеро». Я сидела в ложе и смотрела на своих учениц. Во время исполнения несколько раз раздавались безумные аплодисменты. Мне кажется, что этот неописуемый восторг перед танцами детей, которые не были ни профессионалами, ни художниками, являлся лишь выражением надежды на возникновение нового течения, которое я смутно предвидела. Это были движения предсказанные Ницше: «Заратустра танцор. Заратустра, воздушный, манящий крыльями, готовый к полету, призывающий птиц, всегда готовый, блаженный, легкий дух…»
Именно такими будут будущие танцы Девятой симфонии Бетховена.
Каждое утро жизнь в «Бельвю» начиналась взрывом радости. Слышался бег легких ножек по коридорам и детское пение. Когда я спускалась в столовую, меня встречал дружный крик: «Доброе утро, Айседора!» Кто мог оставаться мрачным в такой обстановке? И хотя часто, не видя среди окружающих меня малышей двух родных мне детских лиц, я уходила в себя, все-таки я находила в себе силу воли заниматься с детьми ежедневно.
По нескольку часов я занималась с ученицами и иногда, утомившись до того, что не могла стоять, ложилась на кушетку и учила их движениям рук. Мои способности к преподаванию поистине были чудесными. Мне стоило только протянуть руки к детям — и они начинали танцевать. Казалось, что я не учу их, а просто открываю путь, по которому входит в них дух танца.
За сто лет до Рождества Христова на одном из холмов Рима возвышалась школа под названием «Римская семинария танцующих жрецов». Учениками этой школы были дети из патрицианских семей. Их обучали всем искусствам и философским доктринам, но все же танцы представляли собой главную основу их занятий. Юноши танцевали в театре четыре раза в год — весной, летом, осенью и зимой. Они спускались со своего холма и принимали участие в церемониях, своим танцем стремясь очистить тех, кто на них смотрел. Эти юноши танцевали с таким радостным пылом и чистотой, что их танцы, казалось, возвышали зрителей и исцеляли их, подобно лекарству. Именно о таком танце мечтала, когда основала свою школу.
Лоэнгрин все это время был необыкновенно воодушевлен: У него появилась новая мечта — построить театр, в котором звучал бы уже не один рояль, а целый симфонический оркестр. Он даже пригласил архитектора, и первые чертежи уже рассматривали по вечерам ученики и воспитатели.
И все же среди всеобщего воодушевления летом 1914-го; предчувствие беды нет-нет да и врывалось в великолепно устроенную европейскую жизнь. Жуткое затишье охватило страну. Айседора его ощущала настолько, что даже движение ребенка, которого она носила, казались ей не такими определенными, как движения первых ее детей.
Но так уж устроены люди, что, несмотря ни на что, они надеются на мирную жизнь. Алчущую же власти ничтожную часть человечества это не устраивает. «Водители народов считают себя средоточием мира, ради собственного благополучия готовы принести любую жертву, вплоть до уничтожения всех и вся, лишь бы только их собственное я, эта капля в море, было удовлетворено. Гипертрофированный, злобный эгоизм владеет сознанием этих людей, буквально жаждущий: чужого горя. Они способны убить другого «только для того чтобы его жиром смазать себе сапоги». И тогда человеческая жизнь уподобляется Дантову аду: «где властен разум, слитый со злобной волей и громадой сил, там для людей нет никакой защиты».
Убийство эрцгерцога Фердинанда стало началом небывалой еще на земле войны — первой мировой…
Миром правит хитрость! Мир вражды и кражи! Мир, где сам Антихрист У Христа на страже.
Над Парижем нависло тягостное мрачное затишье. Айседора, усталая и опустошенная, слонялась по безлюдному Бельвю. Дети уехали с Лоэнгрином в Девоншир на летние каникулы, а она осталась в Париже, со дня на день ожидая рождения ребенка.
Из книги «Моя исповедь»:

Первого августа я почувствовала начало родовых мук. Под окном газетчики выкрикивали сообщение о мобилизации. День был жаркий, и окна были распахнуты настежь. Мои крики сопровождались барабанным боем и голосом глашатая.
Моя подруга Мэри принесла в комнату колыбель, убранную белой материей, — колыбель, с которой я не сводила глаз. Я была убеждена, что ко мне возвращаются Дирдрэ и Патрик. Доктор все время повторял: «Побольше мужества, сударыня». Но было бы много лучше, если бы он сказал: «Забудьте, что вы женщина и должны с достоинством переносить эти муки, забудьте всю эту чепуху, забудьте все — кричите, войте, орите…», а еще лучше, если бы у него хватило человечности дать мне немножко шампанского. Но у этого доктора были свои методы, заключавшиеся в советах «быть мужественной».
Наконец я услышала детский крик: ребенок кричал — ребенок жил! Как ни велики были мое горе и ужас за последний год, все теперь охватил порыв бесконечной радости. Грусть, тоска и слезы, долгое ожидание и даже боль исчезли в ту минуту блаженства. Если Бог существует, то Он — великий режиссер. Долгие часы печали сменились ликованием, когда мне подали прекрасного мальчика. Но барабан продолжал выбивать дробь: «мобилизация — война — война!»
«Существует ли война? — подумала я. — Не все ли равно. Ребенок мой тут, в безопасности, в моих объятиях. Пусть делает войну, кто хочет. Мне все равно».
Так эгоистична человеческая радость. Я прижимала ребенка к себе и имела смелость рядом с общей бедой наслаждаться всей полнотой счастья. И, вознесенная к небесам неземной радостью, снова держать в объятиях собственного ребенка.
Наступил вечер. Комната моя наполнилась людьми, радовавшимися появлению малыша. «Кто ты, Дирдрэ или Патрик? — прошептала я. — Ты ко мне вернулся». Внезапно маленькое создание слабо ахнуло, точно задыхаясь, и из его похолодевших губ вырвался долгий свистящий вздох. Я позвала сиделку. Она подошла, посмотрела, испуганно схватила ребенка на руки и выбежала в соседнюю комнату — Оттуда доносились требования кислорода, горячей воды… После часа мучительного ожидания вошел Августин и сказал:
— Бедная Айседора… Твой ребенок… умер…
Мне кажется, в эту минуту я испытала наибольшие страдания, которые могут быть предназначены человеку на земле, так как в этой смерти повторялась смерть двух первых детей, повторялись прежние муки и к ним присоединялись еще новые.
Вошла Мэри и, плача, вынесла колыбель. Из соседней комнаты доносились звуки молотка, заколачивающего маленький гробик, ставший единственной колыбелью моего маленького сына. Эти удары выстукивали по моему сердцу последние аккорды невыносимого отчаяния.
Я лежала истерзанная и беспомощная, тройной поток крови, слез и молока истекал из меня. С этого дня для меня исчезли искусство и гармония, и в этих стенах слышались лишь мои крики, — крики раненой матери, плач о ребенке, испугавшемся барабанного боя и покинувшем мир.
На этот раз Париж не заметил трагедии в Бельвю. У него была масса своих неразрешимых проблем. С фронта поступали первые раненые, и их необходимо было где-то размещать. Айседора еще не успела встать с постели после поразившего ее горя, а к ней уже пришла делегация энергичных женщин, одежды которых как-то очень уж стремительно преобразились, приобретя мышиный оттенок. Могли ли они себе позволить яркую косметику и цветастые летние платья? Нет, конечно. Раз война, значит, мышиная расцветка необходима повсюду. А также во время войны не может быть места детской танцевальной школе.
«Что такое искусство? — говорили они. — Мы видим, как юные солдаты жертвуют своей жизнью, — что такое искусство по сравнению с этим?»
Айседора хотела ответить, что искусство выше жизни, но она была еще очень слаба и не смогла возразить. «Возьмите мои кроватки, возьмите дом, созданный для искусства, и устройте госпиталь для раненых», — сказала она.
Стихия опустошения не замедлила пронестись по комнатам и залам «Бельвю». Когда еще очень слабую Айседору санитары пронесли на носилках по переустроенному дому, она ужаснулась происшедшей в нём перемене. Куда делись ее голубые занавеси, чудесные картины, барельефы, изображающие вакханок, танцующих фавнов, сатиров и нимф, вазы с цветами? Все, как в жуткой сказке, разом преобразилось, и теперь в этих некогда радостных стенах вполне могли бы вырваться из груди слова о том, что здесь «самый воздух страхом цепенеет». Сейчас всюду были развешаны лишь дешевые фигурки черного Христа.
Из книги «Моя исповедь»:

Я подумала: насколько приятно было бы несчастным раненым солдатам, придя в себя, увидеть комнаты в том виде, в каком они были прежде. Зачем показывать страдающего черного Христа, пригвожденного к золотому кресту? Какое грустное для них зрелище!
Вид всего этого в моем подавленном состоянии подействовал на меня очень сильно. Я почувствовала, что Дионис потерпел окончательное поражение. Наступило царство распятого Христа.
«Бельвю»! Мой Акрополь, который должен был служить источником вдохновения, святилищем высшей жизни, освященной философией, поэзией, музыкой! С этого дня исчезли музыка и гармония! Мой храм искусства превратился в Голгофу, в бойню, полную кровавых ран и смерти. Там, где преждe в ушах моих звучала райская музыка, сейчас раздавались хриплые крики боли.
Король войска свои ведет, Как грозный призрак тьмы, Как ночь, которая несет Дыхание чумы. И колесницы, и войска Идут за королем, Как грозовые облака, Скрывающие гром. О, что ответят короли, Представ на Страшный суд, За души тех, кто из земли О мести вопиют.
Как только Айседора почувствовала в себе силы, она решила поехать к морю вместе со своей подругой Мэри Дести. В последний раз она окинула взглядом «Бельвю» и тут же ее охватило то душевное состояние, которое так пронзительно передал страдающий герой поэмы Джона Китса:
…внезапно Меня сотряс — от головы до пят — Озноб, и словно жесткий лед сковал Те струи, что пульсируют у горла. Я закричал, и собственный мой крик Ожег мне уши болью; я напряг Все силы, чтобы вырваться из хватки Оцепененья…
Прощай, мой «Бельвю», прощай!.. Прости, что отдала тебя… Предала тебя… Но поверь, нет сил бороться, нет сил творить, нет сил любить и ненавидеть… Во мне все умерло, и лишь остатки животного физического естества влачат свое жалкое существование. Мой разноцветный мир провидение окрасило серым мышиным цветом. За что?.. Быть может, оно, не щадя, сразило меня, отомстив за все мои грехи? Быть может, милосердно подарило мне величайшее из страданий, чтобы оно возвысило мою душу и мое искусство до немыслимых высот? Кто знает… кто знает…
Прощай, мой «Бельвю», прощай!.. Не забывай нас… Прости…
Глава 29
Рано утром Айседора и Мэри отправились в дорогу. Путь их лежал через военную зону, и всякий раз, когда солдаты узнавали, кто в автомобиле, они беспрепятственно пропускали их. Слова военных: «Едет Айседора», — она принимала как величайшую честь, когда-либо оказанную ей.
Весь путь она молчала и только один раз произнесла фразу, повисшую в воздухе: «Никак не пойму, зачем создавать такие сложные машины для убийства людей: ведь они так беззащитны и лишить их жизни не стоит особых усилий. Глупцы…»
В конце концов они добрались до Девиля, где поселились в большой фешенебельной гостинице. Каждое утро после завтрака мягкая и покладистая Мэри становилась совершенно непреклонной и буквально выставляла Айседору за двери номера, чтобы та, пусть через силу, совершила свою ежедневную прогулку по берегу моря. Но проходили недели, а ее состояние по-прежнему не улучшалось. Айседора чувствовала себя настолько плохо, что еле передвигала ноги. В течение дня она испытывала блаженство лишь однажды: когда после утомительной прогулки опускалась на прохладную постель и позволяла своему телу полностью расслабиться.
Наконец обе женщины поняли, что Айседора больна, и Мэри послала за доктором. Он, несмотря на обещание, не пришел. Это выглядело странным. Как можно было отказать страдающему существу? Но Айседора не настаивала.
Время шло. Наступила осень. От Лоэнгрина пришла телеграмма, в которой он сообщал, что перевез девочек и Элизабет в Нью-Йорк и там подыскал подходящее помещение для школы. Он рассчитывал, что детей удалось устроить вплоть до окончания войны. У Айседоры тут же возникло желание уехать к ним, но она была настолько слаба, что у нее не хватило бы сил для такого длительного путешествия.
Из книги «Моя исповедь»:

Однажды, ощущая особенное одиночество, я отправилась в госпиталь, чтобы разыскать доктора, который не пришел. Мне показали человека небольшого роста, с черной бородой, и мне почудилось, что, увидев меня, он повернулся, чтобы скрыться. Я подошла к нему и сказала:
— Доктор, почему вы не приходите? Разве вы не знаете, что я действительно больна и нуждаюсь в помощи?
Он пробормотал несколько извинений и с явной неохотой обещал прийти на следующий день. Утром поднялась буря, но доктор пришел. Он пощупал пульс и задал обычные вопросы. Я рассказала ему о своем горе — о ребенке, не захотевшем жить. Он продолжал на меня смотреть отсутствующим взглядом.
Внезапно он схватил меня в объятия и покрыл поцелуями.
— Вы не больны, — вскричал он. — Больна только ваша душа, — больна без любви. Единственное, что может вас вылечить, — любовь, любовь и еще раз любовь!
Одна, измученная и страдающая, я могла быть только благодарна за этот порыв внезапной и страстной нежности. Я глубоко заглянула в глаза доктора, увидела в них любовь и откликнулась на нее со всей болезненной силой израненной души и тела. Мое тело, после многих часов безумных наслаждений, покидая его пламенные объятия, было почти здорово. Я снова могла гулять у моря.
Теперь эти прогулки приносили наслаждение. Она любовалась красотой бурного октябрьского моря и все дальше и дальше уходила от дома, радуясь новому приливу сил.
Почему-то вспоминалось детство и добрая мама, успокаивающая маленькую Айседору, когда та попадала в свои наивные, пока еще незамысловатые беды. «Ах, мама, мама, почему ты так далеко теперь от меня?»
Айседора села на скамеечку и блаженно вытянула усталые ноги. Мимо нее по пляжу прошло несколько человек. Она обратила внимание, что весь берег усыпан мельчайшими камушками и сквозь них пробиваются былинки — листья травы. Люди безжалостно наступают на них, всею тяжестью своих тел приминают хрупкие существа, а те в первый же миг свободы поднимаются и стойко ожидают следующего удара.
Можно было только удивляться стойкости этих былинок, которые здесь, на продуваемом всеми ветрами пляже, «склонялись в обнимку с ночью и днем».
«Наверно, и я чем-то похожа на них», — грустно улыбнувшись, подумала Айседора и пошла в обратный путь, старательно обходя беззащитные кустики травы. Она вернулась домой, где ее уже ждал доктор.
Из книги «Моя исповедь»:

Каждый день после работы в госпитале он приходил и рассказывал мне о своих тяжелых впечатлениях, о страданиях раненых, о зачастую безнадежных операциях — о всех ужасах этой войны. Иногда я отправлялась с ним на ночное дежурство в огромный спящий госпиталь. Терзаемый бессонницей или невыносимой болью, испуская жалобные стоны, то один, то другой раненый начинал метаться на своей койке. Доктор переходил от одного больного к другому, говоря слова утешения, утоляя жажду и успокаивая боль благодетельными наркотиками.
Этот госпиталь являлся иллюстрацией слов Шопенгауэра о том, что смерть бесспорно является настоящей целью жизни.
После тяжелых дней и томительных ночей этот странный человек нуждался в любви и страсти, одновременно нежный и свирепый. Как-то ночью я спросила странного доктора, почему он не пришел в первый раз. Он не ответил на вопрос, но в его глазах отразилась такая боль, что я побоялась продолжать говорить на эту тему. Но любопытство мое росло. Тут скрывалась тайна. Я чувствовала, что мое прошлое каким-то образом связано с его отказом отвечать на расспросы.
Часто я встречала его отчаянный взгляд, — взгляд человека, преследуемого страшным воспоминанием, и тогда он говорил: «Если я вам скажу, мы должны будем расстаться. Вы не должны меня спрашивать».
Однажды, проснувшись ночью, я увидела, что он нагнулся надо мной и смотрит на меня спящую. Отчаяние, выражавшееся в его взоре, было так безгранично, что я не выдержала.
— Скажите, в чем дело, — взмолилась я. — Я больше не могу выносить этой жуткой тайны. Он пододвинулся ко мне и опустил голову.
— Неужели вы меня не узнаете? — спросил он.
Я пристально поглядела на него. Туман рассеялся, и я вскрикнула. Ужасный день. Доктор, который пришел, чтобы меня обнадежить. Тот самый доктор, который хотел спасти детей.
— Теперь вы знаете, — сказал он, — что я переживаю. Когда вы спите, вы выглядите совсем как ваша дочка, когда она там лежала. А я так старался ее спасти, вдохнуть в нее собственное дыхание, вернуть ей жизнь…
Его слова причинили мне такую боль, что я беспомощно проплакала остаток ночи, а его страдания, казалось, не уступали моим. В эту ночь я поняла, что люблю этого человека с силой, которой сама прежде не подозревала, но по мере того как росла наша любовь и взаимные желания, росло и его нервное расстройство. Проснувшись однажды среди ночи, я снова встретила этот пугающий тоскливый взгляд.
На следующий день я гуляла по берегу, уходя все дальше и дальше, твердо решив не возвращаться. Я зашла очень далеко и не заметила наступления сумерек. Стремительно надвигался прилив, и волны уже лизали мои ноги. Несмотря на холод, мне захотелось идти навстречу морю, чтобы навсегда покончить с невыносимым горем, от которого меня не спасло ни искусство, ни новое материнство, ни любовь. Каждый раз, когда я пыталась уйти от грызущей меня тоски, я встречала разрушение, агонию и смерть.
По дороге к вилле меня встретил Андрэ. Мы вернулись и старались утешить друг друга, но понимали, что должны расстаться, если не хотим кончить безумием, так как наша любовь с ее психозом доведет нас до смерти или до дома умалишенных.
Кроме того, еще одно событие усилило мою тоску. Я распорядилась, чтобы мне прислали из Бельвю сундук с теплыми вещами. Сундук действительно прибыл, но отправители ошиблись и прислали мне одежду Дирдрэ и Патрика. Открыв его, я вновь увидела платьица, которые они надевали, пальто, туфли и шапочки — и снова услышала тот крик, который раздался, когда я увидела детей мертвыми, — странный воющий крик, крик смертельно раненного животного, — крик, вырывавшийся из моей человеческой груди.
О Божья мощь, сколь праведный ты мститель, Когда вот так сражаешь, не щадя.
Это происшествие окончательно выбило почву из-под ног Айседоры. Она отказалась от прогулок и встреч с Андрэ. Вновь почувствовав в душе полную безысходность, она поняла, что у нее больше нет сил влачиться по жизни. Зачем бороться дальше, если само провидение так немилосердно и жестоко посмеялось над ней?
Буквально за несколько дней она изменилась настолько, что вряд ли кто-либо из бывших поклонников узнал бы ее. Лежа в постели и отказываясь ото всего, Айседора лишь бессмысленно вглядывалась в мельчайшую паутинку трещин на потолке. Только горячее молоко принимала она из рук Мэри. А та, по рекомендации Андрэ, подмешивала в него успокоительные капли, которые в конце концов возымели действие. Айседора согласилась встать и посмотреть почту. Ее внимания дожидались несколько посланий от Лоэнгрина, в каждом из которых он сообщал о том, что происходит в школе и как девочкам не хватает их любимой Айседоры. Эти страстные призывы все-таки убедили ее отправиться в Америку.
Мэри собрала багаж, а Андрэ отвез Айседору в Ливерпуль. Оттуда на большом океанском пароходе известная всему миру танцовщица отбыла из Европы, открыв тем самым новый этап нескончаемых странствий.
«Уже несколько раз переплывала я этот огромный океан, и всегда мои путешествия были веселыми и счастливыми, — грустно думала Айседора, стоя ночью на палубе парохода и глядя на звезды. — Какое страшное равнодушное месиво представляет собой южное небо! Как, должно быть, ошибаются астрологи, предполагая, что от расположения этих светил зависят человеческие судьбы. Когда я впервые переплывала этот океан на скотопромышленном суденышке, бедная, но переполненная мечтами и надеждами, они точно так же светили, как и теперь, когда я путешествую в шикарной каюте, опустошенная и одинокая. Равнодушные, холодные, далекие звезды… Вам нет до меня дела, в то время как я в состоянии общаться только с вами. Присутствие людей для меня невыносимо».
Каждую ночь выходила Айседора на палубу, а днем уединялась в своей каюте.
Когда их судно причалило в нью-йоркском порту и она сошла с трапа, встречающие ее Августин и Элизабет едва признали в этой осунувшейся фигурке свою сестру. Вероятно, они содрогнулись, не предполагая, что с ней могла произойти столь разрушительная перемена, но постарались скрыть свое потрясение. Поцеловав Айседору, Элизабет увидела в ее золотистых волосах тончайшие серебряные струйки. «Бедная, бедная моя Айседора».
Когда они добрались до студии, девочки в легких туниках с букетами цветов гурьбой высыпали навстречу, окружили Айседору и радостно, каждая на свой лад, приветствовали ее. Лоэнгрин раскрыл свои теперь уже только дружеские, но искренние объятия.
Потом девочки показывали свои танцы в большом солнечном зале, где от легкого ветерка колыхались ее любимые голубые занавеси. В этот момент она поняла, что прежний мир вновь влечет ее и у нее найдутся силы, чтобы вернуться в мир музыкальных фантазий и танца, — в мир, который никогда не предавал ее и всегда поддерживал в самые трудные минуты жизни.
Со временем Айседора осознала, что Америка осталась довольно безразличной к судьбе далекой Европы, истекающей кровью в несуразной бессмысленной бойне. Американцы, наслаждаясь обильными плодами своей цивилизации, не пожелали разделить горечь потерь и нужду с европейцами.
Ее коробила эта картина всеобщего пресыщения, а окружающие представлялись ей мини-фабриками по переработке различных материальных благ.
Она не понимала тех людей, которые цель своей жизни видели в удовлетворении материальных потребностей. Она не могла простить им их мировоззрения, уводившего от естественного чувства свободы, ибо материальные блага здесь выменивались на способность сострадать. В этот период Айседора не могла пойти на компромисс. Поэтому однажды, на концерте в «Метрополитен-опера», носившем развлекательный характер, она не выдержала и совершенно неожиданно как для публики, так и для себя, попросила исполнить революционный гимн Франции «Марсельеза». Обернувшись красную шаль, впервые за долгий промежуток времени Айседора вышла к рампе. На мгновение ей показалось, что сцена уходит из-под ног и придется приложить нечеловеческие усилия, чтобы преодолеть это огромное пространство, а яркие софиты навсегда ослепят ее глаза. Неописуемый ужас сковал все суставы.
«Нет, это немыслимо, невозможно вновь выйти на сцену», — подумала она, но громкие аккорды гимна буквально вышвырнули ее туда. И сцена — бальзам для любого актера — приняла свою великую танцовщицу.
На следующий день газеты с восторгом отзывались этом выступлении: «Мисс Айседора Дункан заслужила бурные овации, исполнив «Марсельезу» в конце программы. Публика встала со своих мест и несколько минут приветствовала ее громкими криками… Она подражала классическим фигурам на Триумфальной арке в Париже. Ее плечи были обнажены, и перед зрителями воочию предстала знаменитая статуя. Публика разразилась аплодисментами в честь благородного искусства».
Из книги «Моя исповедь»:

Мое ателье вскоре стало местом встречи поэтов и художников. Ко мне вернулась бодрость, и, узнав, что театр «Сенчюри» сдается внаем, я на сезон оставила его за собой и приступила к созданию своего «Дионисия». Но само здание театра раздражало меня своим снобизмом, и, чтобы придать ему вид греческого храма, я убрала кресла из партера, разостлала голубой ковер, по которому мог проходить хор, а безобразные ложи были закрыты широкими голубыми занавесями. Во главе труппы из двадцати пяти актеров, восьмидесяти музыкантов и сотни хористов я поставила трагедию «Эдип» с братом Августином в главной роли, причем сама со школой изображала хор.
Постоянными посетителями театра были жители восточных кварталов, истинные ценители искусства в современной Америке. Мне так польстило их искреннее внимание, что я отправилась туда со своей школой и оркестром и дала бесплатный спектакль в театре «Идиш». Будь у меня средства, я бы всю жизнь танцевала перед этими людьми, душа которых просто создана для музыки и поэзии. Но увы! Моя грандиозная затея оказалась слишком дорогой и совершенно меня разорила. Когда же я обратилась за поддержкой к некоторым нью-йоркским миллионерам, мне ответили: «Что за охота вам ставить греческую трагедию?»
В эти времена весь Нью-Йорк был охвачен безумием джаза. Представители высшего общества, как старые, так и молодые, проводили время в огромных салонах гостиниц, танцуя фокстрот под варварское тявканье и вопли негритянского оркестра. Я получила приглашение на один или два парадных бала того времени и не могла сдержаться от возмущения при мысли о том, что здесь творится в то время, как Франция истекает кровью. Вся атмосфера американской жизни 1915 года была мне отвратительна, и я решила вернуться со школой в Европу.
Заказав места на пароходе «Данте Алигьери», я поняла, что мне нечем расплатиться за билеты. Оставалось три часа до отхода парохода, а у меня еще не было необходимых средств, как вдруг в ателье вошла скромно одетая молодая женщина и спросила, уезжаем ли мы сегодня в Европу.
— Вот видите, — указала я на детей, одетых в дорожные костюмы, — мы уже готовы, но еще не нашли денег, чтобы заплатить за билеты.
— Сколько вам нужно?
— Около двух тысяч долларов, — отвечала я. Загадочная незнакомка вынула из сумки два банкнота по тысяче долларов и положила их на стол со словами:
— Я очень рада, что могу быть вам полезной в этом небольшом деле.
Пораженная, я смотрела на женщину, которую никогда прежде не встречала и которая дала мне такую крупную сумму, даже не требуя расписки. Мне оставалось сделать вывод, что это какая-нибудь миллионерша, которая решила помочь, но при этом остаться неизвестной. Однако позже выяснилось, что это не так. Чтобы прийти мне на помощь, ей пришлось накануне обратить в наличные все свои сбережения. Она пришла проводить нас среди многих других. Ее звали Руфью, — той Руфью, которая сказала: «Твой род будет моим народом, твои пути — моими путями», такой Руфью она осталась для меня на всю жизнь.
Так как власти нам запретили дальнейшее исполнение «Марсельезы» в Нью-Йорке, мы все запаслись маленькими французскими флажками, которые дети спрятали в рукавах. Я распорядилась, чтобы, когда раздастся гудок и пароход отойдет от пристани, все, стоя на палубе, дружно взмахнули флажками и запели «Марсельезу», что мы и сделали к своему большому удовольствию и к великому волнению всех представителей администрации, стоявших на пристани. И вот, под пение «Марсельезы», мы покинули богатую, падкую на удовольствия Америку и с моей кочующей школой отправились в Италию.
Италия встретила их голубым безоблачным небом и… окончательным решением правительства присоединиться к воюющим союзникам. Последнее обстоятельство заставило Айседору искать другую страну для своей школы. Было много споров, но в конце концов все сошлись на том, что райский уголок посреди воюющей Европы под названием «Швейцария» — самый приемлемый вариант. Это была страна, которая благодаря надежно скрываемым в своих банках капиталам жила безбедно и не отказывала в приюте беженцам со всех концов света.
На берегу Женевского озера Айседора сняла под студию здание бывшего ресторана. Здесь она с упоением, исполненным какого-то не ведомого ей ранее покоя, занималась танцами со своими девочками. По вечерам они выходили на балкон смотреть на закат, и в эти минуты Айседора как молитву твердила слова родного ей Уитмена: «Тот, кто идет без любви хоть минуту, на похороны свои он идет, завернутый в саван». Я живу, я люблю это заходящее солнце, своих девочек, музыку, танец. Завтра, быть может, пойдет нудный надоедливый дождь, и его я тоже буду любить. Что бы со мной ни произошло — я буду любить… Похороны мои состоятся лишь тогда, когда погибнет мое физическое тело. Не раньше… Нет, не раньше… Я не допущу в душе мрака нелюбви…»
Айседора посмотрела на своих прелестных учениц. Освещенные последними теплыми лучами солнца, девочки казались ей невесомыми ангелами, которые готовы идти с ней к вершинам искусства и славы. Они тоже ощутили радостный прилив воодушевления, всколыхнувший душу Айседоры, и она прочитала им отрывок из Данте:
Теперь ты леность должен отмести, — Сказал учитель. — Лежа под периной Да сидя в мягком, славы не найти. Кто без нее готов быть взят кончиной, Такой же в мире оставляет след, Как в ветре дым и пена над пучиной. Встань! Победи томленье, нет побед, Запретных духу, если он не вянет, Как эта плоть, которой он одет.
В этот вечер в здании бывшего ресторана до поздней ночи не смолкала музыка. Но наступило время, когда Айседоре все же пришлось попрощаться с девочками и Элизабет. За дверью спальни ее коварно поджидала бесконечная одинокая ночь. Айседора легла в постель и в который раз оказалась во власти беспощадной бессонницы. Она молила Бога только о том, чтобы он послал ей спокойный сон, который дал бы возможность хоть ненадолго забыться. Но все ее мольбы были тщетными.
В эту ночь она увидела очень странный сон, который не был похож на все предыдущие, но был, пожалуй, наиболее ужасным по сравнению с остальными. Ей казалось, что она несется сквозь абсолютно серое пространство, наполненное множеством мелких соринок… А может быть, пространство проносилось мимо нее? Это осталось неясным. Понятным было лишь то, что конца этому бессмысленному потоку не будет. Никогда не будет… И еще — отчетливо слышался звук, сопровождающий весь этот кошмар, — монотонный, глухой, звучащий на одной ноте звук…
Айседора чувствовала себя в этом пространстве существом абсолютно неприкаянным.
Она понимала, что во сне ей довелось увидеть саму смерть, то есть то, что суждено испытать человеку после окончания его земных страданий и странствий. Не ужасы ада, не прелести рая, не перерождение душ готовит ему потусторонний мир, а бесконечное, монотонное серое пространство, в котором вечно будут пребывать человеческие души. Если задуматься, то все ужасы ада, описанные Данте Алигьери, померкнут перед такой перспективой.
В это утро Айседора встала совершенно разбитой. Был уже довольно поздно, и даже тяжелые темные портьеры на окнах не могли удержать солнечные лучи, проникавшие комнату. Мельчайшие золотистые пылинки кружили в широких полосах света. Она долго следила за ними, и их тане несколько успокоил ее нервы после тяжелой ночи.
Наконец она нашла в себе силы встать и выйти на балкон, с которого можно было любоваться искрящимся Женевским озером. Приглядевшись, Айседора увидела свою новую знакомую — американку со славным именем Джессика. Это была совсем юная девушка шестнадцати-семнадцати лет, неведомо зачем приехавшая с родителями в воюющую Европу.
Здесь же отдыхала группа изящных юношей, которые неожиданно для всех оделись в разноцветные шелковые японские кимоно. Джессика влюбилась в одного из них и благодаря самым изысканным ухищрениям сумела познакомить с этими юношами Айседору, которая, в свою очередь, ввела ее в эту компанию. Таким образом Джессика избежала участи показаться молодым людям слишком навязчивой.
Их веселая компания готова была развлекаться круглосуточно: роскошные ужины в ресторанах, длительные прогулки на моторных лодках по озеру или автомобильные в горы были наполнены беззаботным весельем. Шампанское било неиссякаемым фонтаном. Казалось, вся обстановка способствовала зарождению любовного романа, но «прелестные мальчики» в японских кимоно игнорировали юную Джессику. Айседора вскоре поняла причину столь странного поведения молодых людей; Джессика же, неискушенная в таких вопросах, пребывала в искреннем недоумении. Она была так хороша, молода и обольстительна — но все ее прелести не имели ни малейшего успеха.
— Как странно они себя ведут, — твердила она Айседоре, пытаясь разгадать причину всего происходящего. А Айседора не решалась раскрыть глаза столь юной особе, для которой любовь заключалась пока лишь в душевных переживаниях, скромных поцелуях, несмелых пожатиях рук, — на то, что этим юношам интересна интимная связь лишь с себе подобными, что женская половина человечества их совершенно не волнует.
Айседора пыталась успокоить Джессику, но сама чувствовала, что помимо воли втягивается в эту странную игру. В ней просыпалась жизнь и вместе с ней — азарт завоевательницы. А быть может, напротив: азарт завоевательницы будил в ней желание жить. Кто знает?..
Айседора так глубоко задумалась, что не заметила, как сзади к ней тихонько подкралась Джессика.
— Доброе утро, мадам, — прошептала она в самое ухо. Айседора приветливо улыбнулась, обняла девушку и притянула ее к себе.
— Как твои дела? — спросила она.
— Наша компания отправляется сегодня на машинах в альпийские луга, к вершине Дюфур. Я так хочу, чтобы вы согласились поехать с нами. Ведь одну меня родители не отпустят.
В порыве желания Джессика забыла скрыть корыстную цель своего предложения. Айседора не обиделась на нее. Она видела искреннюю привязанность девушки и, кроме того, неожиданно для себя решила воспользоваться возможностью отвлечься, чем несказанно обрадовала Джессику.
После завтрака вся компания собралась на небольшой площади. Поджидали только герцога С., человека более зрелых лет, который пользовался наибольшим авторитетом среди молодых людей. В конце концов герцог, заставивший себя ждать, появился, окруженный ореолом демоническо красоты. Он был высок, элегантен и зловеще мрачен. Ему были присущи все внешние признаки повелителя ада, конечно кроме рогов, копыт и хвоста.
Айседора устроилась в автомобиле рядом с герцогом. Он знала, что его мрачное настроение скоро пройдет, а главное была посвящена в те обстоятельства, благодаря которым произойдет эта быстрая перемена. И действительно, как только он удобно устроился на заднем сидении, в его руках появился маленький серебряный шприц, и герцог, не обращая ни на кого внимания, хладнокровно вонзил иглу в холеную руку. Через некоторое время его остроумие и веселость не знали предела, и на протяжении всего пути громкий смех и шутки летели вслед автомобилю.
Стремительный кортеж мчался к видневшимся далеко на горизонте заснеженным вершинам. Компания была в восторге, глядя на окружавшую их красоту. Автомобили резко притормаживали то возле цветка ириса, то около разлапистой душистой ели, то вблизи полуразрушенной хижины пастухов или у горного ручья. Каждую мельчайшую деталь стремилась запечатлеть память. Природа своим совершенством как бы пыталась стереть из воспоминаний Айседоры следы неприятного сновидения, явившегося ей нынешней ночью.
Молодежь по-детски искренне, безмятежно веселилась, и Айседоре начинало нравиться это дружеское общение без каких-либо признаков флирта. Но тем не менее женское естество брало свое.
Из книги «Моя исповедь»:

Забавное общество этих прелестных юношей прогоняло мою печаль, но их очевидное безразличие к женским чарам задевало мое самолюбие. Я решила испробовать свои силы и действовала так успешно, что в одну прекрасную ночь уехала в чудном автомобиле с Джессикой и главарем этого содружества. Я смеялась, думая о преданной свите молодых красавцев моего друга, когда они, к своему изумлению, утром обнаружат, что их султан исчез и к тому же с представительницей ненавистного пола. Я пустила в ход все способы обольщения.
На месте своего побега они оставили лишь небольшую записку, адресованную родителям Джессики, чтобы те не волновались за свою дочь. В ней сообщалось, что их поездка приняла затяжной характер, но скоро Джессика в полном здравии вернется к родительскому очагу.
Герцог С., вколов себе очередную порцию наркотиков, сам повел машину и виртуозно доставил своих спутниц по опасной извилистой горной дороге на Сен-Готарский перевал. Айседора и Джессика впервые оказались так высоко в горах, и у них буквально перехватило дыхание от увиденной картины. Мимо проплывали пушистые облака, а прозрачный воздух стал почти осязаем — так преображались горные вершины в его призрачном колыхании. Космическое сияние окружало их, и казалось невероятным, что некто Всевышний так и не появился в этом божественном свете. Он непременно должен был присутствовать здесь.
Никто и никогда не сумеет описать картины, которая предстает перед путником, отважившимся покорить горную вершину. И только победители знают, насколько велика награда преодолевшим нелегкий и опасный путь.
Из книги «Моя исповедь»:

Мы мчались, а я все восклицала: «Дальше! Дальше!» Вскоре спустились в Италию и остановились только тогда, когда приехали в Рим, а оттуда продолжили свой путь в Неаполь. Но при первом взгляде на море меня охватило пылкое желание снова увидеть Афины.
Мы наняли маленький итальянский пароход, и в одно дивное утро я снова поднималась по белым мраморным ступеням Пропилеи к храму божественной и мудрой Афины.
Дщери отца Океана, владыки великих чудовищ, Нимфы, живущие в глубях земли под влажной дорогой! Скрыты убежища ваши, о Вакха пестуньи земные! Вы, преблагие, растите плоды луговые, святые! Тропы извилисты ваши, пещеры и гроты вам любы. Вы, ключевые, бегуньи бродячие, с поступью легкой, В каплях росы и цветах, то видны вы, то вновь невидимки, Горных жилицы лощин, вы танцуете с Паном на скалах. Яркие звезды, течете по склонам, поющие звонко. Девы полей и ручьев, лесные и горные девы, Вы, благовонные, в белых одеждах, с дыханием нежным, Вы, о пастушки, подруги зверья, вы богаты плодами. Нежным, вам люба прохлада, все кормите, все вы растите, Гомадриады, игруньи, бродящие влажной дорогой.
Я вспомнила свой последний приезд и посещение этого места и не могла не почувствовать стыда при мысли о том, как далеко я ушла от мудрости и внутренней гармонии за этот промежуток времени и — увы! — ценой какого страдания я заплатила за порывы страсти.
Новые Афины волновались. В день нашего приезда пришло известие о падении Венизелоса, и считали возможным, что королевская семья встанет на сторону кайзера. В тот вечер я устроила чудесный обед, на котором в числе других гостей присутствовал секретарь короля господин Мелес. Середину стола я украсила букетом алых роз, под которыми спрятала маленький граммофон. В том же зале обедала группа высокопоставленных лиц из Берлина. Когда за их столом раздался тост: «Да здравствует кайзер!» — я раздвинула розы, включила граммофон, который заиграл «Марсельезу», и провозгласила тост: «Да здравствует Франция!» Секретарь короля хотя и выглядел испуганно, но в душе радовался, так как был горячим сторонником дела союзников.
Тем временем в сквере собралось много народу. Высоко держа над головой фотографию Венизелоса, в сопровождении Джессики, у которой в руках был граммофон, продолжавший играть «Марсельезу», я вышла на середину сквера и под музыку и пение восторженной толпы протанцевала гимн Франции. Затем я обратилась к толпе:
— У вас второй Перикл — великий Венизелос. Почему вы не следуете за ним? Ведь он приведет Грецию к славе!
После чего мы двинулись процессией к дому Венизелоса и там пели под окнами то «Марсельезу», то греческий гимн, пока солдаты с ружьями наперевес довольно невежливо не разогнали наш импровизированный митинг.
После этого случая, который мне доставил большое удовольствие, мы на пароходе вернулись в Неаполь, а оттуда на автомобиле — в Уши.
Дома Айседору встретила недовольная Элизабет.
Глава 30
Закончилось неожиданное кратковременное путешествие. Недолго Айседора безмятежно наслаждалась обществом милых ее сердцу учениц. Вскоре обнаружилось, что всех ее денег не хватит, чтобы расплатиться с долгами. Подумать только, ведь ростовщики Швейцарии брали пятьдесят процентов годовых!
Айседора ради сохранения школы решилась на отчаянный шаг: она заключила контракт и вновь отправилась через океан, в Латинскую Америку. К ней присоединился Августин, который не допускал даже мысли отпустить сестру одну в столь далекое и рискованное путешествие во время войны.
Турне началось довольно удачно. В студенческом кабаре Буэнос-Айреса среди смуглолицых молодых парней и девушек Айседора впервые за долгое время танцевала танго. С первого робкого шага она почувствовала, как все ее существо откликнулось на томный завораживающий ритм этого сладостного танца, нежного и опьяняющего, как любовь под южным небом, но в то же время опасного и жестокого.
Затем студенты попросили Айседору выступить этой ночью на площади города в честь Праздника свободы. Она согласилась с большим удовольствием. Где-то достали национальный флаг, и Айседора, завернувшись в него, попыталась изобразить страдания когда-то порабощенной колонии и освобождение ее от ига тирана.
Грандиозный успех на площади вызвал неистовый гнев импресарио и неудовольствие высшего общества. Все билеты были возвращены в кассу, а контракт расторгнут. Как раз в это время из Швейцарии пришла телеграмма, в которой сообщалось, что денежный перевод вследствие военного времени не дошел до места назначения, и девочкам грозит опасность быть выброшенными на улицу. Айседора с обычной для нее стремительностью отправила Августина в Женеву со всем имеющимся у нее к этому времени капиталом и только после его отъезда поняла, что у нее не осталось денег даже для уплаты за гостиницу. Пришлось вспомнить дела давно минувших дней. Она сбежала из номера не расплатившись, оставив там только невесомые лоскутки своих туник.
С этого дня начались ее одинокие скитания по американскому континенту. Турне без импресарио проходило с переменным успехом. Холодная, тяжелая на подъем публика сменялась восторженной, полной энтузиазма, а затем — вновь равнодушной и незаинтересованной. В конце концов Айседора поняла, что ей необходимо уехать в Нью-Йорк, так как она не в силах заработать денег не только на школу, но и на билет третьего класса.
Из-за неполадок в работе почты в Нью-Йорке Айседору никто не встретил. Это невероятно огорчило ее, ведь теперь она не могла даже получить свои вещи на таможне, потому что ей нечем было расплатиться. На последние монетки она решилась позвонить своему другу Артуру Генте, гениальному фотографу. Каково же было ее удивление, когда в трубке она услышала знакомый голос Лоэнгрина, случайно зашедшего в это утро в ателье Артура.
Из книги «Моя исповедь»:

Узнав, что я одна на пристани без денег и без друзей, он сейчас же вызвался прийти мне на помощь. Когда я увидела его высокую величественную фигуру, у меня появилось ощущение уверенности и покоя. Мы очень обрадовались друг другу. Итак, после стольких бед я была рада снова встретить моего Лоэнгрина, в который раз пришедшего мне на помощь. Он быстро выручил мои вещи, а затем повез меня в ателье Генте, которого я несказанно счастлива была видеть. Он бросил живопись ради фотографии. Его снимки были жуткие и таинственные. На них были запечатлены не сами позировавшие, а их образы в том виде, в каком он их себе представлял. Я тоже изображена на многих его снимках, но глядя на них, видишь не мое физическое тело, а состояние души.
Из ателье мы втроем отправились завтракать. Мы были в восторге от нашей встречи и на радостях выпили много шампанского. Я чувствовала, что мое возвращение принесет мне счастье. После завтрака Лоэнгрин поехал нанимать оперный театр «Метрополитен», а остаток вечера провел, рассылая приглашения на большой бесплатный спектакль всей артистической богеме Нью-Йорка. Этот спектакль стал одним из самых ярких переживаний в моей жизни. На нем присутствовали все художники, артисты и музыканты этого города, и я была счастлива танцевать, не интересуясь состоянием кассы.
Я рассказала Лоэнгрину о том, что отправила Августина в Женеву и что очень беспокоюсь за судьбу школы, и тогда он со свойственным ему необыкновенным великодушием послал телеграфный перевод, достаточный для переезда школы в Нью-Йорк. Но увы! Для большинства моих учениц деньги пришли слишком поздно: всех младших девочек родители забрали домой. Это раздробление школы, которой я посвятила многие годы, причинило мне сильную боль, но приезд Августина и шестерых старших детей меня немного утешил.
Настроение Лоэнгрина не изменилось. Он был все так же добр и великодушен, и ничего не казалось ему слишком хорошим для меня и для детей. Он нанял большое ателье в Медисон Сквер Гарден, и там мы работали каждый день. По утрам он возил нас в автомобиле далеко вниз по реке Гудзон, делал всем подарки, и благодаря магической силе денег жизнь на время стала прекрасной.
Казалось, что все бурные жизненные перипетии остались позади, а впереди расстилается ровная дорога без ухабов и рытвин. Но однажды Лоэнгрин, заглянувший в комнату Айседоры, увидел ее пронзительно-трагический взгляд и глаза, наполненные слезами. Он ничего не стал спрашивать, а молча подошел и положил голову Айседоры к себе на колени. Они вместе плакали о милых, дорогих их сердцам малышах, навсегда покинувших их в этом мире. Когда рыдания перестали сотрясать тело Айседоры, она, ощущая непреодолимую потребность высказаться, заговорила.
— Лоэнгрин, ты знаешь, когда именно наступает самый тяжелый период большого горя? Это происходит не тогда, когда наносится первый удар, парализующий скорбь, а значительно позже, когда окружающие начинают говорить: «О, она все забыла!» или «Теперь она успокоилась, она пережила». Они не замечают, как во время веселого обеда ледяная тоска сжимает сердце или огненные когти страдания впиваются в горло. Отчаяние затмевает ум, и человек с бокалом шампанского в руке пытается потопить в нем свое горе, забыться. Лоэнгрин, я дошла именно до такого состояния. Вид ребенка, входящего в комнату и зовущего мать, раздирает мое сердце на части и вселяет в мое существо такую тоску, что лишь мечты о забвении и о Лете согревают мою душу. И из этих нечеловеческих мук я пытаюсь создать новую жизнь, создать искусство. Как я завидую смирению монахинь, которые ночи напролет шепчут молитвы над гробом чужого человека. Такой темперамент — мечта артистки, которая протестует: «Хочу любви, любви, хочу создать радость!» Какой ад!..
Этот вечер они провели вместе, перебирая в памяти дорогие воспоминания.
Между тем наступила отвратительная нью-йоркская осень. Пронзительный ветер с Гудзона пронизывал пешеходов сыростью и ознобом. Грязная угольная слякоть хлюпала под ногами и просачивалась сквозь ботинки. Совершенно невозможно было скрыться от этой невыносимой осенней слякоти.
Наконец здоровье Айседоры пошатнулось настолько, что Лоэнгрин настоял на ее отъезде. В сопровождении его секретаря она отправилась на Кубу.
Куба была восхитительна. Пронизанная нежарким зимним солнцем, она дарила своим гостям успокоение и уютное тепло. Секретарь Лоэнгрина, молодой шотландец, бывший к тому же поэтом, неизменно сопровождал Айседору в ее длительных прогулках у моря.
Однажды, утомившись от долгой ходьбы, они заглянули в небольшое кафе, где, как оказалось, проводили время наркоманы всех мастей. Спутник Айседоры сделал попытку сразу же увести ее оттуда, но она категорически воспротивилась этому желанию. «Помилуйте, мой друг, — сказала она. — Какая же актриса позволит себе упустить такой шанс? Посмотрите вокруг — сколько здесь характеров, образов, все так естественно, искренне и одновременно утрированно, выпукло. Ведь это целая академия актерского искусства. Не беспокойтесь, мой друг, с нами ничего не произойдет. Я знаю, как следует вести себя в подобном обществе. По секрету признаюсь вам, что эти простые люди по духу гораздо ближе мне, нежели представители светских холодных салонов. Ведь здесь можно расслабиться и позволить себе некоторые вольности, естественно пристойные, что совершенно недопустимо в наших кругах».
Молодому человеку ничего не оставалось, как уступить желанию Айседоры, тем более что оно полностью совпадало с его собственной страстью к новым и необычным жизненным ситуациям.
Из книги «Моя исповедь»:

Мы заняли место за маленьким столиком в накуренной, тускло освещенной комнате с низкими потолками. Мое внимание привлек бледный человек с ввалившимися щеками, свирепым взглядом и видом существа, преследуемого галлюцинациями. Он дотронулся длинными тонкими пальцами до клавиш рояля, и, к моему удивлению, раздался прелюд Шопена, талантливо сыгранный с удивительным пониманием музыки. Я некоторое время слушала молча, а затем подошла к нему, но в ответ услышала только несвязные слова. Моя попытка заговорить привлекла внимание всего кафе, и когда я сообразила, что никому здесь не известна, меня охватило дикое желание станцевать перед этой необыкновенной публикой. Завернувшись в свою накидку и говоря пианисту, что играть, я протанцевала несколько прелюдий. Постепенно посетители маленького кафе замолкли, и мои танцы не только привлекли их внимание, но и довели многих до слез. Пианист тоже очнулся от своего угара морфиниста и стал играть еще более вдохновенно. Я танцевала до утра и когда уезжала, все меня обнимали. Я гордилась этим успехом больше, чем успехом в каком-либо театре, так как здесь оценили мой талант без помощи импресарио и рекламы.
На обратном пути в гостиницу радостное возбуждение Айседоры вполне компенсировало усталость прошедшей бессонной ночи. Она увлеченно делилась своими впечатлениями от увиденного и пережитого со своим молодым спутником.
— Скажите, мой друг, бывают ли у вас моменты в жизни, когда вам на ум неожиданно приходит талантливая строка и у вас возникает непреодолимое желание тут же во всеуслышанье высказать ее, поделиться ею с окружающими? — спросила Айседора.
— О, сколько угодно. Но ведь сделать это невозможно, иначе тебя сочтут за сумасшедшего.
— Вот именно. Не правда ли, эти утомительные правила приличия невыносимо сковывают? Я не говорю о том, что нужно позволить делать что-то гадкое публично, но запрещать раскрывать душу в то время, когда чувства переполняют ее, просто жестоко. У меня иногда возникает желание прямо на улице станцевать пришедшее в это мгновение на ум движение, но я не могу позволить себе подобного. Разве меня поймут окружающие, разве можно всем объяснить, что меня, не совсем вовремя в их понимании, посетило вдохновение? А сегодня, в этом грязном кафе, я позволила себе такую невероятную роскошь. Господи, неужели же наступит когда-нибудь такое удивительное время, когда человек сможет разрешить себе, не прибегая к наркотикам и не отыскивая укромных уголков, раскрыть свою прекрасную душу, не опасаясь быть признанным умалишенным этими холодными скованными мумиями, именующими себя людьми! Когда же в конце концов они перестанут нам диктовать свои правила и мы сможем жить по иным законам, — законам искренней, естественной жизни?
В этот момент вдохновенный монолог Айседоры был прерван нечеловеческим воплем. Навстречу элегантной паре, воодушевленной эмоциональным разговором, неслось невероятное, жуткое существо, изуродованное кровавыми гнойными язвами и преследуемое огромным негром в белом санитарном халате. Вначале Айседора испугалась, но все-таки попыталась защитить несчастного. Благодарение богу, ее спутнику в последнее мгновение удалось остановить ее порыв. Ведь перед ними был не кто иной, как прокаженный, сбежавший из лепрозория, находившегося невдалеке от шикарного отеля, где проживала Айседора.
Через некоторое время обстановка прояснилась. Дело в том, что власти решили перевести убежище для прокаженных в другое место. Они считали неприемлемым то обстоятельство, что не слишком высокая стена не могла скрыть ужасные нечеловеческие лица, глядевшие оттуда на посетителей модного зимнего курорта. Переселение намечалось на рассвете — в то время, когда ничьи взоры не будут шокированы происходящим, но прокаженные отказались переезжать: они хватались за стены и за двери, влезали на крыш; и крепко за нее цеплялись.
Айседора содрогнулась от увиденной картины. Ей было невыносимо жаль этих несчастных, которым судьба не оставила ни малейшей надежды на выздоровление.
«Вот для кого должны выступать лучшие художники мира, — подумала она. — Эти отверженные имеют неоспоримое право видеть и слышать все самое прекрасное на свете, иначе им не выжить в кошмаре их неисчислимых бед».
По Гаване поползли слухи о том, что нескольким прокаженным все же удалось сбежать и укрыться в городе. Секретарь Лоэнгрина уговорил Айседору вернуться в Нью-Йорк, где она возобновила концерты в «Метрополитен-опера».
Из книги «Моя исповедь»:

В день, когда стало известно о русской революции, все поклонники свободы были охвачены радостной надеждой, и в тот вечер я танцевала «Марсельезу» в том настоящем первоначальном революционном духе, в каком она была написана. Вслед за ней я исполнила «Славянский марш», в котором слышны были звуки императорского гимна, и изобразила угнетенного раба, согнувшегося под ударом бича. Этот диссонанс, вернее расхождение жеста с музыкой, вызвал бурю в публике.
Странно, что на протяжении всей моей артистической карьеры меня больше всего привлекали отчаяние и бунт. В красной тунике я постоянно изображала революцию и звала униженных к оружию.
В тот вечер я танцевала со страшной, яростной радостью. Сердце мое разрывалось от счастья при мысли об освобождении тех, которые страдали, которых мучили и которые умирали за свободу. Неудивительно, что Лоэнгрин, смотревший каждый вечер из своей ложи на мои танцы, почувствовал в конце концов беспокойство и стал задаваться вопросом, не превратится ли та школа красоты и изящества, покровителем которой он был, в нечто более опасное, угрожающее ему самому и его миллионам. Но мой художественный импульс был слишком силен, чтобы я могла с ним справиться даже ради удовольствия человека, которого любила.
Лоэнгрин устроил в мою честь праздник, который начинался обедом, а после были танцы и изысканный ужин. К этому торжеству он мне подарил чудесное бриллиантовое ожерелье. Я никогда не носила драгоценностей, но он выглядел таким счастливым, что я разрешила ему надеть мне на шею бриллианты. Под утро, когда была выпита дюжина бутылок шампанского и голова моя кружилась от вина и веселья, мне пришла в голову безумная мысль научить одного из гостей, очень красивого юношу, танго апашей, как его танцевали при мне в Буэнос-Айресе. Внезапно железные тиски сжали мою руку, и, обернувшись, я увидела Лоэнгрина с лицом, перекошенным от бешенства.
В следующее мгновение Лоэнгрин исчез.
«Боже мой, до чего я глупа! — кляла себя Айседора. — Ведь в моей жизни уже была точно такая же ужасная ошибка, но я ее повторила, стремясь удовлетворить свою низменную прихоть. Ради дорогого мне человека я не в силах поступиться своими самыми крохотными желаниями, хотя и знаю, что причиню ему невыносимую боль. Я дрянь, я последняя дрянь… Больше никогда в жизни я не увижу Лоэнгрина. Я сама себе приношу несчастья, и судьба справедливо так жестоко карает меня за это».
Все пошло прахом. Договор на покупку земли для строительства школы, который собирался заключить Лоэнгрин, был забыт, а сам он исчез из города. Айседора оказалась в одиночестве с огромным неоплаченным долгом за гостиницу и неимоверными расходами на содержание школы. Мечтать о том, чтобы заработать деньги концертами, не приходилось. Наступивший конец сезона исключал всякую возможность такого предприятия. Ей ничего не оставалось, как продать бриллианты, горностаевое манто и огромный изумруд, проигранный сыном индусского магараджи и купленный для Айседоры Лоэнгрином. На вырученные деньги она наняла виллу в Лонг-Бич, где на все лето обосновалась танцевальная школа. Конечно, было бы разумнее вложить появившиеся средства в ценные бумаги и получать причитающиеся проценты, но для Айседоры такой замысловатый финансовый шаг был немыслим.
В итоге деньги ушли на приятно проведенное лето и приемы гостей, которые, очарованные душевной обстановкой и щедростью хозяйки, неделями не покидали виллу. После столь славных каникул Айседора была вынуждена подписать контракт на гастроли в Калифорнии.
Поезд в Сан-Франциско отправлялся рано утром. Суета сборов утомила Айседору, и когда застучали колеса, она ненадолго заснула, укрывшись пушистым пледом. Пробуждение было медленным и ленивым — куда спешить… Айседора сладко, по-кошачьи потянулась и в полудреме представила свою встречу с городом детства. Сколько лет унеслось в вечность тех пор, как она маленькой девочкой бегала по его улицам! Предаваться воспоминаниям было очень приятно, но следовало, вероятно, познакомиться со вчерашней прессой, которая дожидалась ее на столике у дивана.
«Что там написали газетчики о моих предстоящих гастролях в Калифорнии? — подумала она. — Стоит ли читать? Сколько раз я видела рецензии, в которых говорилось о моей «божественной красоте и гениальности». Еще не перестав радостно улыбаться, я брала другую газету и узнавала, что бездарна, плохо сложена и настоящая ехидна. Вскоре пришлось перестать читать отзывы о своей работе. Невозможно же было требовать, чтобы доставляли только хорошие рецензии, а читать дурные — только расстраиваться… Но, с другой стороны, в газетах пишут не только обо мне, но и о других событиях, происходящих в мире, — иронизировала она и постепенно убеждала себя просмотреть газеты. — Вдруг в Сан-Франциско случилось очередное землетрясение, не приведи Господь, и я еду к руинам? Простите меня, небеса, за глупую шутку».
Айседора решительно взяла из стопки верхнюю газету развернула ее и… шоковое оцепенение сковало ее.
Из траурной рамки на нее смотрело родное, до мельчайшей черточки знакомое лицо близкого друга. Огюст Роден. Умер Огюст Роден.
Казалось, он был вечен — коренастый, крепкий, сильный… Казалось, ничто не сможет сбить его с твердо стоящих на земле ног…
Горькие слезы потекли из глаз Айседоры. Еще одна страшная, невосполнимая потеря. Всю дорогу до Сан-Франциско она проплакала, перебирая в памяти, как четки, весь немилосердный груз своих потерь и бед. Прибыв к пункту назначения, Айседора попыталась при помощи косметики загримировать припухшие от слез глаза и покрасневший нос, но все ее старания были тщетны. Тогда она в лихорадочной спешке разыскала шляпу с вуалью, которой решила прикрыть лицо перед встречей с журналистами. Ее едва удалось найти. Поезд уже стоял на перроне, и фоторепортеры приготовили свои аппараты. Айседора вышла.
На следующий день, комментируя ее фотографии, газеты писали, что мадам Дункан, ради привлечения публики, а следовательно, ради крупных гонораров, окружила себя таинственной завесой.
— Пошляки, — отреагировала она.
Айседора отправила свой багаж, а сама пешком побрела по городу, который покинула двадцать два года тому назад. Но как ни старалась, она не могла отыскать знакомых уголков. Сан-Франциско сильно изменился после землетрясения и пожара 1906 года. Айседора не узнавала его, а город не узнавал ее. Тогда она стала спрашивать у прохожих адрес, по которому вот уже несколько лет жила оставившая ее в Европе мама. Петляя в незнакомых переулках, она нашла нужный дом и — о чудо… Это был нетронутый уголок ее детства. Стихия пощадила его и подарила Айседоре сладкое щемящее чувство — воспоминания о давно минувшем.
Мама сильно постарела и выглядела очень уставшей. Болезни взяли верх над этой никогда не унывающей женщиной. Но не только они сломили ее крепкую натуру — она осталась одна, потому что так и не смогла понять, а значит и принять тот путь, который выбрала любимая дочь. Пуританское воспитание мешало проявлению искренних материнских чувств, а лицемерить она не умела. Вот и жила в одиночестве та, которая приложила столько сил, чтобы ее дети пошли по стезе, почти лишенной обывательских радостей.
В этот день Айседора провела с матерью несколько часов, но, надо признаться, их общение не было легким.
«Какой парадокс, — думала Айседора, — мама сама вывела нас на творческий путь, и она же не смогла принять все те коллизии, которые зачастую сопровождают артиста. Мы нашли славу и богатство — и все же этого мало. Почему? Вероятно, потому, что в нашем несовершенном мире самые основы жизни враждебны человеку. Я встречала многих великих артистов, умных людей и так называемых баловней судьбы, но ни одного из них нельзя было бы назвать счастливым, хотя некоторые очень удачно таковыми притворялись. Под внешней личиной при некоторой наблюдательности можно было угадать ту же неудовлетворенность и страдание. Возможно, что так называемого счастья вообще не существует, а бывают лишь его проблески».
Гастроли в родном городе прошли успешно, но Айседора ожидала большего. Она хотела устроить свои представления в «Греческом театре», антрепренеру же не удалось договориться с властями. Город не откликнулся на призыв поддержать идею будущей школы. Здесь «творчество» множества эпигонов Айседоры вполне устраивало зрителей, а ее последователи, по-видимому, опасались, что ее более строгое искусство может вызвать нежелательные результаты. Ее подражатели были слащавы и приторны и проповедовали те элементы ее учения, которые называли «гармоничными и красивыми», отбрасывая все более выдержанное и строгое, то есть отказываясь от настоящего его значения и истинного источника.
Жизнь в Америке Айседоре вскоре наскучила, и ее непреодолимо потянуло в Европу. У нее была надежда на то, что, продав в Париже свое имущество, она сможет найти средства для существования.
Вскоре океанский пароход с Айседорой на борту отчалил от берегов Америки. Она радовалась новой возможности переезда, но несчастья преследовали ее с завидным постоянством. В первый же вечер пребывания на судне, гуляя по палубе, на которой в связи с условиями военного времени были погашены все фонари, она упала в открытый люк глубиной пятнадцать футов. Острая невыносимая боль мгновенно пронзила ее, и на некоторое время Айседора потеряла сознание. Когда же оно вернулось, она горько пожалела об этом. Невозможно описать то, какие муки испытывало ее тело. Кромешная тьма окружала ее. Вдруг в лицо ткнулась чья-то мордочка…
— Крыса!!! — нечеловеческим голосом завопила Айседора.
Очнулась она в каюте на своей постели. Рядом с ней сидел судовой врач. Благодарение богу, переломов он не нашел, но ушибов и ссадин было предостаточно, а нога невероятно распухла.
— Мадам Дункан, — сказал врач, — вам необычайно повезло. Вы упали с высоты двухэтажного здания и, можно сказать, отделались довольно легко.
— Что у меня с ногой? — спросила Айседора, с ужасом ожидая ответа.
— Не беспокойтесь, это просто сильнейшее растяжение связок. Вам придется долгое время провести в постели, но, уверяю вас, примочки и массаж сделают свое дело, и вы сможете вернуться на сцену. Участь Сары Бернар вам, к счастью, не грозит. Он впрыснул морфия, и Айседора уснула.
Пароход прибыл в Лондон в кромешном тумане. Айседора с тросточкой, хромая, спустилась на землю Англии. Средств для того, чтобы сразу же отправиться в Париж, она не имела и поэтому вынуждена была снять дешевый номер в гостинице на окраине города. На последние деньги она послала телеграммы своим друзьям и Лоэнгрину, сообщая, в какое печальное положение попала, и стала ждать ответа. Но никто не отозвался. «Видимо, военное положение затруднило доставку телеграмм», — попыталась она уверить себя.
Из книги «Моя исповедь»:

В этой унылой комнате я провела без денег несколько страшных и мучительных недель. Одинокая и больная, я сидела по ночам у окна, вспоминая свою закрытую школу, думая о том, что война никогда не кончится, и следя за полетами аэропланов в надежде, что бомба избавит меня от проблем. Мне кажется, что если бы яд продавался в аптеках так же свободно, как противоядие, интеллигенция всего мира в один прекрасный день исчезла бы с лице земли.
В конце концов один милый французский дипломат помог Айседоре выбраться из гостиницы, где она стала уже заложницей, и выехать в Париж. Ей снова вспомнилось, как в юности всей семьей они великолепно переночевали в лучшей лондонской гостинице и сбежали не расплатившись. Сейчас на такой трюк Айседора была уже не способна: пропал юношеский задор, да и в дешевых гостиницах портье всегда начеку — слишком много здесь бывает желающих уехать, не оплатив счета.
Париж встретил Айседору мрачными улицами. Серые унылые фигуры людей монотонно влачились вдоль домов. Каждое утро в пять часов их будил гул от разрыва снарядов Большой Берты — подходящее начало для мрачного дня, полного грозных вестей с фронта. Близость смерти, запах крови и человеческой бойни отравляли дни, а по ночам все со страхом ждали налета неприятельских аэропланов.
Айседора не находила себе места. Своих друзей и учениц она не нашла — кто-то был в эмиграции, были и погибшие. «Бельвю» почти развалился. Возникло желание пойти сестрой милосердия, но ее останавливала мысль о том, что прибавление еще одного человека к длинной очереди желающих ухаживать за ранеными ничего не меняет.
Однажды ночью во время воздушного налета Айседора вышла из дома и направилась в сторону площади Согласия. Люди скрывались в бомбоубежищах, на улицах не было ни души, а она испытывала судьбу… впрочем, нет, просто ей надоело прятаться, а вид воздушного налета, безусловно, представлял собой великолепную картину ада, ворвавшегося в земную жизнь. Раздирающий уши грохот близко рвущихся снарядов и всполохи огня опьяняли. Вдруг среди этого грохота она расслышала слабый звук флейты. Подойдя ближе, она увидела совсем молоденького солдата, который сидел на ограде фонтана и играл нежную мелодию Листа.
Айседора была потрясена увиденным. Оказывается, она не одинока в своей радости безумия. Как странно и великолепно звучит флейта среди грохота и гула! Под эти звуки руки Айседоры плавно взлетели к небу; танцуя, она стремилась своими нежными и трепетными движениями отвести страшную птицу с черного небосклона. В свете ракеты она увидела грустные глаза флейтиста и тоненькие слабые веточки голых кустов, сплошь усыпанные мельчайшим бисером капелек; капельки призрачно мерцали и дрожали, но мужественно держались на обезображенных наготой ветвях, бережно сохраняя вечную красоту Парижа.
Налет закончился, мелодия затихла. Солдат-флейтист и Айседора пошли каждый своей дорогой. Айседора вернулась в свою бедную комнату, а солдат ушел на фронт, где, говорят, «ангел смерти унес его далеко, далеко от жизни».

Я завещаю себя грязной земле, пусть я вырасту моей любимой травой.
Если снова захочешь увидеть меня, ищи меня у себя под подошвами.
Быть может, этот флейтист был последним погибшим солдатом, потому что через несколько дней война закончилась.
Люди, счастливые, вышли из своих темных убежищ. Под Триумфальной аркой они крепко взялись за руки и радостно запели: «Мир спасен! Мир спасен! Жизнь! Снова к нам вернулась жизнь!» Откуда-то появилось огромное количество цветов, которые тайком выросли в неприметных уголках, чтобы украсить собою День Возвращения Жизни.
Люди, столь много потерявшие во время войны, сегодня безмятежно радовались этому солнечному дню. Но наступили будни, и, подобно поэту, который очнулся от своих грез, чтобы найти хлеба с сыром для своей возлюбленной, мир пришел в себя и вновь погрузился в коммерческие расчеты.
Айседора несколько месяцев пыталась осуществить невозможное — вновь превратить свой любимый «Бельвю» из госпиталя в школу танца. Но из этого ничего не вышло, и она вынуждена была продать свой «Дионисион» под фабрику удушливых газов, совершенно необходимых, по мнению французского правительства, для проведения будущих войн.
Из книги «Моя исповедь»:

Потеря «Бельвю» была для меня большим ударом. Дни проходили уныло и монотонно. У меня есть любимая песня, написанная Вагнером. Называется она «Ангел». В ней говорится о поверженной в горе и уныние душе, к которой является ангел света. Таким светлым ангелом стал для меня Вальтер Руммель — пианист, введенный в мой дом одним из моих друзей. Увидев его, я подумала, что это молодой Лист, сошедший с портрета. Я слушала его игру и называла своим Архангелом.
Читатель не должен забывать, что эти записки охватывают целый ряд лет, и когда меня постигала новая любовь, будь то простой смертный, ангел или демон, я верила, что это тот единственный, которого я так долго ждала. Но, вероятно, любовь всегда порождает такую уверенность. Жизнь — как маятник: чем глубже погружаешься в скорбь, тем радостней возрождение. Блаженное время наступило для меня.
Айседора и Вальтер остановились в небольшой гостинице у моря и, как это ни парадоксально, устроили ателье в стенах бывшего гаража. Любовь, музыка и танец поселились в столь неприглядном месте.
Айседора решила обустроить это варварское жилище. Запах бензина она заглушила ароматом цветов. Их разнообразие давало возможность фантазировать, составляя самые замысловатые букеты. Айседора опускала цветы в вазу, потом отходила, долго и внимательно смотрела на букет, возвращалась, что-то поправляла в нем и снова отходила посмотреть. Это занятие требовало неторопливости и оставляло в душе удивительный покой. Весь гараж был украшен цветами. Они стояли даже на полу, а Айседора, похожая на богиню Флору, танцевала среди них.
Айседора и ее новый возлюбленный вели уединенный образ жизни, лишь изредка выбираясь из своего райского уголка, чтобы дать очередной благотворительный концерт в пользу раненых. В госпитале лежали в основном еще совсем молодые ребята, и эти выступления помогали им забыть о своих страданиях и вспомнить о любимых, оставленных на границе между миром и войной. Их благодарность не имела предела, и они дарили Айседоре дешевые конфеты, яблоки или куколок, которых сами мастерили из остатков бинтов. Айседора долго хранила эти незамысловатые подарки, столь дорогие для ее сердца.
Из книги «Моя исповедь»:

Через музыку и любовь, через любовь и музыку моя душа возносилась к высшему блаженству. Счастливое время наступило для меня, — время, озаренное присутствием моего Архангела.
Однако вместо того чтобы наслаждаться найденным счастьем, я снова загорелась желанием приняться за создание школы и с этой целью телеграфировала своим ученицам в Америку. По приезде их я собрала вокруг себя самых верных друзей и сказала: «Поедем вместе в Афины, полюбуемся на Акрополь и подумаем, нельзя ли основать школу в Греции».
Горе мне! Приехали мои ученицы, хорошенькие и повзрослевшие. Мой Архангел взглянул на них и пал, — пал к ногам одной из них. Как описать путешествие, ставшее для меня Голгофой любви? Впервые я увидела зарождающуюся симпатию в гостинице, а убедилась в ней уже на пароходе, направляющемся в Грецию.
…Однажды вечером, на заходе солнца, когда мой Архангел, все более и более принимавший в моих глазах человеческий облик, заканчивал марш из «Гибели богов» и последние аккорды замирали в воздухе, точно растворялись в огненных лучах, откликались эхом на Гиметтусе и тонули в море, — я внезапно подметила встречу двух взоров, одинаково горевших в огненном закате. Меня охватил такой бурный порыв ярости, что я испугалась. Находясь во власти безумного отчаяния, я ушла из дому и всю ночь бродила по холмам. Конечно, и раньше мне приходилось испытывать муки ревности, но никогда еще мною не овладевала такая бешеная страсть, как в этот раз. Я любила его и в то же время ненавидела. Теперь я понимала тех несчастных, которые убивают возлюбленного, толкаемые на преступление невыразимыми муками ревности.
С той поры все величие Эллады не могло вытеснить из моей души огненного демона, который мною овладел, беспрестанно вызывая в моем уме образы влюбленных, грыз мои внутренности и разъедал мозг, точно кислота. Вид их обоих, сиявших молодостью и взаимным влечением, доставлял мне нестерпимую муку. Сейчас я понимаю, что это было наваждение, но тогда оно опутало меня, словно сетями, и невозможно было освободиться. Я поняла, что даже мой опыт не помог мне.
Айседора всеми силами старалась скрыть от своих учениц раздирающее ее горе. Предстать униженной перед ними было выше ее сил. Это равносильно положению человека с обезображенной фигурой, которого голым выставили на публичное обозрение перед толпой зевак. Несмотря на невыносимую душевную боль, Айседора организовывала восстановление Капаноса, занималась с девушками, вдохновляя их на создание танцев, достойных Акрополя, плела вместе с ними венки из цветов жасмина, бегала, шутя и весело смеясь, к морю и плескалась в его волнах. Она старалась научить своих учениц красоте, спокойствию, философии и гармонии, душа же ее корчилась в тисках невыносимой муки.
Все ее существо кричало о невозможности более терпеть эти страдания и о непреодолимом желании немедленно покинуть Грецию. Внешне же обстоятельства складывались самым благоприятным образом. Айседора вместе со своими ученицами была приглашена на торжественную манифестацию в честь коронации на Стадион в Афинах. Сначала состоялось шествие патриархов в шитых золотом парчовых одеждах, которые ослепительно сверкали на солнце. Затем вышла Айседора, окутанная нежной тканью пеплума, в сопровождении оживших статуэток Танагра. Король был в восторге от увиденного. Он произнес незабываемые слова: *Вы, Айседора, дарите нам бессмертную красоту Фидия и возрождаете век величия Эллады». — «Помогите же мне обучить тысячу учениц, чтобы они своими дивными плясками привлекли сюда весь мир и вызвали бы всеобщее удивление и восторг», — отвечала королю Айседора. Но королю больше нечего было сказать.
Из книги «Моя исповедь»:

«Что значат мелкие страсти по сравнению с моими великими грезами?» — думала я, глядя на влюбленных в свете любви и прощения. Но в ту ночь, увидев в лунном сиянии их прильнувшие друг к другу силуэты, я опять стала жертвой жалкого человеческого чувства и была так им потрясена, что, как зверь, ушла и в одиночестве бродила целую ночь. Долго я просидела на скале Парфенона, думая повторить гибельный прыжок Сафо.
…Те, кому я отдаю так много, всего мне больше мук причиняют…
Нельзя описать словами мучительную страсть, которая меня пожирала, и нежная красота окружающей меня природы только усиливала мои страдания. Но разве можно было допустить, чтобы земная страсть помешала осуществлению наших великих планов? С другой стороны, я не могла прогнать мою ученицу из школы, где она получила воспитание, а наблюдать за ее любовью, растущей с каждым днем, казалось мне невыносимым. Я попала в тупик. Осталось одно — отрешиться от всего этого и подняться на духовные высоты… Все, что мне оставалось, — это прикрыться щитом преувеличенной веселости и пытаться потопить свои страдания в дурманящих греческих винах.
Разрубить гордиев узел помогло совершенно невероятное событие: молодого короля укусила злобная обезьяна, и через несколько дней он скончался в нестерпимых муках. Власть переменилась, и Айседоре со всей школой пришлось вскоре уехать из Греции, так как они пребывали там в качестве гостей бывшего министра Венизелоса, который в данный момент стал жертвой политических репрессий. Все деньги, потраченные на обустройство Капаноса, оказались потерянными. Мечты о создании школы в Греции были разрушены. Ничего не оставалось, кроме как отплыть на ближайшем пароходе во францию. В Париже Архангел и ученица Айседоры покинули ее, навсегда исчезнув из жизни великой танцовщицы.
Остальные ученицы тоже вынуждены были оставить ее. Правительство послевоенной Франции не в состоянии было финансировать школу, а у самой Айседоры вообще не осталось никаких сбережений.
Глава 31
Айседора испытывала полное опустошение. Вопросы без ответов плотной стеной оградили ее от всего мира. «Где взять силы и средства, чтобы начать все с нуля? Да и нужно ли это делать? Но, с другой стороны, возможно ли жить в бездействии? Куда пропали друзья, возлюбленные, поклонники, мечты? Как могло так случиться, что мир отвернулся от меня? За что? За какие грехи беды валятся как из рога изобилия?.. Да мало ли их, грехов-то? Одно то, что я в своей жизни не раз успела «оскорбить любовь любовью новой», никогда не простится мне. Но ведь я любила, искренне любила всех своих возлюбленных. И не моя вина в том, что всему приходит конец… А может быть, моя, и только моя? И теперь все, что со мной происходит, — это расплата за слишком самостоятельную и независимую жизнь в обществе, созданном исключительно для свободных мужчин. И хотя я одна из немногих женщин, которая добилась свободы, — но какой ценой, боже, какой ценой!..»
Навязчивая мысль терзала ее всякий раз, как только она подходила в своей меблированной комнате к платяному шкафу, чтобы взять оттуда что-либо из одежды. Ей казалось, что шкаф упрекал ее: «Эх, Айседора, Айседора, что же ты сделала, совсем обездолила меня! Одни твои жалкие одежды висят на моих вешалках. А где же детские платьишки, штанишки, ленточки? Да и мужских костюмов я что-то не вижу. До тебя я хранил в себе массу стареньких перештопанных вещей, которые, как правило, совались в меня в полном беспорядке. Это была одежда всех размеров, принадлежавшая мужчине, женщине и целой куче их ребятишек. Нам было очень тесно, но весело в этом стихийном беспорядке. А сейчас я умираю от тоски. Твои наряды одиноко свисают с моих плечиков. Уезжай-ка ты отсюда! Твоя тоска меня угнетает. Я буду ждать веселых жильцов».
— Господи, куда же я уйду? — оправдывалась Айседора перед платяным шкафом. — Что толку менять одно жалкое жилище на другое? И если я вновь стану жить в шикарном доме, разве его стены спасут меня от самого страшного горя, которое выпало на мою долю? Ты упрекаешь меня, что нет в тебе детской одежды, а мне что делать? Казнить себя? Упрекать Бога? Мое горе самое непереносимое. И даже скорбное рубаи Омара Хайяма не сможет утешить меня.
Мир я сравнил бы с шахматной доской: То день, то ночь… А пешки? — Мы с тобой. Подвигают, притиснут — и побили, И в темный ящик сунут на покой.
Даже смерть навряд ли избавит меня от тоски. Померкли краски жизни, и я выпала из веселой игры. Вот так-то… И не упрекай меня больше, не надо…
Но платяной шкаф не слушал ее и всякий раз навязчиво затевал свой нудный монолог.
«Пускай же случится что-нибудь, хоть что-нибудь, — молила Айседора. — Что-нибудь чудесное, удивительное, непредсказуемое, что вытолкнет меня на поверхность».
И спасение пришло. Однажды вечером оно появилось в образе давней подруги Мэри Дести, решившейся приехать из Америки в послевоенную Европу.
— Айседора, бедная моя Айседора, как ты осунулась! Смотри-ка, как много серебра появилось в твоих волосах.
Они обнялись и вместе проплакали до глубокой ночи, вспоминая свою юность.
— Послушай, я же совсем забыла. Я привезла тебе подарок!
Мэри открыла свой чемодан и легким взмахом волшебника извлекла оттуда что-то красочное и удивительное. Это была шаль. Мэри широким жестом раскинула ее на полу. Она заняла почти все пространство. Большая желтая птица на алом фоне парила, расправив крылья, вокруг нее распустились синие астры, а черные иероглифы хранили в себе нечто таинственное и мистическое. Айседора ахнула:
— Боже, какая прелесть! Это чудо… чудо… чудо… Откуда, Мэри, этот кусочек рая, откуда, скажи?..
— Тебе понравилось? Я знала, что угожу тебе. Как я рада! Представь себе, эту шаль я расписала сама, тебе в подарок.
— Удивительно, в тебе проснулся истинный художник! Шаль просто завораживает меня. А о чем говорят эти таинственные иероглифы? Истинно, они содержат в себе чудесную тайну. Ты знаешь, Мэри, я только сейчас поняла, что, видимо, в одно из предыдущих своих рождений жила на Востоке. Это совершенно верное предположение, потому что я ощущаю родство с этим великолепным рисунком. Несомненно, что и ты, создательница этого шедевра, тоже раньше жила там.
Они подхватили шаль, обернулись в нее и закружились по комнате, импровизируя восточный мотив.
— Ах, чудная моя Мэри, ты принесла мне в своих ладошках живую воду! Но было бы еще прекрасней, если бы в твоем чемодане оказалась и бутылка шампанского. Представь себе, вот уже довольно долго я не могу позволить себе обычный ежедневный бокал этого напитка.
— Как славно, что твои привычки не изменились! Если бы ты попросила коньяк или водку, то их бы у меня не оказалось, а шампанское я, конечно, прихватила с собой. Солнце засияло в глазах Айседоры.
На следующий день Мэри рано ушла из дома, но вскоре вернулась с большими свертками. Среди всяческой снеди оказался пакетик с краской для волос. Несколько часов было отдано священным манипуляциям над внешностью Айседоры. А вечером они отправились в одну из веселых шумных компаний художников и поэтов. Айседора гордо несла на своей голове пышный сноп бронзовых волос, а несколько постаревшее черное крепдешиновое платье она украсила новой шалью.
Вечеринка удалась на славу. Все ее участники обладали замечательным качеством не влачить за собой шлейф своих переживаний и несчастий, который у каждого, конечно же, был весьма приличной длины, а искренне отдаваться малейшей возможности повеселиться. Айседора буквально расцвела. Она снова могла танцевать. Желтая птица на ее шали без устали взмывала и взмывала вверх.
Но вечером, вернувшись в свою комнатушку, она вновь начала грустить. Увидев вопросительный взгляд Мэри, Айседора постаралась объяснить своей подруге, в чем дело.
-Понимаешь, — сказала она, — когда проходит хмель, я вынуждена вдвойне расплачиваться за веселье. Мне трудно объяснить тебе, но это свойство удивительно точно подметил Жан-Жак Руссо в своей книге «Эмиль», которая всегда со мной. Она одна осталась у меня. Ты ведь, наверное, догадываешься, что вся моя библиотека находится в Нейльи, а туда я добраться не могу, так как имение заложено и перезаложено. Но мой верный «Эмиль» всегда со мной. Постой-ка, я найду это место и прочту тебе. Вот оно. Как верно я помню именно эту страницу! Слушай же: «Веселый человек — это часто лишь несчастливец, которому хочется ввести в обман других и забыться самому. Эти столь веселые, столь открытые и сияющие в обществе люди у себя в доме все бывают унылыми и ворчливыми, и на их домашних горько отзывается развлечение, которое они вносят в общество». Айседора на время оторвалась от книги.
— Хорошенько это запомни, дорогая; тебе придется чаще видеть меня в домашних условиях, а это может оказаться невыносимым. Прости, что я прервалась. Слушай дальше: «Настоящее довольство не бывает веселым и шаловливым; дорожа своим сладким чувством, мы, испытывая его, думаем о нем, вкушаем с наслаждением, боимся, чтобы оно не испортилось. Человек истинно счастливый мало говорит и мало смеется; он сжимает, так сказать, свое счастье у своего сердца. Шумные игры, бурная веселость скрывают под собою досаду и скуку. Задумчивость же — подруга наслаждения; умилением и слезами сопровождаются самые сладкие радости, а чрезмерная радость сама навлекает скорее слезы, чем смех. Если обилие и разнообразие утех и кажется на первый взгляд содействующим счастью, если однообразие ровной жизни и кажется с первого взгляда скучным, то, всматриваясь ближе, мы, напротив, находим, что самая приятная привычка состоит в умеренности наслаждений, дающей мало простора и вожделениям, и пресыщению». Вот так. Лучше не скажешь. Айседора отложила в сторону книгу и неожиданно сказала: — Давай-ка ложиться спать.
Мэри поняла, что подруге не хочется продолжать этот разговор, ибо в итоге он привел бы к очень неутешительным выводам относительно ее жизни.
И они легли спать. Это была жалкая попытка хотя бы на пару часов отодвинуть ворох насущных проблем и необходимость совершать какие-то поступки, чтобы иметь возможность продолжать жить.
И вдруг пришло невероятное, неожиданное известие, которое ответило на все поставленные жизнью вопросы, правда не преминув при этом обозначить новые и еще более сложные. Айседора получила приглашение советского правительства приехать в Россию и организовать там школу для детей рабочих.
Из книги «Моя исповедь»:

У меня бывают дни, когда, вспоминая свою жизнь, я чувствую в себе лишь отвращение и полную опустошенность. Прошлое кажется мне рядом катастроф, будущее — тяжелой повинностью, а моя школа — галлюцинацией, порожденной мозгом безумного. Но также бывают и иные дни, когда мне кажется, что моя жизнь является дивной, украшенной сверкающими драгоценностями легендой, цветущим полем, лучезарным утром, увенчивающим каждый час любовью и счастьем, когда я не нахожу слов, чтобы выразить радость жизни, и когда идея моей школы кажется мне гениальной. После приглашения в Россию у меня было чувство, словно душа, отделившись после смерти, совершает свой путь в новый мир. Мне казалось, что я навсегда покину все формы европейской жизни. Разочаровавшись в попытках достигнуть чего-либо в Европе, я была готова вступить в государство коммунизма. Я не взяла с собой никаких платьев. Я представляла себе, что провожу остаток своей жизни в прекрасной фланелевой блузе среди товарищей, одетых с такой же простотой и исполненных братской любовью. Отныне я буду лишь товарищем среди товарищей. Прощай, неравенство, несправедливость и животная грубость старого мира, сделавшие мою школу несбыточной. Вот он, новый мир, который уже создан!
Айседора была в восторге от полученного приглашения и начала бурные сборы в Россию. Время опустошающей бездеятельности закончилось в мгновение ока. Первым делом она позвала к себе своих старших учениц, пригласила отправиться с ней и участвовать в создании школы. Но те под самыми различными предлогами отказались. Ехать в разрушенную Россию они не хотели. Согласилась поехать лишь одна Ирма. У нее не было ни родителей, ни возлюбленного, который умолял бы ее остаться с ним, но было желание отправиться с Айседорой и жажда приключений. Ирма стала приемной дочерью танцовщицы и получила гордую фамилию — Дункан.
Айседора несколько раз уговаривала Мэри отправиться вместе с ней. «Ты не представляешь, — говорила она, — какой сказочный золотисто-белоснежный город Москва, какие там дивные, душевные люди!» Но Мэри всякий раз отвечала категоричным отказом и просила Айседору немедленно оставить эту безумную затею, — что можно искать в варварской разоренной стране?
Вскоре Айседору посетил бывший русский посол, который буквально умолял ее остаться в Париже, потому что он и гроша ломаного не поставит на карту за жизнь несчастных женщин, как только они пересекут границу взбесившейся России. «Первым делом вы будете изнасилованы красноармейским отрядом, начиная с комиссара и кончая конюхом, — уверял он. — Если же вам все же удастся добраться до Москвы, то там вас накормят жиденькой похлебкой, в которой будут плавать человеческие ногти. Жить предложат в гнусном бараке, кишащем клопами, тараканами и крысами. Вы ведь не имеете ни малейшего представления, что означает слово «барак», мадам Дункан; уверяю вас, вы рискуете своей честью и самой жизнью».
Но никакие доводы не в силах были ни на одно мгновение поколебать решение Айседоры претворить свою мечту в жизнь. Вместе со своей горничной Жанной она приступила к сборам. Тщательно упаковывалась одежда, теплые вещи, постельное белье, консервы. Айседора отправлялась в Россию на длительный, очень длительный срок.
Смелое решение Дункан всколыхнуло новую волну интереса к ее личности. Журналисты атаковали ее, задавая десятки вопросов.
— Не боитесь ли вы, что окажетесь в голодной разоренной Советской России?
— Что значит телесный голод по сравнению с духовным? Духовный голод намного страшнее. Я не в силах жить дальше, не осуществив своей мечты. Я должна создать свою школу, без этого мое дальнейшее существование кажется мне совершенно немыслимым. Я еду в Россию, чтобы иметь собственный театр, собственный оркестр, публику, которой не придется покупать билеты, и учеников, которые не будут платить за обучение. Я чувствую себя на пути к раю, где царят чистая любовь, гармония и творчество, где нет глупых условностей и где каждый человек отдает все лучшее, что в нем есть, на службу человечеству.
— Но ведь в Америке уже существует множество школ, применяющих ваш метод. Не лучше ли поехать туда и совершенствовать начатое?
— Действительно, в Америке созданы такие школы. Но люди, использующие мои методы, не понимают их и обучают учеников всему, что они не должны делать в танце.
— Какой контракт вы подписали с советским правительством?
— Я не подписывала контракта. Контрактами я сыта по горло. Русских не понимают. Им, возможно, нечего есть, но они полны решимости сделать искусство, образование и музыку достоянием каждого человека. Мне не терпится убедиться, что в мире есть место, где не ставят коммерцию выше, чем духовное и физическое развитие детей.
Когда все проблемы были решены, а билеты уже лежали в кармане, Айседора неожиданно для себя решила перед самым отъездом навестить гадалку.
— Уж больно много страхов нагоняют на меня эти журналисты-скандалисты, — иронизировала она. — А что судьба мне пророчит? Мэри, давай зайдем к гадалке! Я знаю, тут неподалеку живет одна.
— Стоит ли тратить время на такую ерунду? — пыталась остановить ее подруга. Честно говоря, она боялась дополнительных, пусть и мистических фактов, которые усилили бы тревогу за Айседору. — Стоит ли испытывать судьбу? — продолжала она. — Давай лучше побродим в последний раз по Парижу. Кто знает, когда нам еще предоставится такая возможность?
— Мэри, я вижу, что ты, как и журналисты, просто нагнетаешь страхи. Это же игра, просто игра. Зайдем! Вот ее дом. Мы ведь уже рядом.
Комната гадалки оказалась темной и неуютной, как и сама ее хозяйка. Посетители, видимо, бывали здесь не часто. Предсказательница как-то исподлобья взглянула на Айседору. Каким-то неведомым чувством она поняла, что гадать будет именно ей. Долго, очень долго раскладывались карты. Казалось, что старуха не смеет произнести вслух то, что увидела в разложенной колоде.
— Ну говорите же, в конце концов, — заторопила ее Айседора. Она уже пожалела, что пришла сюда, и какой-то мистический страх чуть было не поднял ее из-за стола.
— Что ж, слушай, если хочешь услышать, — гадалка тяжело вздохнула. — Предстоит тебе, красавица, длинная и очень долгая дорога. Злоключений, несчастий, неприятностей не оберешься… и еще одно… ты выйдешь скоро замуж…
— Замуж? — возмутилась Айседора. — Чушь, да это просто чушь!
— Пришла узнать судьбу — слушай, — грубо одернула ее цыганка. — Не я говорю, а карты. Плохое будет твое замужество. Тьфу, совсем плохое, никчемное…
Айседора уже никого не слушала. «В Россию… В Россию… В Россию…» — было единственной ее мыслью.
И она уехала, воскликнув: «Прощай, Старый Мир! Привет Новому Миру!»
Глава 32
Долгий утомительный путь подходил к концу.
Айседора еще в Париже тщательно продумала свой наряд, в котором она впервые выйдет навстречу своим новым друзьям товарищам. Сейчас пришло время облачиться в него. Она надела белый атласный жилет, отороченный красным кантом, а сверху блестящую кожаную куртку. Костюм был заказан у законодателя французских мод Поля Пуаре, который впоследствии выпускал эту модель под звучным названием «а-ля большевик». Ирма надела красную тунику, а горничная Жанна помогла красиво уложить волосы. Их сердца радостно бились в предчувствии долгожданной встречи. Когда поезд остановился, Айседора подождала несколько минут в купе, чтобы встречающие убедились, что она прибыла. Затем вышла из поезда, ожидая, что потонет в радостно распростертых объятиях товарищей. Она мысленно видела их в красных рубашках, размахивающих красными флажками, приветствуя ее приезд. Но никто не обратил на Айседору и ее спутниц ни малейшего внимания, кроме охранника, смотревшего на них весьма подозрительно.
Надо сказать, что компания выглядела несколько странно и экзотично на фоне заплеванного перрона, по которому бесшумно передвигались люди в одежде из серо-мышиных тканей. Среди вокзальной толпы большую половину составляли солдаты, и поэтому создавалось впечатление, что вновь наступили тяжелые военные времена. Всех тщательно проверяли, а багаж перетряхивали. Все смотрели друг на друга с подозрением. Учтивость и вежливость исчезли с лиц. Каждый считал, что он лучше других и поэтому имеет право проталкиваться и пробиваться куда хочет. Казалось, что всех гоняют военные, которые приходят в ужас при одной мысли, что может собраться группа.
Айседора в полной растерянности стояла на перроне. Она не имела представления, что ей делать и как вести себя в создавшейся ситуации. Но в конце концов из этого кромешного ада навстречу ей вышла невысокая пожилая женщина. Она сразу узнала Айседору и заговорила с ней на великолепном английском языке. Правда, приветственных речей она не произносила, а лишь сообщила, в какую гостиницу им отправляться, и забрала багажные квитанции, пообещав, что вещи будут доставлены на днях, как только появится возможность получить их и нанять извозчика. Сказав это, она опять серенькой мышкой затерялась в толпе тусклых людей.
Советских денег у Айседоры не было, и она предположила, что в России уже наступили такие времена, когда достаточно произнести слово «товарищ», и все просьбы будут выполнены. Но извозчик, увидев около своего экипажа иностранок, тут же сообразил, что с них можно потребовать валюту. В ответ на обращение «товарищ» с его стороны не последовало вообще никакой реакции. Она появилась лишь при виде нескольких франков в руках Жанны, которая сразу же сообразила, в чем дело. Но их злоключения только начинались. Трем несчастным женщинам, не приспособленным еще к социалистической действительности, пришлось самим переносить всю ручную кладь. Ни одного носильщика невозможно было отыскать во всей этой толпе.
В гостинице, которая еще совсем недавно была эталоном изысканности и элегантности, им оказали лишь две услуги: за один номер на всех с них взяли непомерно большую плату, опять же в валюте, и дали от этого номера ключи. Отыскать его, перенести туда вещи иностранки должны были самостоятельно. Все происходящее казалось кошмаром. Но настоящее отчаяние они испытали, увидев свой гостиничный номер. Его ужасающее состояние просто не выдерживало никакой критики. Вместо старинной дорогой мебели в комнате стояли железные кровати, покрытые половиками, фанерный шкаф, грубый стол без скатерти и несколько шершавых табуреток. Оказывается, прежняя мебель была вывезена на некий большой центральный склад для того, чтобы впоследствии распределить ее между сражавшимися за революцию большевиками.
Не успели новые жильцы этих удивительных апартаментов прийти в себя, как в номер неожиданно постучали, затем молча внесли тарелку с черной икрой и буханку черного хлеба. Были произнесены лишь слова о том, что нет ни малейшего смысла ждать чая с сахаром, зато за кипятком можно спуститься на первый этаж.
После того как великая танцовщица, приглашенная советским правительством, кое-как перекусила, она нашла в себе силы иронизировать: «Ну что ж, дела наши не так уж и плохи. По крайней мере нас не изнасиловал красноармейский отряд и нам не подали жидкую похлебку с человеческими пальцами. А теперь я предлагаю лечь отдохнуть, как следует выспаться, благо у нас есть чем застелить эти половики. А завтра, я уверена, все образуется. Как говорят русские, утро вечера мудренее».
Свет в номере им выключать не пришлось. Об этом позаботилась местная администрация: он гас одновременно во всех номерах. Постели стлали уже при свечах, но не успели они задуть свечи и устроиться поудобнее на досках кроватей, как с ужасом услышали пронзительный писк и визг, затем топот маленьких лапок по всей комнате и прыжки на стол, где были остатки черного хлеба и икры. В ужасе они снова зажгли свечи, но еще больше испугались, увидев маленькие мордочки, выглядывавшие изо всех углов. Дойдя почти до истерики, они звонили и звонили — но безрезультатно. Выглянули в темный коридор, но там никого не было. Всем было на них наплевать, — да на самом деле просто некому было ими заниматься. Портье дал им комнату и «обеспечил» продуктами. На этом его обязанности закончились. Ни Айседора, ни ее спутницы ни на секунду не уснули, и когда их маленькие «друзья» становились слишком фамильярными, изо всех сил старались не завизжать.
На следующий день Айседора с Ирмой отправились узнавать, в чем дело, а горничная, в ужасе от увиденного накануне на улицах города, наотрез отказалась пойти с ними, предпочитая, по ее словам, быть съеденной крысами. Так встретила их Москва 1921 года.
В то время как Айседора с Ирмой пытались что-либо узнать, Анатолий Васильевич Луначарский, нарком просвещения, вызвал к себе сотрудника Наркоминдела Илью Ильича Шнейдера, для того чтобы решить дальнейшую судьбу Айседоры Дункан.
— Понимаете, — сказал он, — мы ожидали Дункан лишь на следующей неделе. И надо же, как неловко получилось! Она совершенно неожиданно приехала вчера, и просто чудом удалось найти человека, который бы смог встретить гостью. Временно ее поселили в комнате отеля «Савой», но вы же знаете, что сейчас он находится в ужасающем состоянии: мало того, что он неблагоустроен, он даже частично разрушен, а нашествие туда огромного количества крыс и клопов делает совершенно невозможным пребывание в этих условиях столь утонченных женщин. Дорогой Илья Ильич, я слышал, что вам поручена квартира Екатерины Васильевны Гельтцер, которая уехала сейчас на длительные гастроли. Нельзя ли мадам Дункан временно, прямо с сегодняшнего дня, поселить туда? Я думаю, Екатерина Васильевна не будет в претензии и поймет нас. А вскоре мы найдем Дункан и ее школе постоянное место. Впоследствии я предлагаю вам стать директором этого учебного заведения и взять на себя обязанности всячески помогать Айседоре во всех ее начинаниях. Вы ведь неплохо знаете специфику танцевального творчества, пишете рецензии на балетные спектакли, читаете лекции по истории и эстетике танца, прекрасно говорите по-английски и, конечно же, знаете эту великую танцовщицу, которая сломала рамки прекрасного, но застывшего академического балета и вернула танцу эмоциональную свободу, сделав его одним из самых прямых выражений души человека. Нынешний приезд я назвал бы самым красивым из всех жестов, которые заслуживают наиболее громких аплодисментов. Итак, Илья Ильич, отправляйтесь-ка вы знакомиться. Более детально мы с вами поговорим после, сейчас же прошу вас убедительнейшим образом как можно скорее устроить быт наших гостей.
Илья Ильич вышел из кабинета Луначарского в полной растерянности. Одновременно он испытывал безудержную радость, которой было наполнено его сердце. Подумать только, он будет работать с великой Дункан! Немыслимо! Невероятно! Само имя — «Айседора Дункан» — было для него синонимом какой-то необыкновенной женственности, грации, поэзии. Однажды, еще совсем ребенком, он видел ее мельком, когда Дункан промчалась мимо него в повозке вместе с Константином Сергеевичем Станиславским. Айседора была в белоснежной шубке — юная снегурочка. Два великих человека беззаботно смеялись и не замечали никого вокруг. С тех пор прошло более десяти лет. Какой она стала?
Когда Илья Ильич открыл двери гостиничного номера, Айседора величественно поднялась ему навстречу с табуретки и в первое мгновение показалась крупной и монументальной, с гордо посаженной царственной головой, облитой красной медью гладких волос.
Начались бесконечные хлопоты, связанные с переездом в квартиру Гельтцер и попыткой устроиться там комфортно среди многочисленных хрупких фарфоровых вазочек и статуэток, которые несказанно милы были сердцу Екатерины Васильевны и немыслимы в жизненном пространстве Айседоры. Своими тонкими шелковыми шарфами она постоянно задевала изящные вещицы и, прежде чем убрала ненужные безделушки, разбила парочку пастушков и пастушек.
В это время в Москве стояло душное пыльное лето. День за днем Айседора проводила, общаясь с целой армией новоявленных советских чиновников, которые несказанно радовались встрече с великой актрисой, подобострастно раскланивались перед ней, обещали сделать все, что в их силах и… ровным счетом ничего не делали. Да, в принципе, они и не могли ничего сделать — устройство школы танца было совершенно немыслимым предприятием в растерзанной стране.
Средоточием всех несчастий стала Москва. Никогда здесь не было столько обездоленных, как в эти годы. Нашествие четырнадцати держав, разгул белых, полный беспредел гнали сюда мирных людей со всех краев советской страны. Сыпной тиф, холера, разруха, голод увеличивали и без того огромное число беженцев, которые не смогли вынести не только свое имущество, но даже не успели захватить ценные вещи и деньги. С черного и парадного входа в московские дома заходили несчастные люди с маленькими, иногда грудными, детьми на руках и просили милостыню, обноски, кусочек хлеба. В воротах Третьяковского проезда сидел богатырского сложения, с пышной седой бородой древний старик в полушубке, на его шее висела дощечка, где крупными черными буквами было выведено: «Герой Севастопольской обороны». В Газетном переулке, в дерюге, в черных очках, стоял скелетообразный человек с белой лентой на груди. «Я — слепой поэт», — гласила надпись. Но больше всего привлекали внимание беспризорные дети. Смотреть без содрогания и боли на них было невозможно. В жестоком вихре революции они растеряли своих родных и близких, и некому было позаботиться об этих еще совсем беззащитных существах. Они были худы, грязны, вшивы, промышляли главным образом воровством, а жили где придется. Иногда холодными ночами ребенок засыпал под еще теплым боком только что издохшей лошади. В те дни человек оказывался крепче животного. Лошади падали прямо на улицах, на мостовые. Человек же находил в себе силы донести себя до конюшни. На улице против почтамта лежали две раздувшиеся туши. На одной из них сидели две вороны и доклевывали глазной студень в пустых орбитах. Курносый беспризорник в коричневом котелке на белобрысой маленькой головенке швырнул в них камнем. Вороны лишь отмахнулись черным крылом и отругнулись карканьем. Пожалуй, только они, черные и горластые, были довольны невероятной разрухой.
Если бы Айседора знала о том, что здесь происходит, приехала бы она в Россию?.. Бог знает… Западным журналистам она не верила, а стихи еще совершенно неизвестного ей Есенина не читала.
Если волк на звезду завыл, Значит, небо тучами изглодано. Рваные животы кобыл, Черные паруса воронов. Не просунет когтей лазурь Из пургового кашля-смрада; Облетает под ржанье бурь Черепов златохвойный сад. Слышите ль? Слышите звонкий стук? Это грабли зари по пущам. Веслами отрубленных рук Вы гребетесь в страну грядущего.
«Страна грядущего» уже была у Айседоры под ногами, она ходила по раскаленным камням ее истории и искренне желала только одного: помочь России, забрать в свой дом ее ребятишек, обогреть их и научить радоваться подаренной жизни. Но где тот дом?.. Где тепло?.. Где пища?.. У нее самой ничего нет, и поэтому она ничем не может помочь этим маленьким страдальцам. Айседора чувствовала, что у нее опускаются руки.
Илья Ильич, ставший верным другом и переводчиком Айседоры, сопровождал ее во всех странствиях по кабинетам, а вечерами старался что-либо предпринять, чтобы хоть в какой-то степени приободрить Айседору и ее спутниц. Однажды, когда злобное знойное солнце отправилось за горизонт, он придумал для них забаву — поехать на Воробьевы горы и покататься там на лодке. Все обрадовались этому предложению, так как перспектива провести очередной скучный вечер в душной квартире их не привлекала. Удалось уговорить даже Жанну, которая старалась, как правило, никуда не выходить и безумно скучала по родине.
Когда вся компания удобно устроилась в большой лодке, солнце уже совсем скрылось, а огромная золотисто-красноватая луна начала медленно подниматься над рекой. Илья Ильич греб довольно неумело, но все же его попытки попасть в лунную дорожку иногда увенчивались успехом. Ирме понравилась эта игра, и она весело руководила гребцом:
— Илья Ильич, правым веслом гребите, правым… Илья Ильич увлекался правым и тут же лодка сворачивала с лунной дорожки.
— А теперь левым, левым… — смеялась Ирма.
Благодаря такой неумелой гребле лодка зигзагами продвигалась по течению, то попадая в светлую полосу, то теряясь на фоне темной воды. Айседора сидела на носу, опустив голые ноги в воду, и ее тело блаженно втягивало в себя прохладу реки. Грустные думы оставили ее на время. «Замечательный Илья Ильич, совершенно изумительный Илья Ильич, — думала она, — как хорошо, что он убедил нас выйти из душного музея фарфоровых фигур». Вдали она увидела очень большой костер, свет которого пересекался с лунной дорожкой.
— Я хочу причалить к берегу, — чуть капризно произнесла Айседора.
— Вряд ли стоит это делать, — ответил Илья Ильич, — время нынче жестокое, и у костра может оказаться кто угодно.
Но причудливые языки пламени очаровали путников, и они подплыли почти к самому берегу. Неожиданно из темноты вышел человек и произнес:
— Илья Ильич, прошу вас со своими спутницами к моему огоньку.
— Бог ты мой, какими судьбами?.. Да это же Николай Ильич… Здравствуйте, товарищ Подвойский. Что вы тут делаете?
— Да вот рыбки наловил, теперь уху варю. Надоела, знаете ли, кремлевская похлебка. Милости прошу к нашему шалашу.
Все быстро перезнакомились. Веселой компанией расположились недалеко от костра. Жанна принесла в плетеной корзиночке кое-какие съестные припасы и бутылку французского шампанского. Айседора, поняв, что перед ней крупный государственный деятель, не преминула начать разговор о школе. С безудержным воодушевлением рассказала она Подвойскому о своих планах.
— Айседора, Айседора, — попытался убедить ее Подвойский, — вы родились на сто лет раньше, чем следовало. Вы слишком рано пришли в этот мир. Мы еще только рубим глыбы мрамора, а вы уже хотите обтачивать их вашим тонким резцом. Послушайте меня: идите к рабочим, в рабочие районы, в рабочие клубы. Начните заниматься с небольшими группами детей, пусть их родители увидят результаты этих занятий. А после этого открывайте свою школу, и тогда к вам поведут своих детей. Добейтесь у них признания важности вашего дела, тропинками, через рабочие районы выходите на большую дорогу.
Самое деятельное участие в организации школы принял, конечно же, нарком просвещения Анатолий Васильевич Луначарский, наибольшим достижением которого была победа в битве за существование Большого театра. Здесь воистину борьба шла не на жизнь, а на смерть.
«30 июля 1921 года комиссия по обследованию деятельности Наркомпроса в области театрального искусства во главе с товарищем К. Ландером направила в ЦК РКП(б) письмо, своими выводами вполне соответствовавшее надеждам самых рьяных сторонников ликвидации оперных театров.
«…Мы расходуем, — писал Ландер, — фактически миллиарды на содержание театров, на постановку весьма сомнительного достоинства пьес, на кормежку сорокатысячной армии халтурящих в большинстве случаев, очень низкого уровня и квалификации артистов. И это в то время, когда мы переживаем катастрофический кризис денежных знаков, когда рабочие и служащие целого ряда предприятий и учреждений по месяцам не получают жалованья из-за отсутствия знаков, — для театров мы эти знаки находим».
Отношение к опере и балету как к чему-то крайне второстепенному и по сути ненужному для трудящихся масс было во многих официальных инструкциях. Такое же мнение сложилось и у интеллигенции.
Стены Москвы были украшены плакатами: «Все на спор о балете и танце!"» (Я. Трубин).
Конечно же, Анатолий Васильевич никак не мог мириться с таким положением вещей. Луначарский решил обратиться к Ленину. Владимир Ильич был чрезвычайно недоволен финансово-экономической политикой своего наркома просвещения, в смете которого расходы на театры явно превышали расходы на образование. И когда Луначарский попросил Ленина обратить внимание на проблемы театров и поддержать их материально, «иначе они будут положены в гроб, в котором задохнутся», Ленин ответил телефонограммой: «т. Луначарский, принять никак не могу, так как болен. Все театры советую положить в гроб. Наркому просвещения надлежит заниматься не театром, а обучением грамоте».
Вот в такой напряженный момент и появилась Айседора Дункан. Очень немногое мог предпринять Луначарский, но после того как получил ее пламенное письмо, между строк которого читалось отчаяние, силы его утроились. Айседора писала: «Я вынуждена была продавать свое искусство из расчета по пять долларов за место. Мне надоел современный театр, больше напоминающий дом проституции, чем храм искусства, где артисты, которые должны занимать места первосвященников, вынуждены прибегать к уловкам лавочников, продающих свои слезы и саму душу, — столько-то за вечер. Я хочу танцевать для людей… Я хочу танцевать для них даром и быть уверенной, что их привела ко мне не умная реклама, а желание увидеть мое искусство».
Анатолий Васильевич, прочитав письмо, применил не только свою власть, но пустил в ход и дипломатические уловки: «В деле Дункан заинтересованы три наркомата — Наркоминдел, Внешторг и Наркомпрос, которые постановили всячески помогать Дункан, принимая во внимание соображения международного характера».
И лед тронулся. С наступлением холодов Айседоре был предоставлен особняк балерины Балашовой, который опечатали после ее отъезда за границу. У его входа — две приземистые колонны; в маленькой нише — тяжелая дубовая дверь. На нижнем этаже — вестибюль. У стен две большие холодные мраморные скамьи, на которые ни зимой, ни летом невозможно было присесть и которые были слишком тяжелы, чтобы их сдвинуть с места. Широкая лестница белого мрамора ведет в отгороженный мраморной же баллюстрадой верхний вестибюль с колоннами розового дерева. Спальня похожа на небольшой зал. Этот зал-спальня потом стал комнатой Айседоры.
Войдя в свою комнату и опустившись в кресло, она залилась неудержимым смехом. Оказалось, что балерина Балашова, сбежав из Советской России, приехала в Париж и поселилась в доме, принадлежавшем Дункан. Он представлял собой обширную, затянутую строгими, в складках, сукнами студию, с несколькими комнатами, ванной и холлом. Никаких украшений и аляповатостей, гладкие ковры и портьеры, немного хорошей мебели и мраморная ванна — это все никак не могло бы удовлетворить бывшую владелицу особняка на Пречистенке, куда теперь, по воле случая, вошла Дункан, в свою очередь также не оценившая «купеческого ампира», который прельщал Балашову.
Айседора завесила шалями лампы и бра в своей комнате, и жизнь на Пречистенке началась.
Появились гости. За неимением стаканов и блюдец чай подавался в больших стеклянных бокалах. Иностранцы думали, что русские предпочитают пить этот душистый напиток из винных и пивных бокалов. Русские, обжигая пальцы, удивлялись неудобным заграничным обычаям…
Айседора скучала. Официальные визитеры постепенно схлынули. Школа уже имела большой обслуживающий персонал в шестьдесят человек и целый «организационный комитет», заседавший то в том, то в другом зале, а дело с мертвой точки так и не сдвигалось.
Часто дневные заседания сменялись вечеринками большевиков. Как-то Айседору пригласили на одну из них в особняк Наркоминдела, который до революции принадлежал сахарозаводчику Харитоненко. Она была рада предстоящей встрече с товарищами и тщательно готовилась к ней. Чтобы не выделяться, она надела красную тунику, повязала голову красным шарфом и, как обычно по вечерам, накинула на себя красную шаль. Представьте изумление Айседоры, когда ее ввели в очаровательный салон в стиле Людовика XVI с изящными стульями на выгнутых ножках, диванами, роскошным ковром, безделушками, расставленными по всей комнате. «Большевики» приветствовали ее на великолепном французском языке, называя «мадемуазель Дункан», на что она резко отвечала: «Я товарищ Дункан». Это всех сильно позабавило.
Гости гордо восседали на роскошных диванах, а одна молодая дама села за рояль и запела одну за другой маленькие французские баллады. Публика изящно похлопала, восклицая: «Изысканно, прелестно!» Айседора глядела на всех этих увешанных драгоценностями, декольтированных дам и не могла понять, где она. В конце концов она не выдержала и, вскочив, воскликнула: «Так вот она какая, большевистская Россия! Господи! Для чего совершалась великая кровавая революция? Ничего не изменилось, кроме актеров! Вы забрали их драгоценности, мебель, одежду и манеры. Но только играете вы хуже… Товарищи! Вы совершили революцию. Вы строите новый прекрасный мир, а следовательно, надо ломать все старое, ненужное и обветшалое. Надо, надо ломать. Ломка должна быть во всем: в образовании, в искусстве, в морали, в быту, в одежде. Строя новый мир, создавая новых людей, надо бороться с ложным пониманием красоты. Вы сумели выкинуть сахарных королей из их дворцов. Но почему же вы сохранили дурной вкус их жилищ? Выбросьте за окна эти пузатые тонконогие кресла и хрупкие золотые стульчики. На всех потолках и картинах у вас живут пастухи и пастушки Ватто. Я думала сегодня здесь увидеть новое, а вам не хватает только фраков и цилиндров».
Закончив этот спич, Айседора взяла Илью Ильича под Руку и ушла вместе с ним из особняка. Ее гнев сменился нервным хохотом. «Подумать только, какой идиоткой надо быть, чтобы так глупо мечтать о том, что в мире можно что-то изменить, — корила себя она. — Выпустите меня из этого мира! Выпустите!»
На следующее утро Илья Ильич неожиданно увидел резкую перемену в ее настроении. Глубокое отчаяние сменилось жаждой деятельности.
— Голубчик Илья Ильич, — сказала она. — Анатолий Васильевич обещает мне, что материально поможет школе. Во всяком случае, топливо он даст. У нас есть еще консервы, и я добьюсь американской помощи. Мне же нужен только «черни хлеб и черни каша». И уже сейчас мы сможем работать. Ступайте в какую-нибудь газету и дайте объявление о том, что открывается школа танцев для детей от четырех до десяти лет. А когда будете возвращаться, захватите молоток, гвозди и еще что-нибудь из инструментов. Мы будем менять здешний интерьер.
В тот же вечер Айседора, Ирма и Илья Ильич, вооружившись молотками, гвоздями и лестницей-стремянкой, повесили небесно-голубые сукна в «наполеоновском зале», а на паркетный пол положили гладкий голубой ковер.
— Теперь свет, свет! — кричала Айседора. — Эту люстру убрать невозможно! Сколько в ней тонн? Но мы ее преобразуем. Революция так революция! Долой Наполеона! Солнца! Солнца! Пусть здесь будет теплый солнечный свет, а не этот мертвящий белый! — не успокаивалась она.
Ее искусство требовало полной гармонии музыки и теплого солнечного света. Даже во время выступлений она категорически запрещала использовать прожектор.
— Солнечные лучи не бегают за человеком, — говорила она.
Айседора погрузилась в работу. На занятия ежедневно приходили сто пятьдесят детей. Из них нужно было отобрать сорок. Полтораста детей, ежедневно ходивших в школу на предварительные занятия, полюбили Айседору, полюбили танцы. Айседора страдала оттого, что приближается время, когда ей придется отобрать только сорок энтузиастов. И она продлила уроки, репетируя с детьми «Интернационал», которым решила закончить свой первый спектакль, назначенный на 7 ноября 1921 года.
Настал решающий день. Айседора с тяжелой душой вошла в голубой зал. Ей дали пачку красных и зеленых билетиков. Красных билетиков было сорок. Урок начался, как обычно, с тихого марша под музыку Шуберта. Время от времени Айседора подзывала к себе кого-нибудь из детей и давала красный или зеленый билетик, после чего они убегали в соседнюю комнату, где их соответственно распределяли руководительницы.
От этих билетиков мне еще тяжелее, — жаловалась Айседора, — они с такой радостью схватывают и зеленые, и красные! Наконец 3 декабря 1921 года отбор был окончен.
Этот день стал Днем школы, и ее годовщина отмечалась всеми участниками студии, где бы они в это время ни находились.
Сорок детей уже жили в школе, но сама школа еще не существовала. Распорядок дня, выработанный Айседорой, соблюдался плохо. Общее образование, предусмотренное тогда в размере семилетки, велось сумбурно. Среди преподавательниц только две были с педагогическим опытом и знакомы с практикой новой школы. «Организационный комитет» не мог наладить даже быт, хотя персонала было в полтора раза больше, чем детей. В школе стоял невообразимый шум и гам.
— Дети приходят на урок танца, — расстраивалась Айседора, — какими-то рассеянными, несосредоточенными. В таком состоянии они не могут воспринимать музыку так, как это нужно.
Но тем не менее постепенно все обустроилось, и школа великой танцовщицы, начавшая свое существование в 1921 году, прекратила его только в 1949-м, уже называясь школой имени Айседоры Дункан.
Глава 33
Илья Ильич надел свое поношенное пальто, обмотал простуженное горло длинным шарфом и отправился пешком по слякотной, неуютной Москве на дровяной склад. Находился он довольно далеко от Пречистенки, а на извозчика денег не было. Поэтому до склада директор школы танцев добрался уже совершенно измотанным и простуженным. Хотя он вышел очень рано, там уже стояла большая очередь желающих достать топливо. Илья Ильич встал в хвосте, но вскоре, закрепив за собой законное место, отошел к группе людей, которые развели костер из сухих щепок и мусора. Здесь можно было не только согреться, но и за незначительную сумму приобрести кружку кипятка у чумазого беспризорника. Люди молча переминались вокруг огня. От их промокшей одежды поднимался пар.
Вдруг Илью Ильича окликнул знакомый голос. Его обладателем оказался художник Георгий Якулов, который также пришел сюда похлопотать о дровах.
— На днях задумали собрать вечеринку, — сообщил он, — вот меня и обязали организовать тепло. Я слышал, ты теперь работаешь с Айседорой Дункан? Это ведь просто чудо! У меня идея — приходите вместе с ней. Было бы очень любопытно ввести ее в круг наших художников и поэтов.
Айседора очень обрадовалась этому предложению. Но существовало одно препятствие, которое могло бы помешать претвориться этому замыслу в жизнь: Илья Ильич не на шутку разболелся. Он чихал, кашлял, сморкался, глаза его были сильно воспалены. Айседора ни на мгновение не могла представить себе, что отправится на вечеринку одна, оставив своего друга.
К лечению несчастного приступили всей школой, превратив это весьма серьезное занятие в веселое суматошное действо. И неизвестно, что через день поставило больного на ноги — прогревания, растирания, небольшая баночка малинового варенья, оказавшаяся у одной из учениц, или же доброжелательная атмосфера, окружавшая его. Короче говоря, ко дню выхода «в свет» Илья Ильич был весьма бодр и имел здоровый вид. Теперь и у Айседоры появилось время тщательно подготовиться к вечеринке. Она надела длинную танцевальную тунику и золотые сандалии, на голову накинула золотой газовый шарф. Губы накрасила ярко-красной помадой, а глаза сделала более выразительными при помощи черной туши. Ей хотелось своим видом бросить вызов серости и страданию, на которые она достаточно насмотрелась. Все ее существо трепетало при мысли о предстоящей вечеринке. Когда русские что-то затевают, то делают это от души. Никакие огорчения, законы и нужда не помешают русским художникам устроить великолепный праздник, если они того захотят. Они выходили из дома в полночь без копейки и возвращались нагруженные дичью, икрой, сыром, фруктами, водкой и шампанским. Один Бог знает, где они это все доставали.
Приготовления Айседоры чуть задержали выход из дома, и, когда они добрались до студии Якулова, там уже разгорелся пир. Появление великой танцовщицы сначала вызвало небольшую паузу, но сияющий Якулов не растерялся, тут же поднес Айседоре и Илье Ильичу две штрафные рюмки водки, и под общий крик: «Пей до дна… Пей до дна!..» — они опорожнили их и легко присоединились к разухабистому веселью. Как славно бывает на таких искренних пирушках, как естественно и непринужденно можно вести себя! Айседора совсем не знала русского языка, но многое было ясно и без слов, а самое существенное переводил Илья Ильич.
И вдруг зазвучала музыка, чувственная, беспокойная, эксцентричная. Айседора вслушивается в мелодию, затем подходит к вешалке, снимает с нее чьи-то пиджак и кепку, надевает их и тут же преображается во французского хулигана-апаша. Недокуренная сигарета во рту и нагловатый взгляд дополняют образ. Начинается танец, где апаш — Айседора, а шарф — женщина.
«Страшный и прекрасный танец.
Узкое и розовое тело шарфа извивается в ее руках. Она ломает ему хребет, беспокойными пальцами сдавливает горло…
Вскоре Дункан закончила танец, распластав на ковре судорожно вытянувшийся «труп» своего призрачного партнера» (А. Мариенгоф).
Все были потрясены. Айседора выпила бокал шампанского и устроилась в своей излюбленной позе на софе.
В этот момент дверь в студию с грохотом распахнулась, и в нее буквально влетел молодой человек невысокого роста в светло-сером костюме. Это был Сергей Есенин.
— Мне сказали, что у вас здесь сегодня Айседора Дункан» — крикнул он с порога. — Где она? Я так хочу посмотреть на нее! Где же она? И тут он увидел Айседору, раскрасневшуюся после танца.
— Господи, это вы… это вы… — Есенин опустился на колени. — Мне сказали, что вы у Якулова, и я, сам себя не помня, примчался сюда. — Он все твердил и твердил эти слова, и Айседора взглядом попросила Илью Ильича перевести. А потом поинтересовалась, как сказать по-русски «золотая голова». Узнав нужные слова, она погладила Сергея по голове и произнесла несколько раз: «За-ла-тая га-ла-ва!.. За-ла-тая га-ла-ва!.. За-ла-тая га-ла-ва!..» Это была судьба…
Айседора погрузила руку в «золото его волос»… Они отстранились от всего общества и проговорили весь вечер на разных языках, но, кажется, вполне понимая друг друга.
— Он читал мне свои стихи, — говорила в тот вечер Айседора. — Я не знаю, о чем они, но слышала, что это музыка…
Ночью в легкой пролетке они втроем отправились кружить по Москве. На дорогу никто не обращал внимания, и только Илья Ильич заметил, что они уже в который раз объезжают церковь.
— Эй, отец, — тронул он за плечо задремавшего извозчика. — Ты что, венчаешь нас, что ли? Вокруг церкви, как вокруг аналоя, три раза ездишь.
Есенин встрепенулся и, узнав, в чем дело, радостно рассмеялся.
— Повенчал, — раскачивался он в хохоте, ударяя себя по коленям и поглядывая смеющимися глазами на Айседору.
Она, узнав, что произошло, тоже засмеялась и со счастливой улыбкой протянула:
— Свадьба.
С этого времени два сильных чувства поселились в особняке на Пречистенке: страсть к Есенину и трепетная любовь к детям — маленьким, худеньким, стриженым существам.
Айседора каждый день приходила в холодный класс и проводила урок. Сначала дела шли неважно. Замерзшие и неухоженные, в драных одеждах и с испугом в глазах, дети плохо понимали, чего хочет от них эта холеная женщина с яркими ногтями, ни слова не произносившая по-русски. Ребятишки бывали то застенчивы и пугливы, то безудержно веселы, и тогда требовались неимоверные усилия, чтобы унять их.
Айседора просит пианиста сыграть этюд Скрябина и через переводчика пытается выяснить у детей, какие ассоциации вызвала у них данная музыкальная пьеса. Они хором отвечают: «Драка». Что поделать, ведь весь их небольшой жизненный опыт был слишком примитивен. «Нет, не драка, — огорченно замечает Айседора, — не драка, а борьба, борьба добра со злом». Она произносит эти слова тихим голосом, материнской нежностью светится ее улыбка.
— Дети, — продолжает она по-английски, — я собираюсь учить вас танцам: вы будете танцевать, когда захотите, и те танцы, которые подскажет вам ваше желание. Я просто хочу научить вас летать, как птицы; гнуться, как юные деревца под ветром; радоваться, как радуются майское утро, бабочка, лягушонок в росе; дышать свободно, как облака; прыгать легко и бесшумно, как кошка… Переведите, — обращается она к переводчику и политруку школы товарищу Грудскому.
— Детки, — переводит Грудский, — товарищ Изадора вовсе не собирается обучать вас танцам, потому что танцульки являются пережитком гниющей Европы. Товарищ Изадора научит вас махать руками, как птицы, ластиться вроде кошки, прыгать по-лягушачьему, то есть в общем и целом подражать жестикуляции зверей…
Илья Ильич, услышав этот кощунственный перевод, немедленно освободил Грудского от его обязанностей, и, пока не нашел ему замену, сам присутствовал на занятиях и переводил детям трепетные слова Айседоры. С этого времени дела пошли значительно лучше, и ребятишки стали радоваться урокам. Худшим наказанием за проступки было для них отстранение от танцев. Это считалось неслыханным позором, а занятия в зале с огромными зеркалами воспринимались как несказанное счастье.
Примерно тогда Айседора выпустила брошюру, на обложке которой была нарисована женщина, танцующая в воздушном вихре. В этой небольшой статье, переведенной на русский язык, она смогла объяснить поэтическим языком суть своей системы обучения.
«Когда педагоги спрашивают меня о программе моей школы, я отвечаю:
— Прежде всего научим маленьких детей правильно дышать, двигаться, чувствовать… Поможем им слиться с общей гармонией и движением природы. Сперва создадим прекрасное человеческое существо — танцующего ребенка.
Ницше сказал: «Считайте потерянным день, проведенный без танцев».
В области танца существуют творцы трех направлений: одни видят в танце гимнастику безличных и грациозных арабесков, другие, взывая к разуму, дают тему — ритм желаемых эмоций. И, наконец, последние перерождают тело человека в лучистый флюид, подчиняя его власти душевных переживаний.
Цель моей школы — вести душу ребенка к источнику света».
К «источнику света» Айседора вела и души своих зрителей. Анатолий Васильевич несколько раз обращался к ней с просьбой дать бесплатный благотворительный концерт, и она с радостью соглашалась. Вследствие инфляции в стране участникам концертов выплачивались суммы с большим количеством нулей. В частности, в утвержденной смете Наркомпроса значится цифра, равная двадцати миллионам двумстам пятидесяти тысячам рублей. Товарищ Колпакчи представил финансовый отчет на пятьсот тысяч рублей о срочных поездках по Москве в связи с организацией спектакля. Некоторые переезды при этом были чуть ли не с одной стороны улицы на другую. Деньги выплачивались дирижеру, режиссеру, оркестру, за типографские услуги, но сама Айседора не получала ничего. «Она очень хорошо понимала и потому мирилась с запущенностью и бедностью нашей жизни, стараясь быть как можно менее требовательной по отношению к правительству. Помощь, которую ей оказывали, была незначительной. Свою личную жизнь она вела исключительно на привезенные доллары и никогда ни одной копейки от партии и правительства не получила».
В своих выступлениях Айседора использовала музыку Бетховена, Чайковского, Вагнера и, как правило, заканчивала концерт исполнением «Интернационала». Ее наивная искренняя вера в прекрасное будущее коммунистической России была невероятно сильна.
Многие, очень многие верили в светлое будущее, которое, пройдя сквозь грязь, кровь и смрад, радостно засияет для народа. Анатолий Васильевич в своих стихах писал:
Счастливая земля! На крови поколений Жизнь расцветет, невинна и мудра, И будешь ты чиста, моя планета-гений, Зеленая звезда с луной из серебра.
Сергей Есенин тоже славил бурю революции, сметающую все на своем пути.
Гей вы, рабы, рабы! Брюхом к земле прилипли вы. Нынче луну с воды Лошади выпили. Листьями звезды льются
В реки на наших полях. Да здравствует революция На земле и на небесах! Души бросаем бомбами, Сеем пурговый свист. Что нам слюна иконная В наши ворота в высь? Нам ли страшны полководцы Белого стада горилл?
Взвихренной конницей рвется
К новому берегу мир. Если это солнце В заговоре с ними, — Мы его всей ратью На штыки подымем. Если этот месяц Друг их черной силы — Мы его с лазури Камнями в затылок. Разметем все тучи, Все дороги взмесим, Бубенцом мы землю К радуге привесим.
Он искренне верил в гений Ленина.
Средь рева волн В своей расчистке, Слегка суров И нежно мил, Он много мыслил По-марксистски, Совсем по-ленински Творил. Нет! Это не разгулье Стеньки! Не пугачевский Бунт и трон! Он никого не ставил К стенке. Все делал Лишь людской закон.
Как же трагически ошибались эти гениальные люди!..
Незаметно наступила годовщина Октябрьской революции. Айседоре предложили выступить в Большом театре после торжественного заседания.
«Поднялся занавес. Сцена изображала полушарие Земли. В центре лежал закованный цепями раб. Его роль исполняла сама Айседора. Она мастерски передала страдания измученного оковами раба. Внезапно прозвучала мелодия ненавистного народу гимна «Боже, царя храни…» В то же мгновение в глубине сцены возник страшный двуглавый орел. Он хотел растерзать раба. Царский гимн гремел все громче. Но раб мужественно сопротивлялся. В каждом движении, в каждом жесте и выразительной мимике Айседоры отражалось все напряжение неравной борьбы. Но вот под бравурные звуки «Марсельезы» рабу удалось, освободив от цепей одну руку, схватить двуглавого орла. И тогда «Марсельезу» сменил величавый мотив «Интернационала». Раб сбросил остальные цепи. Радостно засияло лицо танцовщицы. Вихрем пронеслась она по сцене в ликующем танце освобождения».
Успех был грандиозный. За кулисами Анатолий Васильевич обнял Айседору и сказал: «Вас Бог при рождении поцеловал в уста».
Сергей Есенин не пропускал ни одного концерта, приводил туда своих друзей. Он светился счастьем и гордостью: его любовь, его женщина — великая Айседора Дункан.
Глава 34
Айседора проснулась уже давно, но никак не могла встать. Ужасно болела голова, и казалось, что ее отравили. Вчера, поздно вечером, Сергей вернулся домой со своими приятелями, которые его ни на минуту не оставляли. «День за днем, ночь за ночью дом был полон этой очаровательной, дикой, сумасшедшей бандой писателей, художников и разного рода актеров. С того времени как Айседора встретила Сергея, она не знала ни часа покоя и очень скоро поняла, что молодой поэт не только великий гений, но и сумасшедший» (Мэри Дести).
Толпа представителей богемной Москвы с шумом и гвалтом вваливалась среди ночи, громко звала Жанну и требовала от нее, чтобы она немедленно накрывала на стол и пекла блины. Эти люди чувствовали себя здесь совершенно раскованно. И Айседоре оставалось лишь радоваться тому, что ребятишки спят на своих деревянных досках в другом крыле здания и, утомившись за день, вряд ли слышат весь этот шум. Она иногда с удовольствием принимала участие в этих дружеских вечеринках, но чаще они ей бывали ненавистны. Вчерашняя была просто кошмаром…
…В конце концов Айседора заставила себя встать. Откинув шторы, она увидела за окном серый невзрачный день. «Господи, что же это за напасть, — с тоской подумала она. — Нет, нет моих сил сегодня работать с детьми. Надо попросить Ирму провести утренние занятия, а вечером я приведу себя в порядок и смогу сама работать с ними. А сейчас Ирма. У нее славно проходят уроки, она скоро уже сможет заменить меня».
Айседора подошла к зеркалу и начала рассматривать себя. «Как я изменилась! Сколько морщинок, как тяжел подбородок, глаза совсем потускнели!.. Сережа часто стал уезжать из дому с этим противным гладко-скользким Мариенгофом. Они давно дружат, и Анатолий все время нашептывает Сергею, что я старая и некрасивая. Какая страшная метаморфоза приключилась со мной — так полюбить этого непутевого юношу и не иметь ни малейшей возможности освободиться от этого сверхъестественного чувства, поглотившего меня. Мариенгоф, наверное, прав, когда говорит о том, что Сергей помыкает мной как собакой. Но что я могу сделать, как я могу сопротивляться, когда в моей душе живут столь разные чувства? Разве можно всем рассказать о том, как он похож на Патрика, на моего маленького Патрика, который сумел выжить, вырасти и стать гениальным поэтом? Как же тяжела, страшна и порочна моя любовь!.. Но никуда, никуда мне от нее не скрыться… Никуда… А Сергей сторонится меня. Его страсть прошла, она всегда бывает недолговечной».
Айседора встала и нехотя побрела по дому. Она зашла в кабинет Сергея и взяла томик стихов. Открыв его на случайной странице, она вдруг нестерпимо захотела прочесть короткие строчки. Всматриваясь в славянские буквы, она корила себя за то, что не в силах понять их. Единственным спасением в этой ситуации был Илья Ильич. Айседора отправилась искать его и нашла в отдаленной комнате. Она обратилась к нему со своей просьбой, но он вдруг неожиданно начал предлагать ей то чашечку чая, то прогулку, утверждая, что у нее слишком усталый вид и ей лучше послушаться совета своего преданного друга.
— Нет, — сказала она, — я хочу знать, что написал Сережа в этом стихотворении. И Илье Ильичу ничего не оставалось, как перевести его.
Утром в ржаном закуте, Где златятся рогожи в ряд, Семерых ощенила сука, Рыжих семерых щенят. До вечера она их ласкала, Причесывая языком, И струился снежок подталый Под теплым ее животом. А вечером, когда куры Обсиживают шесток, Вышел хозяин хмурый, Семерых всех поклал в мешок. По сугробам она бежала, Поспевая за ним бежать… И так долго, долго дрожала Воды незамерзшей гладь. А когда чуть плелась обратно, Слизывая пот с боков, Показался ей месяц над хатой Одним из ее щенков. В синюю высь звонко Глядела она, скуля, А месяц скользил тонкий И скрылся за холм в полях. И глухо, как от подачки, Когда бросят ей камень в смех, Покатились глаза собачьи Золотыми звездами в снег.
Айседора горько плакала, свернувшись комочком в углу огромного кресла. Илья Ильич молча клял себя за то, что не придумал другого перевода, не обманул ее. Потом Айседора подняла покрасневшие глаза и спросила:
— Скажи, откуда, откуда он знает о такой боли?.. Он сам со мной, с этой собакой пережил ее?.. За такие стихи можно простить все… все…
Чуть помедлив, Айседора ушла. Вечером она вышла в зал к детям с припухшими глазами, но удивительно похорошевшая. Ребятишки обступили ее, нежно ластясь. Они каким-то детским чутьем понимали ее грустное настроение. Айседора удобно устроилась на кушетке, раскинув по ней мягкие складки своего одеяния, и велела пианисту играть печальную сонату Шопена. Детям же не сказала ничего, просто мягко подтолкнула их к центру зала. Они трепетно слушали музыку и постепенно — то один, то другой — начинали фантазировать в танце. Айседора чувствовала, как в их движениях отражается душа каждого. Но через некоторое время ее мысли переменились, и под грустную мелодию она стала читать стихотворение Уильяма Блейка о маленьком трубочисте:
Малыш чумазый, — в метель и в мороз, — На гребне крыши ослеп от слез. — Куда вы ушли, отец и мать? — Молиться Богу, спасенья ждать. — Не унывал я июльским днем, Не горевал я в метель, в мороз. Мне сшили саван вы, мать с отцом, На гребне крыши, в юдоли слез. Не унываю — пляшу, пою, — А вы и рады: работа впрок. Весь день на небе — да не в раю. В раю — священник, король и Бог.
Дети великолепно изобразили неприкаянное состояние маленького чумазого человечка — кому-кому, а им-то хорошо было знакомо чувство обездоленности. Одна девочка настолько вошла в роль, что даже расплакалась от жалости.
Айседора взяла ее на колени и попыталась успокоить. Эту картину и застал неожиданно влетевший в залу Есенин. Он был очарован и потрясен. Казалось, нежное сияние исходило от этих фигурок.
— Айседора, моя Айседора, — только и мог произнести он. Покой вошел в его душу. Он сел в сторонку и дождался конца занятий, а потом веером раскинул перед ней прямо на полу несколько тоненьких книжечек в темно-коричневой обложке с заголовком «Пугачев».
— Смотри-ка, что я принес, — весело сказал он. — Книжка вышла, понимаешь, моя книжка! Поэма. Слушай, я тебе почитаю:

Яблоневым светом брызжется душа моя белая,
В синее пламя ветер глаза раздул.
Ради бога, научите меня,
Научите меня, и я что угодно сделаю,
Сделаю что угодно, чтоб звенеть в человечьем саду!
— Ах, ничего ты не понимаешь, бедная ты моя… Илья, иди сюда, — закричал он на весь дом. — Объясни ей. Только сначала вот это переведи. — Он открыл первую страницу, где было написано посвящение: «За все, за все, за все тебя благодарю я…»
Айседора прижала тоненькую брошюрку к груди. Сегодняшний вечер обещал быть спокойным и уютным. За ужином дружной компанией: Айседора, Есенин, Илья Ильич, Ирма и Жанна — выпили шампанского, которым хозяйка дома мечтала вытеснить водку, затем мирно беседовали и наконец разошлись по своим комнатам.
Сергей уединился в кабинете. По Москве ходили слухи, что стихи его «без помарок, труда и раздумий», произвольно льются из-под пера и что творит он в состоянии опьянения. Это была неправда. Никогда он не писал пьяным. Долго вынашивал стихотворение, а вернее саму мысль… Еще в голове произведения складывались в почти законченную форму, и поэтому зачастую он не мог с легкостью перечеркнуть написанные строчки. «Я ведь пишу не пером, — объяснял он. — Пером я только отделываю».
Ирма с Жанной отправились в спальню к девочкам и там над чем-то долго и безудержно смеялись. Они быстро освоили русский язык и уже без труда могли общаться со своими маленькими воспитанницами.
Айседора и Илья Ильич позволили себе спокойно пофилософствовать, изъясняясь на английском. Приятная тишина в доме была необычной и неожиданной…
Но что значат один или несколько вечеров в жизни человека? Капля в море. Уже на следующий день шумной толпой ввалились друзья-поэты, громко распевая сочиненную ими весьма непристойную частушку:
Ваня ходит неумыт, А Сережа чистенький. Потому — Сережа спит Часто на Пречистенке.
Кто-то пытался одернуть слишком уж разошедшихся певцов, но последние отмахивались: да что там, все равно Дунька не поймет. Так они окрестили Айседору.
Покой в доме закончился. Айседора видела, как с каждой новой рюмкой водки ожесточалось лицо Сергея. Голубые глаза приобретали стальной оттенок и мутным взором безразлично смотрели на развязное поведение гостей, от которых исходило ощущение физической нечистоплотности. Каждый из них наперебой выкрикивал свои стихи, и Илья Ильич, щадя достоинство Айседоры, переводил их с предельной отдаленностью от оригинала. Гости разошлись только под утро, и на следующий день Айседора вновь встала очень поздно, утомленная и разбитая.
Об этом времени сохранилось несколько воспоминаний тех, кто был вхож в особняк на Пречистенке. Стоит отметить, что среди очевидцев встречалось больше недоброжелателей, нежели людей, расположенных к Айседоре, поэтому в своих рассказах они, скорее, пытаются очернить ее. Но зато именно эти строки правдиво отражают атмосферу, в которой жили поэт и танцовщица. Вот некоторые из них. Воспоминание Юрия Анненкова:
«С Есениным, Мариенгофом, Шершеневичем и Кусиковым я часто проводил оргийные ночи в особняке Дункан, ставшем штаб-квартирой имажинизма. Снабжение продовольствием и вином шло непосредственно из Кремля. Дункан пленилась Есениным, что было совершенно естественно.
Помню, как однажды, лежа на диване рядом с Дункан, Есенин, оторвавшись от ее губ, обернулся ко мне и крикнул:
— Осточертела мне эта московская Америка! Смыться бы куда! И диким голосом — Мариенгофу:
— Замени ты меня, Толька, Христа ради!» Из воспоминаний М. Бабенчикова, искусствоведа: «Есенин ввел меня в комнату, огромную, как зал. Посередине ее стоял письменный стол, а на нем среди книг, рукописей и портретов Дункан высилась деревянная голова самого Есенина, работы Коненкова. Рядом со столом помещалась покрытая ковром тахта. Все это было в полном беспорядке, точно после какого-то разгрома.
Есенин, видя мое невольное замешательство, еще больше возликовал:
— Садись, видишь как живу — по-царски! А там, — он указал на дверь, — Дункан. Прихорашивается. Скоро выйдет.
Проговорил он все это скороговоркой, будто сыпал горох, а потом начал обстоятельно рассказывать, как выступал в модном кабаре и как его восторженно принимала публика.
Вошла Дункан. Я ее видел раньше очень давно и только издали, на эстраде, во время ее гастролей в Петербурге. Сейчас передо мной стояла уже довольно пожилая женщина, пытавшаяся — увы, без особого успеха — все еще выглядеть молодой. Одета она была во что-то прозрачное, переливающееся, как халат Есенина, всеми цветами радуги и при малейшем движении обнажавшее ее от возраста дряблое тело, почему-то напоминавшее мне мясистость склизкой медузы. Глаза Айседоры, круглые, как у куклы, были сильно подведены, а лицо ярко раскрашено, и вся она выглядела такой же искусственной и нелепой, как нелепо и крикливо была обставлена комната, скорее походившая на номер гостиницы, чем на жилье поэта.
По-русски Дункан знала всего несколько слов: «красный карандаш», «синий карандаш», «яблоко» и «Луначарский», которые произносила как ребенок, забавно коверкая и заменяя одну букву другой. Поэтому и разговор наш, начатый таким образом, велся ощупью, пока мы не догадались наконец перейти на французский язык. Дункан говорила вяло, лениво цедя слова, о совершенно различных вещах. О том, что какой это ужас, что она пятнадцать минут не целовала Есенина, что ей нравится Москва, но она не любит снег, что один русский артист обещал ей подарить настоящие маленькие сани, и еще что-то, все в том же кокетливо-наивном тоне стареющей актрисы. Говоря, она полулежала на широкой тахте, усталая, разморенная заботами прошедшего дня и, как мне показалось, чем-то расстроенная. Есенин тоже был не в духе. Он сидел в кресле, медленно тянул вино из высокого бокала и упорно молчал, не то с усмешкой, не то с раздражением слушая болтовню Дункан.
Вообще, с Дункан, как я имел возможность не раз убедиться, он бывал резок. Говорил о ней в раздраженном тоне, зло, колюче: «Пристала. Липнет, как патока». И тут же вдруг неожиданно, наперекор сказанному вставлял: «А знаешь, она баба добрая. Чудная только какая-то. Не пойму ее"». Воспоминания Анатолия Мариенгофа:
«Есенин впоследствии стал ее господином, ее повелителем. Она, как собака, целовала руку, которую он заносил для удара, и глаза, в которых чаще, чем любовь, горела ненависть к ней». И еще одно воспоминание Мариенгофа, с которым Есенин в годы молодости снимал одну комнату: « — Ну, мне пора, — говорит Сергей.
— Подожди, Сережа.
— Нет, пойду. И нехотя надевает шубу.
— Поеду… Будь она неладна!
И натягивает кожаные перчатки на пальцы, по-мальчишески растопыренные.
— Право, Сережа, оставайся. Гляди, как метет на улице. Он застегивает шубу на все пуговицы и поднимает воротник, как на морозе.
— Будь здоров.
— Ты сказал, Сережа, «клятая Пречистенка»… Да ну ее к богу! Сыпь домой. Насовсем к нам домой.
Он кладет на мои плечи обе руки и, глядя в глаза, говорит вслух то, что, вероятно, не раз и не два говорил самому себе:
— Нет, Толя… Не могу я, да и не хочу сидеть на краешке чужого гнезда. И круто поворачивается на каблуках. Я молча провожаю его до парадного.
— Прибегай, Сережа.
— Спасибо.
— Прибегай завтра.
Дверь хлопнула. Возвращаюсь не спеша в нашу комнату, натопленную, пахнущую сосной и ставшую такой уютной от белой скатерти на столе, от шотландской косынки в зеленую клетку на искусной ореховой тумбе, от лебяжьей пуховки и большого черепахового гребня, свидетельствующих о женщине.
Но в груди у меня щемит. Что-то подступает к горлу. Я опускаюсь на низкую табуретку возле потухающей буржуйки. Сижу тяжело, грузно, с опущенной головой и как будто с нечистой совестью, словно сделал что-то очень жестокое, непоправимое, но неизбежное.
Потом повторяю есенинские слова: «Клятая Пречистенка!»
Ах, Дункан, милая, дорогая Айседора, и надо же было тебе повстречаться на его пути!»
Среди очевидцев этого романа, конечно же, было много настоящих друзей, которые прекрасно понимали весь драматизм происходящего и искренне сочувствовали Айседоре.
«Есенин влюбился не в Айседору Дункан, а в ее мировую славу. Ему было приятно и легко ходить с этой мировой славой под руку вдоль московских улиц, появляться в кафе поэтов, на концертах, театральных премьерах, на вернисажах и слышать за своей спиной многоголосый шепот, в котором сплетались их имена: «Дункан — Есенин… Есенин — Дункан…»
Но вот потухала люстра «Стойла Пегаса» или заканчивался балет «Лебединое озеро», и он сажал свою «мировую славу» в повозку. Они ехали с полутемной Тверской или с темной Большой Димитровки к себе на Пречистенку, в балашовский особняк.
Это не близкий свет, тем более если всю дорогу молчать. А они молчали. Сочувствуя им, я повторял любимое есенинское словцо:
— Вот горе-гореваньице!
— Ты подумай, Толя, — вздыхала жена, — даже собаке бывает трудно молчать. Даже кошке. А ведь Айседора женщина! Я хмурил брови:
— Не воображай, пожалуйста, что нам, мужчинам, это легко. Глупейший предрассудок. Разница только в том, что женщина болтает, а мужчина разговаривает.
— Ты просто нахал, Анатолий! У Айседоры ум тонкий, изящный и смелый. А у Сережи…
— Да, это сущая беда, что Айседора говорит на всех европейских языках, кроме русского. А Есенин ни на каких других, только по-русски.
Он говорил: «Ей стихи мои — тарабарщина… И не разубеждай, не разубеждай. Я по глазам ее вижу. Слов-то русских плясунья не знает!»
А самое страшное, что в трехспальную супружескую кровать карельской березы, под невесомым одеялом из гагачьего пуха, он мог лечь только во хмелю, мутном и тяжелом.
Его обычная фраза: «Пей со мной, паршивая сука» — так и вошла неизмененной в знаменитое стихотворение. Платон резко разделял любимого от любящего. У Толстого сказано: я его целовала, а он подставлял щеку. Есенин подставлял щеку, а она целовала. Есенин был любим. Айседора — любящей.
У жизни тяжелые кулаки. Это надо знать и помнить. А мы, как простачки-дурачки, не только отчаянно воем, когда она сворачивает нам челюсть, но еще и удивляемся». Воспоминания Гали Бениславской: «Говорил Есенин о своем отношении к Дункан:
— Была страсть, и большая страсть. Целый год это продолжалось. А потом все прошло, и ничего не осталось, ничего нет. Когда страсть была, ничего не видел, а теперь, боже мой, какой же я был слепой! Где были мои глаза? Это, верно, всегда так слепнут…» Воспоминания Матвея Ройзмана:
«Сергей рассказывал об Айседоре с любовью, с восторгом передавал ее заботу о нем. Думается, Есенин своим горячим молодым чувством пробудил в Айседоре вторую молодость.
Конечно, не обошлось в этих отношениях и без возникшего у Дункан материнского чувства по отношению к Сергею, который был намного моложе ее. Есенин любил детей. Скорбела и Дункан по своим детям. Она работала с детьми, а ведь делать это без любви к ним нельзя. И эта общая любовь сближала Сергея и Айседору. Конечно, их взаимному чувству способствовало и то, что они по существу, как все великие люди, были одинокими, да еще по натуре бунтарями». Воспоминания поэта Ивлева:
«Образ Айседоры Дункан навсегда останется в моей памяти как бы раздвоенным. Один — образ танцовщицы, ослепительного видения, которое не может не поразить воображения, другой — образ обаятельной женщины, умной, внимательной, чуткой, от которой веет уютом домашнего очага.
Это было первое впечатление от первых встреч, от разговоров простых, задушевных, когда не было гостей и мы сидели за чашкой чая втроем — Есенин, Айседора и я. Чуткость Айседоры была изумительной. Она могла безошибочно улавливать каждый оттенок настроения собеседника, и не только мимолетный, но и всё, или почти всё, что таилось в душе… Это хорошо понимал Есенин; он в ту пору не раз во время общего разговора хитро подмигивал мне и шептал, указывая глазами на Айседору:
— Она все понимает, все, ее не проведешь».
Воспоминания С. Городецкого — поэта, прозаика, переводчика:
«Это была глубокая взаимная любовь. Конечно, Есенин был влюблен столько же в Дункан, сколько в ее славу, но влюблен был не меньше, чем вообще мог влюбиться. Женщины не играли в его жизни большой роли.
Припоминаю еще одно посещение Айседорой Есенина при мне, когда он был болен. Она приехала в платке, встревоженная, со сверточком еды и апельсином, обмотала Есенина своим красным платком. Я его так и зарисовал; он назвал этот рисунок «В Дунькином платке». В эту домашнюю будничную встречу их любовь как-то особенно стала мне ясна».
Воспоминания Крандиевской-Толстой, жены А. Толстого, поэтессы:
«На Есенине был смокинг, на затылке — цилиндр, в петлице — хризантема. И то, и другое, и третье, как будто бы безупречное, выглядело на нем по-маскарадному. Большая и великолепная Айседора Дункан, с театральным гримом на лице, шла рядом, волоча по асфальту парчовый подол.
Ветер развевал лилово-красные волосы на ее голове. Люди шарахались в стороны.
— Есенин! — окликнула я.
Он не сразу узнал меня. Узнав, подбежал, схватил мою руку и крикнул.
— Ух ты!.. Вот встреча! Сидора, смотри кто…
— Кто это? — спросила Айседора. Она едва скользнула по мне сиреневатыми глазами и остановила свой взгляд на Никите, которого я вела за руку.
Долго, пристально, как бы с ужасом, смотрела она на моего пятилетнего сына, и постепенно глаза ее наполнились слезами.
— Сидора, — тормошил ее Есенин. — Сидора, что ты?
— Ох, — простонала она наконец, не отрывая глаз от Никиты. — Ох, ох!.. — и опустилась на колени перед ним, прямо на тротуар.
Перепуганный Никита волчонком смотрел на нее. Я же поняла все. Я старалась поднять ее. Есенин помогал мне. Вокруг столпились любопытные. Айседора встала и, отстранив меня от Есенина, закрыв лицо шарфом, пошла по улицам, не оборачиваясь, не видя перед собой никого, — фигура из трагедии Софокла. Есенин бежал за ней в своем нелепом цилиндре, растерянный.
— Сидора, — кричал он, — подожди! Сидора, что случилось? Никита долго плакал, уткнувшись мне в колени.
Я знала трагедию Айседоры Дункан. Мальчик был ее любимцем. Его портрет на знаменитой рекламе английского мыла известен всему миру. Белокурый голый младенец улыбается, весь в мыльной пене. Говорили, что он похож на Никиту, но насколько они были похожи, могла знать одна Айседора. И она это узнала, бедная». Вот так сложна и противоречива была жизнь. И кого в этом винить?.. Судьбу?.. Время?.. Кого жалеть?..
Глава 35
Введение нэпа несколько изменило облик Москвы. Уже не было раздутых трупов лошадей на мостовых, во всяком случае в центре. Повсюду открывались ларьки, заполненные самыми изысканными деликатесами за баснословные цены. Большинство людей не имели возможности приобрести даже одну икринку благородной красной рыбы, зато могли позволить себе изящно оформленный торт, приготовленный из капусты или моркови. Говорят, у Евгения Багратионовича Вахтангова излюбленным развлечением было заходить с таким тортом в трамвай и угощать своих случайных попутчиков.
Вокруг Сухаревской башни красного кирпича, как и в прежние времена, вовсю шла бойкая торговля. Но появились и кое-какие изменения: вместо обоев пачками продавали обесцененные коричневые и зеленые керенки, жалкие же остатки обоев с успехом использовались в качестве писчей бумаги.
Местные гармонисты заиграли новые песни:
Я надену красную рубашку, Выйду я на красное крыльцо, Гляну солнцу красному в лицо. И держу я красное яйцо… Я лишь красному молюсь, Красным смехом я смеюсь, Красным с красным я сольюсь, Здравствуй, радостная Русь!
В Москве появилось множество поэтических кафе, в стенах которых яростно сражались представители различных творческих направлений. Кафе поэтов «Динамо» находилось на Тверской, как раз напротив телеграфа. Над его футуристической вывеской во весь второй этаж растянулась другая — чинная и суровая. На ней большими черными буквами на белом фоне было написано: «Лечебница для душевнобольных». Такое сочетание вызывало массу насмешек.
«В Москве поэты, художники, режиссеры и критики дрались за свою веру в искусстве с фанатизмом первых крестоносцев.
Трибуны для ораторов стояли в консерватории, в Колонном зале бывшего Благородного собрания, в Политехническом музее, в поэтических кафе и, в дни, свободные от спектаклей, на сценах государственных театров.
Народные комиссары первого в мире социалистического государства и среброволосые мэтры российского символизма — Брюсов, Бальмонт, Андрей Белый — самозабвенно спорили с начинающими поэтами из Пензы, Рязани, не менее горячо — с несовершеннолетними поэтессами из Нахичевани, верующими в ничего. Их так и называли — ничевоками.
Если маленький зал «Стойла Пегаса» не вмещал толпу, кипящую благородными страстями, Всеволод Эмильевич Мейерхольд вскакивал на диван, обитый красным рубчатым плюшем, и, высоко подняв руку, заявлял:
— Товарищи, сегодня мы не играем — милости прошу: двери нашего театра для вас открыты!
Жаждущие найти истину в искусстве шумной лавиной катились по вечерней Тверской, чтобы заполнить партер, ложи и ярусы. Если очередной диспут был платным, эскадрон конной милиции опоясывал общественное здание. Товарищи с увесистыми наганами становились на места билетеров, смытых разбушевавшимися человеческими волнами».
Сергей Есенин был в самом центре бурлящей поэтической братии. Сдвинув на затылок свой знаменитый блестящий цилиндр, он читал «Исповедь хулигана»:

Но живет в нем задор прежней вправки
Деревенского озорника.
Каждой корове с вывески мясной лавки
Он кланяется издалека.
И, встречаясь с извозчиком на площади,
Вспоминая запах навоза с родных полей,
Он готов нести хвост каждой лошади,
Как венчального платья шлейф.
В зале невообразимый гвалт, слышен резкий свист. Кто-то швырнул на сцену полугнилое яблоко, Сергей поймал и со смаком откусил:
— Вкусно! Давно такого не ел. Рязанское… В ответ — шквал аплодисментов.
Выходит на сцену Маяковский, поправляет огромный бант на своей кофте ужасного желтого цвета и начинает отповедь всем современным течениям:
Это вам — прикрывшиеся листиками мистики, лбы морщинами изрыв — футуристики, имажинистики, акмеистики, запутавшиеся в паутине рифм. Бросьте! забудьте, плюньте и на рифмы, и на арии, и на розовый куст, и на прочие мелехлюндии из арсеналов искусств. Кому это интересно, что — «Ах, вот бедненький, как он любил и каким он был несчастным…» Мастера, а не длинноволосые проповедники нужны сейчас нам.
Но Есенин не дает спуску нападкам Маяковского:
Мне мил стихов российский жар. Есть Маяковский, есть и кроме, Но он, их главный штабс-маляр, Поет о пробках в Моссельпроме.
Тут же перепадает и закадычному другу:
И Клюев, ладожский дьячок, Его стихи как телогрейка, Но я их вслух вчера прочел — И в клетке сдохла канарейка.
Стихийное буйство поэзии гремело по всей Москве.
Айседора не раз бывала с Есениным на поэтических диспутах, иногда приходила с ним в кафе «Стойло Пегаса». Конечно же, она плохо понимала, что произносится там, но прекрасно чувствовала задор юношеского духа и радостно окуналась в эту поэтическую атмосферу. Впервые увидев Сергея на эстраде читающим свои стихи, Айседора тут же начала строить планы совместных концертов. «Мы будем выступать вместе, — говорила она Есенину. — Ты один заменишь древнегреческий хор. Слова поэта и танец создадут такое гармоничное зрелище, что мы… Мы покорим весь мир!» Но этим мечтам не суждено было сбыться.
Дела в школе Айседоры шли все лучше и лучше. Пока она не могла позволить себе увеличить количество учеников, но те сорок маленьких человечков, которые начали заниматься первыми, уже делали большие успехи. Айседора подготовила с ними программу танцев на музыку русских революционных песен. Для этого выступления ей потребовалось красное знамя, и она попросила Илью Ильича раздобыть его. Когда Илья Ильич принес алый стяг, Айседора усомнилась, не слишком ли он для нее тяжел. Директора школы привело в изумление такое заявление Айседоры — ведь во время исполнения «Интернационала» она держала в руках огромное знамя с тяжелым древком.
— Но помилуйте, у меня не было никакого флага! — решительно возразила танцовщица и долгим взглядом посмотрела на Илью Ильича.
Да, действительно, не было никакого древка, не было никакого знамени… Но сила выразительности ее искусства была так велика, что в ее руках виделось тяжелое древко огромного знамени, с силой раздуваемого ветром. Этот несуществующий стяг на выступлениях Дункан видели и зрители московских театров.
Пришло приглашение из Петрограда. Когда Сергею предложили поехать на гастроли вместе с Айседорой, он с радостью согласился. Город встретил их пронизывающим свирепым ветром с залива, несшим целые горы годами не убиравшегося мусора. Номер в гостинице «Англетер», казалось, промерз навсегда. Подумать только, что через несколько лет именно в этой комнате покончит с жизнью Есенин!
От репетиций на сцене Айседора отказалась. Страшно было представить, как она будет выступать на таком холоде в своей тоненькой тунике. Можно ли просить бедных музыкантов аккомпанировать ей лишний раз, когда в этом зале их пальцы коченеют и становятся малоподвижными? Прогреть промерзшие стены театрального здания оказалось невозможно. В такой ситуации наиболее комфортно чувствовали себя зрители. Они не снимали с себя не только шубы, но и перчатки. Но несмотря на все сложности, Петроград 21-го года ожидал первое выступление Дункан с огромным интересом. Балетный мир и русские последовательницы школы Дункан, так называемые «пластички», к которым она относилась с нескрываемым раздражением, предпочитая им даже классическую школу танца, проявляли нетерпение.
Зал встретил Дункан громовым рукоплесканием и восторженно гудел после каждой части Шестой симфонии. Вдруг, уже во второй половине концерта, сцена медленно погрузилась во мрак… Перестал играть оркестр. В зале зачиркали спичками. Илья Ильич вынес на сцену «летучую мышь» и, поставив фонарь у рампы, едва осветил Айседору, неподвижно стоящую в центре огромной сцены. Потом зрителей попросили не зажигать огня, дабы избежать пожара; следовало подождать, пока устранят причину повреждения электричества.
Наступила полная тишина. Не верилось, что в театре такое множество людей. Пламя в фонаре чуть-чуть потрескивало, бросая слабые отблески на застывшую фигуру Айседоры, в которой, по-видимому, продолжала звучать оборванная мелодия симфонии.
Свет не зажигался. На сцене было холодно. Илья Ильич взял красный плащ Айседоры и набросил ей на плечи. Она поправила плащ, приблизилась к фонарю, горевшему красноватым светом, и подняла его высоко над головой. В красном плаще, с призывно поднятой головой и с фонарем в руке она являла собой невероятно привлекательный революционный символ. Зал разразился аплодисментами. Айседора выждала, когда все утихнет. Потом сделала шаг вперед.
— Товарищи! — сказала она. — Прошу вас спеть ваши песни.
И зал, огромный, переполненный зал, запел. Без дирижера, без аккомпанемента, в темноте, чудесным образом соблюдая темп, зал пел одну за другой русские песни.
Айседора так и стояла с высоко поднятым над головой огнем, и вытянутая рука ни на мгновение не дрогнула, хотя было видно, что это стоит ей огромных усилий.
— Если бы я тогда опустила руку, — объясняла она потом, — прервалось бы пение и исчезло бы само его очарование. Это вдохновенное пение было так прекрасно, что никакие самые знаменитые капеллы не выдержали бы сравнения с ним!
Песня нарастала, звучала все громче и громче, наливаясь неслыханной мощью. По лицу Айседоры катились слезы.
Замучен тяжелой неволей, Ты славною смертью почил. В борьбе за народное дело Ты голову честно сложил…
В хрустальных бра и люстрах зала, в прожекторах и софитах постепенно затеплился свет. Красноватый, потом желтый, солнечный и, наконец, ослепительно белый, он осветил огромный театр и хор, который не торопясь поднимался со своих мест.
Одновременно взметнулся красный плащ Айседоры — и стал медленно опускаться занавес.
Ни одному режиссеру не удалось бы так блестяще организовать выступление.
Вечером после концерта в гостиничном номере собрались гости. Петроградцы довольно сильно отличались от московской братии — они были менее эмоциональными и очень бледными. Заварили жиденький чаек и разогрели кем-то принесенные картофельные оладьи. Айседора с ужасом слушала рассказ молодого литератора Виктора Шкловского о невероятно тяжелой жизни в городе после революции.
— Питер жил и умирал просто и не драматично… Петербург грязен, потому что очень устал.
Зимой замерзли почти все уборные. Это было похуже голода. Да, сперва замерзла вода, нечем было мыться… Мы не мылись. Замерзли клозеты. Мы все, почти весь Питер, носили воду наверх и нечистоты вниз, вверх и вниз носили мы ведра каждый день. Простите, мадам, за подробности, но что поделаешь… Жизнь… Потом на город напала вошь; вошь нападает от тоски. Топить было нечем. Я сжег свою мебель, скульптурный станок, книжные полки и книги. Если бы у меня были деревянные руки и ноги, я сжег бы и их.
Разбирали и жгли деревянные дома. Большие дома пожирали маленькие. В рядах улиц появились глубокие бреши.
Умирали просто и часто… Умрет человек, его нужно хоронить. Стужа студит улицу. Берут санки, зовут знакомого или родственника, достают гроб (можно напрокат) и везут на кладбище. Вот так мы и жили, да и сейчас не намного лучше. Теперь вы можете представить себе, мадам Дункан, что означает для нас ваш сегодняшний концерт…
— Я рада, что смогла хоть как-то отвлечь вас от ваших несчастий. Каким трагическим путем идет Россия к светлому будущему! Трудно представить себе, сколь сильный дух надо иметь правителям, какую ясность предвидения, чтобы отважиться обречь свой народ на такие страдания.
— Ах, мадам Дункан, простите меня, но я перебью вас, — вмешался художник Юрий Анненков. — Ни вы, ни народ многого не знаете. Поверьте мне, вожди и друзья вождей живут совсем иначе. В многокомнатной, удобнейшей квартире Максима Горького нет ни в чем недостатка: друг Ленина и завсегдатай Смольного, он принадлежит к категории «любимых товарищей», основоположников нового привилегированного класса. Они живут зажиточно, даже лучше, чем в дореволюционное время. Григорий Зиновьев, приехавший из эмиграции худым как жердь, так откормился и ожирел в голодные годы революции, что был даже прозван «ромовой бабой». Как видите, мы, простая интеллигенция, на «ромовых баб» никак не тянем. Гости разошлись далеко за полночь. Сергей стоял у темного окна, о чем-то задумавшись.
— Страшный город… Страшный, — тихо произнес он. И вдруг стал читать стихи:
Средь туманов сих И цепных болот Снится сгибший мне Трудовой народ. Слышу, голос мне По ночам звенит, Что на их костях Лег тугой гранит. Оттого подчас, Обступая град, Мертвецы встают В строевой парад. И кричат они, И вопят они. От такой крични Загашай огни.
У Айседоры мурашки побежали по коже от этого голоса. Сергей неожиданно громко крикнул:
— Илья, иди сюда, переведи, что я хочу сказать, а то жестами этого не объяснишь. Знаешь, Айседора, в этом городе я впервые показал свои произведения Блоку и признался ему, что мои родные считают меня человеком погибшим: стихи, мол, довели. И Блок с какой-то душевной болью мне ответил: «А вы знаете, Сергей Александрович, стихи действительно могут сгубить человека». Мне сейчас вспомнилась трагическая пародия на одну строчку из романса: «Молчите, проклятые книги, я вас не писал никогда». Меня поразило тогда выражение его лица, душевная мука и обреченность. Вот видишь, что сказал Блок, — погибель в них кроется, погибель… А Блок знает в этом толк, он величайший русский поэт.
После возвращения в Москву Сергей сразу с вокзала отправился по своим издательским делам и вечером домой не вернулся. Не пришел он и на следующий день. Айседора рассердилась, но потом забеспокоилась — не случилось ли чего? Время опасное, а Сережа так безрассуден. Она начала тормошить Илью Ильича:
— Поедемте искать, поедемте.
— Полноте, ничего не случится. Куда он денется, не ребенок же, — отнекивался Илья Ильич. Ему вовсе не хотелось разыскивать по всей Москве пьяного Есенина. Но Айседора не унималась.
— О чем вы говорите — не маленький. В Москве столько грабежей, убийств. Поедемте, Илья Ильич. Я все равно не смогу найти себе места.
Когда они сели в пролетку, для Ильи Ильича начались истинные мученья. Айседора не умела ездить медленно, а у голодной лошади не получалось быстрого галопа.
— Вы должны сказать извозчику те слова, что говорит ему Сережа. А вы мямлите, и лошади едва тащатся.
— Нет, дорогая Айседора, то, что орет Сергей Александрович, я вслух произносить не буду. И вам не советую. Да и куда спешить? До «Стойла Пегаса» совсем недалеко. Я уверен, что он там. Или у Мариенгофа.
— Ах, Илья Ильич, Илья Ильич, у меня сердце цепенеет от страха, а вы гнушаетесь произнести слова, которые у Сережи сами собой вырываются. Несносный вы человек.
А Сергей в это время действительно был в кафе. Илья Ильич нашел его там. Айседору он попросил подождать в пролетке, дабы избежать неприятных последствий их встречи. Есенин, совершенно пьяный, ругался на чем свет стоит самыми отборными нецензурными словами. Вокруг него сидели какие-то расхристанные молодые люди. Чередуясь с хриплым матом, раздавались фразы о том, что он лучший в России поэт, и кто этого не понимает, тот… Тут ему показалось, что один из молодых людей ехидно усмехнулся этой фразе, и Сергей не замедлил врезать ему изо всех сил кулаком в челюсть: ты тупое животное, ты… а мне цены нет, понимаешь, нет. Кто тут еще не желает слушать меня?.. Сергей встал из-за стола и, шатаясь, строя невообразимые рожи и громя посуду, направился искать того, с кем можно подраться.
Некоторым его так называемым друзьям были на руку легендарные скандалы поэта: они привлекали в кафе зевак и тем самым увеличивали доходы. Когда Сергей доводил себя до такого скотского состояния, вокруг него сразу образовывался порочный круг, полный угара и непристойного гама. И единственной возможностью утихомирить его было предложение прочесть стихи. Тогда Есенин забирался на стул и читал по памяти.
Храня завет родных поверий — Питать к греху стыдливый страх, Бродил я в каменной пещере, Как искушаемый монах. Как муравьи кишели люди Из щелей выдолбленных глыб, И, схилясь, двигались их груди, Что чешуя скорузлых рыб. В моей душе так было гулко В пеленках камня и кремней. На каждой ленте переулка Стонал коровий вой теней. Визжали дроги, словно стекла, В лицо кнутом грозила даль, А небо хмурилось и блекло, Как бабья сношенная шаль.
Он читал на память, покачиваясь, осипшим и охрипшим от перепоя голосом, скандируя и растягивая по-пьяному слова. Но это было мастерское чтение. Есенин был одним из лучших чтецов России. Чтение его шло от самого естества, надрыв был от сердца, он умел выделять и подчеркивать главное и держал слушателей в напряжении.
Илья Ильич вышел из кафе. Айседора сидела в пролетке с каким-то отрешенным видом. Она понимала, что Сергей жив и что ей сейчас лучше с ним не встречаться.
— Я хочу пройтись, — сказала она, и, отпустив извозчика, они молча отправились в сторону Большого театра.
Торопиться уже было некуда. В небольшом сквере у театра они присели на скамейку. На город спускались изумительные фиолетовые сумерки, в воздухе кружили пушистые хлопья снега.
— Как чудесно здесь! Посидим, полюбуемся, — предложила Айседора и уютно укуталась в свое манто.
Мимо них торопливо проходили серые люди, а они молча вдыхали в себя аромат морозного воздуха. Казалось, что больше никто вокруг не замечает прелести этого вечера.
Но вот к соседней скамейке подошли два человека, одетые в самые ужасные нищенские лохмотья, какие только можно было представить. Он — молодой мужчина лет тридцати с интеллигентными, одухотворенными чертами лица, однако, несмотря на все благородство своего облика, со странным головным убором, включающим одновременно детскую панамку, шапку — ушанку и драную-передранную шаль. А она — древняя ссутулившаяся старуха. Мужчина нежно поддерживал ее под локоток и без умолку говорил на французском языке.
— Мадам, о мадам, прошу вас, будьте осторожней. Посмотрите себе под ноги — умоляю вас, не наступите своей прелестной ножкой вот в эту кучу. Вот так… Вот так… Вот и ладненько, вот и обошлось.
В ответ старуха молчала, завороженно глядя на своего спутника.
— Прошу вас, устраивайтесь как можно удобнее в этом кресле, — усадил он ее на холодную скамейку. — И расслабьтесь, поднимите свой взор, удивитесь красоте мира и поразите его своей неотразимостью.
Старуха молча села, не отводя взгляда от своего возлюбленного.
— Мадам, я так люблю вас! Я готов всю жизнь простоять перед вами на коленях, прижавшись щекой к пахнущей жасмином руке. — На его глаза навернулись слезы умиления. На некоторое время он замолк.
Айседора сидела на соседней скамейке и не отрывала глаз от неожиданной сцены, невольной свидетельницей которой она стала.
Вдруг молодой человек резко вскочил, поднял с земли какую-то грязную коробку и, превратив в своем воображении ее в фотоаппарат, начал снимать свою спутницу. Каких только поз при этом он не принимал: подбегал к скамейке и удалялся от нее, ложился на землю, чтобы снять нижний ракурс, и вскакивал на кромку фонтана, — при этом он не уставал восторгаться и повторять: «Мадам, вы прекрасны. Мир задохнется от счастья, глядя на ваше изображение».
Старуха молчала, беспрекословно повинуясь всем его требованиям.
И тут ее возлюбленный запел великолепно поставленным голосом арию из оперетты: «Сильва, ты меня не любишь…», потом вновь встал на колени перед старухой и рыдая спрятал свое прекрасное лицо в грязных лохмотьях ее бесчисленных юбок.
— Боже мой, несчастный… Он сошел с ума, — прошептал на ухо Айседоре Илья Ильич. — Мне приводилось видеть этого артиста на сцене. Несчастный…
— Несчастный? — с сомнением повторила Айседора. — Быть может, вы и неправы. По-моему, эта пара просто упивается своим счастьем, и никому не ведомо, кто в этом мире сумасшедший, а кто нет. Она задумалась, а потом вновь заговорила:
— Не правда ли, у меня получился очень страшный вывод? Илья Ильич, вы мой добрый друг, и я вам скажу — я очень часто думаю о том, не была ли судьба милосердной к моим несчастным детям. Она забрала их, чтобы нежным душам малышей не пришлось испытывать ужасы этой жизни. Они ушли вместе, иначе они бы тосковали на земле друг без друга. Только вот почему меня они не взяли с собой?
— Никто, никто, Айседора, не ответит вам на этот вопрос. Но, может быть, вы и правы. Пойдемте-ка домой. Уже совсем темно, и что-то очень похолодало.
Есенин вернулся на Пречистенку через несколько дней — виноватый, но какой-то просветленный. «Ты меня прости, — сказал он. — Надо было расслабиться». И ушел к себе.
Айседора была рада внезапному появлению Сергея. Чувство тихой, светлой, умиротворяющей грусти успокоило ее измученную ожиданием душу. Сережа рядом, жив-здоров, что еще надо? Она тихонько подошла к двери кабинета и заглянула внутрь. Есенин склонился над столом. Он был так сосредоточен на своей работе, что не заметил Айседоры. А она, полюбовавшись на златокудрого поэта, отправилась в танцевальный класс к детям.
Ирма как раз заканчивала с ними разминку, и теперь Айседора могла перейти к основной части урока. Она вышла на середину комнаты и приветливо поздоровалась с учениками. Те очень обрадовались появлению своей «королевы», и их маленькие фигурки окружили ее величественный стан. Айседора присела и приняла в свои объятья часть восторженной «свиты», которая от радости чуть не уронила свою повелительницу. «Боже мой, как сладко пахнут эти маленькие тельца, — таяла в своей нежности к детям Айседора. — Какое это несказанное счастье — быть ими любимой». Достаточно набаловавшись, она поднялась и предложила продолжить занятия.
— Хорошие мои, я вижу, что вы удивительно преуспели, и мне не терпится приступить с вами к работе над Шестой симфонией Чайковского… — Айседора удобно расположилась на бархатной кушетке и продолжала: — Сейчас мы услышим эту музыку, и я постараюсь рассказать вам, о чем она. Шестая симфония — это жизнь человечества. На заре своего существования, когда человек стал пробуждаться духовно, он с интересом познавал окружающий мир, его страшили стихии природы, блеск воды, движения светил. Он постигал этот мир, в котором ему предстояла вечная борьба. Как предвестник грядущих страданий человечества звучит в первой части симфонии скорбный лейтмотив… Вторая часть — это весна, любовь, цветение души человечества. В этой мелодии ясно слышатся удары сердца. Третья часть, скерцо, — это борьба, проходящая через всю историю человечества, и, наконец, смерть.
Айседора так увлеклась своим рассказом, что не заметила Сергея, пристроившегося в уголке зала. Он любовался своей великой Дункан. Да нет, какой там великой… Сейчас, в окружении маленьких доброжелательных фигурок, воодушевленная своей идеей, она казалась ему нежной, трепетной и юной.
Когда урок закончился, Сергей выудил Айседору из толпы детей и предложил:
— Поедем на Пресню к Коненкову. Пить не буду. Песни петь будем. Сергей Тимофеевич говорил, что твоя статуэтка из дерева уже готова. Подарить тебе хочет. Поедем. Ты же любишь ходить к нему в гости. Как было не согласиться!
Студия Коненкова находилась в бревенчатом доме, стоящем в самом центре Москвы. Небольшой участок был обнесен забором, за которым была аккуратно сложенная поленница дров, а летом вокруг избы колосилась спелая рожь, среди которой росли нежные голубые васильки.
Есенин глубоко вдохнул, войдя в калитку. На завалинке грелись, подставив свои незрячие глаза теплым лучам заходящего солнца, трое слепцов. Они были натурщиками у Сергея Тимофеевича, но сейчас, видимо, он их освободил, и несчастные разморились и задремали.
Сергей и Айседора вошли в дом, где первой их встретила Авдотья Сергеевна, приходящая старушка, хлопотавшая по хозяйству. Сергей Тимофеевич уже шел навстречу, радушно, широко раскинув руки. По русскому обычаю, они троекратно расцеловались с Есениным. Здесь Сергей чувствовал себя как дома. Оба Сергея крестьянской закваски глубоко чувствовали душу друг друга и поэтому дружили.
Деревенская мастерская Коненкова была своеобразным художественным салоном Москвы. Сюда приезжали художники, философствующие писатели, да кто здесь только не бывал: Александр Серафимович и молодой Леонид Леонов, Сергей Городецкий и Николай Клюев, Луначарский и Маяковский, футурист Давид Бурлюк и символист Вячеслав Иванов. Чаще других появлялся Есенин со своими спутниками. Именно здесь было получено у Луначарского разрешение открыть поэтическое кафе «Стойло Пегаса». Мариенгоф даже написал частушку:
Эх, яблочко, цвета звонкого, Пьем мы водочку у Коненкова.
Сергей Тимофеевич широко улыбался:
— Никак, никак не ожидал сегодня гостей. Зной вон какой стоит; думал, все в речке сидят, по макушку попрятались. Рад, очень рад! Ведь человек ко мне пришел, а человек есть что? «Чело века»! Вот как!.. Понятно?
Айседора любовалась смуглым лицом Коненкова, острым внимательным взглядом его чуть колючих глаз и четко очерченными линиями скул.
— А вам я подарок приготовил, — обратился Сергей Тимофеевич к Айседоре, — вырезал вашу скульптурку из ясеня. Не знаю, понравится ли?
Айседора взяла в руки маленькую статуэтку, от которой исходило золотистое тепло дерева и мастера, изготовившего ее. Как такое чудо может не понравиться!
— Мерси, — сказала она и чмокнула Коненкова в щеку, смугловатую и чуть шершавую.
— Сережа, стихи новые принес? Читай! — попросил Сергей Тимофеевич. -А ты, Авдотья-матушка, давеча больно грозилась накормить нас картошкой печеной да топленым молоком, так накрывай на стол, чего медлишь! Видишь, гости пришли. А ты читай, Сережа, читай. А я пока послушаю да еще немного поработаю. Лесовика вот вырезаю. Сережа удобно устроился на лавке.
— Давай-ка я прежде юношеские стихи прочту. Вспомнилось что-то… — И начал:

Задымился вечер, дремлет кот на брусе.
Кто-то помолился: «Господи Исусе».
Полыхают зори, курятся туманы,
Над резным окошком занавес багряный.
Вьются паутины с золотой повети.
Где-то мышь скребется в затворенной клети…
У лесной поляны — в свяслах копны хлеба,
Ели, словно копья, уперлися в небо.
Закадило дымом под росою рощи…
В сердце почивают тишина и мощи.
— Славно, Сережа, ах как славно… Давай еще. — Слушай:
Не жалею, не зову, не плачу, Все пройдет, как с белых яблонь дым. Увяданья золотом охваченный, Я не буду больше молодым.
Ты теперь не так уж будешь биться, Сердце, тронутое холодком, И страна березового ситца Не заманит шляться босиком.
Дух бродяжий! ты все реже, реже Расшевеливаешь пламень уст. О моя утраченная свежесть, Буйство глаз и половодье чувств.
Я теперь скупее стал в желаньях, Жизнь моя! иль ты приснилась мне? Словно я весенней гулкой ранью Проскакал на розовом коне.
Все мы, все мы в этом мире тленны, Тихо льется с кленов листьев медь… Будь же ты вовек благословенно, Что пришло процвесть и умереть.
— Ну, будет, — прервался Есенин. — Как там твой лесовик, отпустит тебя? Смотри, уже стол накрыт. Давай-ка поедим. — Сергей уверенно взял ложку. — Айседора, а ты чего жеманничаешь? Ешь, не стесняйся.
Сергей Тимофеевич вышел во двор позвать старцев и неожиданно вернулся с Корнеем Ивановичем Чуковским.
— Вот и еще один гость пожаловал. Прямо к столу. Не опоздал. Молодец!
Корней Иванович выложил свои припасы и блаженно заулыбался.
— Хорошо-то у вас здесь как! Душа радуется! А то был я тут на днях у Исаака Бродского. Неприятное, скажу вам, ощущение осталось. Ах как пышно он живет — и как нудно. Уже в прихожей висят у него портреты и портретики Ленина сфабрикованные им по разным ценам, а в столовой — которая и служит ему мастерской — некуда деваться от «Расстрела коммунистов в Баку». Расстрел заключается в том, что очень некрасивые мужчины стреляют в очень красивых мужчин, которые стоят, озаренные солнцем, в театральных героических позах. И самое ужасное то, что таких картин у него несколько дюжин. Тут же на мольбертах холсты, и какие-то мазилки быстро и ловко делают копии с этой картины. Бродский лишь чуть-чуть поправляет эти копии и ставит на них свою фамилию. Ему заказано шестьдесят одинаковых «расстрелов» в клубы, сельсоветы и так далее, и он пишет эти картины чужими руками, ставит на них свое имя и живет припеваючи. Все «расстрелы» в черных рамах. При мне один из копировальщиков получил у него двадцать червонцев за пять «расстрелов». Просил двадцать пять червонцев. Вот такие дела… А ведь был замечательным художником. Все продал…
— Да, не позавидуешь ему, — согласился Есенин. — Ну да хватит разговаривать. Есть давайте.
На некоторое время за столом установилось сосредоточенное молчание: все участники трапезы с наслаждением поедали золотистые блины. Насытившись, Сергей мечтательно произнес:
— А вот догадайся, скульптор, чего больше всего сейчас моя душа просит? Чего жаждет?
— А тут и гадать нечего. Сейчас принесу свои гусли, — ответил Сергей Тимофеевич. — Ну что, угадал?
— Угадал.
— Да и не мудрено это. Знаю я тебя, песенного.
У Коненкова чудом сохранились с незапамятных времен старинные гусли. И вот сейчас он положил их на колени и осторожно тронул струны пальцами. Слепцы тонкими, пронзительными голосами затянули «Алексия — божьего человека». Плавно лилась песня, душу щемила. Потом другие русские песни вспомнились.
Есенин обнял Айседору за плечо, ласково притянул к себе:
— Слушай, Дунька, слушай, учись понимать нашу русскую душу, — в его голосе звучали нежные нотки.
Когда совсем стемнело, зажгли свечи и стали слушать сверчка за печкой. Пламя трепетало в такт голосу избяного певца. Но тут совершенно неожиданно в деревенскую идиллию ворвался отдаленный страшный рев хищного зверя африканских джунглей. Загадка такого необычного сочетания звуков разгадывалась просто: рядом был московский зоопарк, и в нем по ночам тигр вспоминал свою былую вольную жизнь и тяжко выл по ней. Пора было собираться.
— Айседора, не хочу я сейчас на Пречистенку ехать, — Сергей грустно улыбнулся и вдруг расцвел, озаренный идеей. — А давай-ка, моя милая Дунька, возьмем пролетку да махнем в ближайшую деревеньку! В ночное сходим. Что за замечательная мысль, черт побери!
Очень скоро они оказались около небольшой речушки, укрытой длинными струящимися ветвями плакучих ив. На берегу горел костер, и вокруг него сгрудилась кучка белоголовых парнишек. Рядом в темноте неясно виднелись силуэты лошадей, низко опустивших головы к земле. Мальчишки изредка поглядывали на них, но больше внимания уделяли шепелявому рассказчику. Айседора с Сергеем не стали пугать ребят и подходить близко, но и издалека им хорошо было слышно, что речь идет о чем-то жутком и настолько страшном, что один из пареньков нечаянно взвизгнул и тут же устыдился своей робости.
Сергей прилег на влажную траву недалеко от костра, расстелив для Айседоры свой пиджак. Он закинул руки за голову, всматриваясь в небо, и ему чудилось, что звезды и искры рассказывают друг другу сказки.
Сергей надолго задумался, а затем начал читать тихим, глуховатым голосом:
Манит ночлег, недалеко от хаты, Укропом вялым пахнет огород, На грядки серые капусты волноватой Рожок луны по капле масло льет…
Тянусь к теплу, вдыхаю мягкость хлеба И с хруптом мысленно кусаю огурцы, За ровной гладью вздрогнувшее небо Выводит облако из стойла под уздцы.
Айседора не понимала, о чем эти стихи, но голос Сергея ее завораживал, и она чувствовала, что строки растворяются во тьме призрачной деревенской ночи. Ей вспомнилось детство, ночь на берегу великого и безграничного океана, стихотворение Уитмена:

Я тот, кто блуждает вдвоем с нежной, растущей ночью,
Я взываю к земле и к морю, наполовину погрузившимся в ночь.
Ближе прижмись ко мне, гологрудая ночь, крепче
прижмись ко мне, магнетическая, сильная ночь,
вскорми меня своими сосцами!
Ночь, у тебя южные ветры, ночь, у тебя редкие и крупные звезды!
Тихая, дремотная ночь — безумная, голая летняя ночь.
Улыбнись и ты, сладострастная, с холодным дыханием, земля!
Земля, твои деревья сонны и влажны!
Земля, твое солнце зашло, — земля, твои горные кручи в тумане!
Земля, ты в синеватых стеклянных струях полнолуния!
Земля, твои тени и блики пестрят бегущую реку!
Земля, твои серые тучи ради меня посветлели!
Ты для меня разметалась, земля, — вся в цвету яблонь, земля!
Улыбнись, потому что идет твой любовник!
С такой огненной любовью, перед которой ничтожны слова, — и я отвечаю любовью,
О, безумной любовью!
Есенин слушал Айседору, и в его душе рождалась горечь. Он чувствовал, что стихи прекрасны, но они здесь чужие и не нужны ни ему, ни этой ночи, ни этой земле, ни этой луне. «Ах, что за напасть, что за напасть, — вздыхал он про себя. — Вот ведь несчастье! Не понимаем мы друг друга, не понимаем и никогда не поймем. Угораздило же меня влюбиться в иностранку. Беда, просто беда. А тебе-то каково со мной? Бедная ты моя, бедная». Он резко поднялся с травы и вслух довольно грубо сказал:
— Поехали на твою Пречистенку.
Айседора не поняла причину столь резкой перемены в настроении Есенина. Она стремилась сохранить в душе трепетные мгновения этого дня. Когда они вернулись на Пречистенку, она взяла губную помаду и на огромном зеркале написала по-русски: «Я люблю Есенина». Сергей ниже приписал: «А я — нет».
Айседора отвернулась, печальная. Илья Ильич взял у Есенина помаду, которую он со злорадной улыбкой продолжал держать в руке, и, подведя новую черту, нарисовал тривиальное сердце, пронзенное стрелой, и подписал: «Это время придет».
Айседора не стирала эти надписи, и они еще долго беззвучно признавались, отвергали, пророчили… И лишь накануне отъезда в Берлин Есенин стер все три фразы и написал: «Я люблю Айседору».
Поездку в Европу Айседора планировала довольно давно. Ей хотелось показать Есенину другой мир и открыть его для этого мира; она стремилась насладиться благами цивилизации и мечтала привезти в Европу и Америку свою школу. Но этот вопрос оставался пока открытым — советское правительство не решалось выпустить детей ввиду их малолетства. Есенин же разрешение на путешествие получил.
Начались хлопоты, связанные с предстоящим отъездом. Памятуя о том, как сложно складывались взаимоотношения не зарегистрированных в браке А. Горького и М. Андреевой с администрациями различного рода учреждений в Европе и особенно в Америке, Айседора и Сергей решили вступить в семейный союз. Советские законы для жениха и невесты не предусматривали никаких взаимообязывающих контрактов, и поэтому Айседора посчитала для себя возможным вступить в этот брак.
Солнечным майским утром 1922 года Айседора, Есенин и Илья Ильич отправились в загс Хамовнического района города Москвы. В стенах этого тесного убогого заведения великая танцовщица в своем наряде выглядела сказочной, яркой жар-птицей. Вся окружающая обстановка никак не отвечала торжественности события, хотя, впрочем, если учесть, что здесь регистрировались не только браки и рождения, но и смерти, то придется признать, что в каком-то смысле серый интерьер конторы соответствовал ее назначению.
Молодожены пожелали носить двойную фамилию — «Дункан-Есенин». Так и записали в их брачном свидетельстве и в паспортах.
— Теперь я Дункан! — кричал Есенин, когда они вышли из загса на улицу.
Накануне Айседора, смущаясь, подошла к Илье Ильичу, держа в руке свой французский паспорт.
— Не можете ли вы тут немножко исправить? — еще более смущаясь, попросила она.
Илья Ильич не понял. Тогда она коснулась пальцем цифры с датой своего рождения…
Перед ним стояла необыкновенно красивая, похудевшая и помолодевшая Айседора, намного более интересная, нежели та, которую он впервые, около года назад, увидел в квартире Гельтцер. Сейчас она стояла перед ним, улыбаясь и закрывая пальцем цифру с годом своего рождения, вписанную черной тушью…
— Ну, тушь у меня есть… — сказал Илья Ильич, делая вид, что не замечает ее смущения. — Но, по-моему, вам это ни к чему.
— Это для Езенин, — ответила она. — Мы с ним не чувствуем этих пятнадцати лет разницы, но она тут написана… и мы завтра дадим наши паспорта в чужие руки… Ему, может быть, будет неприятно. Паспорт же мне вскоре будет не нужен. Я получу другой. И Илья Ильич исправил цифру.
Вечером в кафе «Стойло Пегаса» отпраздновать бракосочетание собрались друзья-поэты. Было много цветов, шампанского, тостов. Айседора была счастлива, видя, что у ее Сережи глаза сияют светло-голубым светом и он упивается своим новым положением. Айседора подумала: «А гадалка-то оказалась права, вот и не верь предсказаниям. Не прошло и года, как в этой невероятной стране я вышла замуж».
Постепенно разгорающийся шум свадебного веселья утомил ее. Она не любила эту среду «мужиковствующих» поэтов.
Настало время отъезда. Айседора настояла на том, чтобы они полетели на аэроплане — ехать поездом для нее было немыслимо, для автомобиля же российские дороги подходили мало. Сергей, который ни разу в жизни не отрывался от земли, боялся лететь и пытался отговорить Айседору, но в этом вопросе она была непреклонна.
На аэродром выехали ранним утром. Коминтерн выделил для этой поездки единственный в Москве автобус фирмы «Лейланд», в котором разместились дети, непременно желавшие проводить свою Айседору. Тогда они еще верили, что через некоторое время отправятся вслед за ней и удивят мир своим искусством. На борту автобуса красовался лозунг: «Свободный дух может быть только в свободной школе! Школа Дункан».
На аэродроме дети нежно ласкались к Айседоре, а Илья Ильич и Ирма были грустны: они чувствовали, что встретиться вновь им придется не скоро.
Перед посадкой авиаторы предложили пассажирам надеть специальные брезентовые костюмы и пристегнуться ремнями к сиденьям. Сергей неуклюже начал облачаться в кургузое одеяние, и по его лицу было видно, что он очень боится. Айседора категорически отказалась от брезентового комбинезона — она справедливо считала, что если ей и суждено разбиться, то ее останки будут выглядеть гораздо лучше в элегантном дорожном костюме. В дорогу она прихватила корзину с лимонами и шампанским на случай, если их будет укачивать.
Перед самым вылетом Айседора вдруг спохватилась, что не оставила завещания, и, попросив блокнот у Ильи Ильича, быстро написала своим размашистым почерком, что в случае ее смерти наследником является ее муж — Сергей Есенин-Дункан.
Илья Ильич заметил, что Айседора с Есениным летят вместе и если, не приведи бог, с самолетом что-нибудь случится, то Есенин тоже не избежит плачевной участи. Айседора сочла этот довод верным и тут же приписала: «А в случае его смерти моим наследником является мой брат Августин Дункан».
В конце концов аэроплан взлетел в небо. Дети долго махали им вслед, а Ирма плакала.
Глава 36
Аэроплан набрал высоту и взмыл над облаками. Айседора была в восторге:
— Сережа, ты только посмотри, какое это чудо! Немного найдется на земле людей, которым суждено увидеть облака с ДРУГ0И стороны, со стороны Господа Бога. Это же огромные белоснежные пуховые перины, в которые, кажется, можно броситься вниз головой и долго-долго кувыркаться, наслаждаясь их нежными прикосновениями. В небо надо посылать художников, чтобы они могли нарисовать эти фантастические картины. Ведь это совсем иной, неземной мир, это рай.
Но для Есенина полет обернулся кромешным адом. У него не возникло никаких поэтических ассоциаций, связанных с небосводом, и поэтому он не посвятил ни единой строчки этому необыкновенному заоблачному миру. Ему казалось, что чья-то кощунственная рука проникла в его нутро и безжалостно стремится вывернуть его наизнанку. Айседора пыталась предложить ему шампанское и лимоны, но он при виде их только содрогался.
12 мая 1922 года Дункан и Есенин прибыли в Берлин. Послевоенная столица побежденной Германии погрязла в нищете. На заработанные деньги жить было невозможно. Вот и получилось, что рабочие, служащие и чиновники жили впроголодь, а спекулянты-шибера, как их с ненавистью называли берлинцы, роскошествовали. Выставки в витринах магазинов были такие, что голодному и плохо одетому человеку они казались сказочным сном. Голодных, или уж во всяком случае не вполне сытых, было очень много. Вернее было бы даже сказать, что среди немцев было очень мало сытых людей. Почти все сытые говорили с акцентом или на чужом языке. Посетители маленьких ресторанчиков обычно брали только эрзац-кофе, а еду вынимали из кармана — это были тоненькие ломтики серого хлеба, слегка смазанного маргарином или мармеладом.
Приезд из Советской России знаменитой танцовщицы с мужем, поэтом-большевиком, для журналистов стал сенсацией. Репортеры буквально засыпали их вопросами. В многочисленных интервью западной прессе Айседора заявляла:
«Дорогие товарищи! Вы спрашиваете меня о впечатлениях от путешествия, но мои впечатления — это впечатления артиста, потому что в политике я не разбираюсь. Я уверена в одном — в России совершается величайшее чудо, и мы скоро увидим это. Те, кто будет жить в ближайшие сто лет, убедятся, что человечество благодаря коммунистическому режиму сделало большой шаг вперед. Мученичество, через которое проходит Россия ради будущего, принесет те же результаты, что и мученичество Христа».
Есенин в первом же своем интервью заявил, что он любит Россию, покидать ее не собирается и не признает никакой иной власти, кроме советской.
В Берлине Айседора и Есенин заняли две большие комнаты в отеле «Адлен» на Унтер ден Линден. Здесь Сергей впервые узнал, что такое настоящая роскошь. Айседора не скупилась. Жили, как говорится, на широкую ногу. Для этого пришлось, правда, заложить дом в окрестностях Лондона, но она была счастлива, балуя своего Сережу, ведь он так мало видел в жизни, и каждая роскошная вещь для него была словно игрушка для ребенка.
Айседора планировала совместить путешествие по всей Европе со своими концертами, и поэтому ее не пугали денежные расходы. Но Есенину требовалось, как это сразу стало видно, слишком много валюты. Во-первых, чтобы не скучать, он прихватил с собой поэта Кусикова; во-вторых, заказал себе столько одежды, что вряд ли кто-либо был способен за целую жизнь сносить все это. «Сергей, не очень разбиравшийся в том, что принято носить за границей, вырядился в синий костюм и белые парусиновые туфли, считая, что в них он очень наряден. Но с его золотой гривой, подобной ореолу, было все равно, что надеть. Лицо у него было всегда прекрасным, кроме тех случаев, когда наступали страшные припадки, — тогда он был просто исчадием ада. Менялся он весь, даже цвет глаз и волос. Невозможно было поверить, что это один и тот же человек. Временами, когда на Сергея нападала тоска по родине, Айседоре трудно было с ним справиться. Очень часто она заставала его стоящим на подоконнике и грозящим выброситься из окна отеля. Это лишний раз убеждало ее, что он обладает настоящим артистическим темпераментом» (Мэри Дести).
Наслаждаясь благами цивилизации, Есенин не мог избавиться от ощущения, что он отрезан от общества. Кругом все разговаривали и смеялись, а для него все происходящее оставалось бессмысленной тарабарщиной. Только сейчас он на собственной шкуре ощутил, каково было Айседоре в России, и понял, почему часто она выглядела глуповато. Теперь и он попадал в нелепые ситуации. Айседора же, напротив, буквально расцвела, радуясь возможности понимать и разговаривать со всеми. Она радовалась и тому, что окружающие находили ее очень помолодевшей. Она действительно похудела на двадцать фунтов и, смеясь, советовала всем людям, страдающим ожирением, совершить паломничество в Россию, где благодаря голоду они смогут обрести такую же грациозность.
Итак, Айседора вовсю общалась, а Есенин молчал. Между собой они разговаривали на ломаном английском, часто прибегая и к языку жестов.
Поэтому Есенин очень любил выступать перед русскоязычной публикой. Его первый концерт состоялся в берлинском кафе «Леон», где он читал свои стихи. Поэт пришел туда один. Зал насторожился, замер. Голос звучал напряженно и вдохновенно. Зрители зааплодировали. В это время Есенину сообщили, что пришла Дункан. Он вышел и через несколько минут вернулся в зал вместе с ней. Их встретили громкими аплодисментами. Неожиданно Дункан предложила спеть «Интернационал». Они с Есениным запели, и к ним сразу присоединились многие. Но в зале оказалось несколько белогвардейцев, которые свистом прервали пение. Есенин вскочил на стул: «Все равно не пересвистите!» И продолжал петь, и снова читал стихи.
Вернувшись в Россию, Есенин рассказал друзьям такой случай:
«Мы сидели в берлинском ресторане. Прислуживали мужчины. Почти все были русские, с явно офицерской выправкой. Один из них подошел к нам.
— Вы Есенин? — обратился он ко мне. — Мне сказали, что это вы. Как я рад вас видеть! Мне так хотелось по душам поговорить с вами! Вы ведь бежали из этого большевистского пекла, не выдержали? А мы, русские дворяне, служим здесь лакеями. Вот наша жизнь, до чего довели нас большевики. Я поглядел на него и ответил:
— Ах, какая гадость! Плакать надо… Но знаете что, дворянин! Подайте мне, мужику, ростбиф по-английски, да смотрите, чтобы кровь сочилась!
Офицер позеленел от злости, отошел и угрожающе посмотрел в нашу сторону. Я видел, как он шептался с двумя рослыми официантами. Я взял Айседору под руку и медленно пошел мимо них к выходу. Он не успел и не посмел меня тронуть. Да, я скандалил. Мне это было необходимо. Мне нужно было, чтобы меня знали, чтобы меня запомнили. Что, я им стихи читать буду? Я стал бы только смешон в их глазах. А вот скатерть со всей посудой стащить со стола, посвистеть в театре, нарушить порядок уличного движения — это им понятно. Если я это делаю, значит, я миллионер, мне, значит, можно. Вот и уважение готово, и слава, и честь! О, меня они теперь помнят лучше, чем Дункан».
После того как Айседора и Сергей посетили в Берлине Алексея Максимовича Горького, потянулась целая вереница скандальных воспоминаний. Вот одно из них:
«Дункан я видел на сцене за несколько лет до этой встречи, когда о ней писали как о чуде, а один журналист сказал: «Ее гениальное тело сжигает нас пламенем славы».
Но я не люблю, просто не понимаю пляски от разума, и мне не понравилось, как эта женщина металась по сцене. Помню, было даже грустно; казалось, что ей смертельно холодно и она, полуодетая, бегает, чтобы согреться.
У нас она тоже плясала, предварительно откушав и выпив водки. Пляска изображала как будто борьбу тяжести возраста Дункан с насилием ее тела, избалованного славой и любовью. За этими словами не скрыто ничего обидного для женщины, они только говорят о проклятии старости.
Пожилая, отяжелевшая, с красным некрасивым лицом, в платье кирпичного цвета, она кружилась, извивалась в тесной комнате, прижимая к груди букет измятых, увядших цветов, а на толстом лице ее застыла ни о чем не говорящая улыбка.
Эта знаменитая женщина, прославленная тысячами эстетов Европы, тонких ценителей пластики, рядом с маленьким, как подросток, изумительным рязанским поэтом являлась совершеннейшим олицетворением всего, что ему было не нужно. Тут нет ничего предвзятого, придуманного вот сейчас; нет, я говорю о впечатлении того тяжелого дня, когда, глядя на эту женщину, я думал: как может она почувствовать весь смысл таких вздохов поэта:
Хорошо бы, на стог улыбаясь, Мордой месяца сено жевать.
Разговаривал Есенин с Дункан жестами, толчками колен и локтей. Когда она плясала, он сидел за столом, пил вино и краем глаза посматривал на нее, морщился. И можно было подумать, что он смотрит на свою жену как на кошмар, который уже привычен — не пугает, но все-таки давит.
Потом Дункан, утомленная, припала на колени, глядя на поэта и улыбаясь вялой, нетрезвой улыбкой. Он положил руку ей на плечо, но при этом резко отвернулся.
Есенина попросили читать. Он охотно согласился, встал и начал монолог Хлопуши. Вначале трагические выкрики каторжника показались мне театральными.
Сумасшедшая, бешеная, кровавая муть! Что ты? Смерть?
Но вскоре я понял, что Есенин читает потрясающе, и слушать его стало тяжело до слез. Я не могу назвать это чтение артистическим, искусным и так далее — все эти эпитеты ничего не говорят о характере чтения. Голос поэта звучал несколько хрипло, крикливо, надрывно, и это как нельзя более резко подчеркивало каменные слова Хлопуши. Изумительно искренне, с невероятной силой прозвучало неоднократно и в разных тонах требование каторжника:

Я хочу видеть этого человека!
И великолепно был передан страх:
Где он? где? Неужель его нет?

Даже не верилось, что этот маленький человек обладает такой огромной силой чувства. Читая, он размахивал руками не в ритм стихов, но это так и следовало: их ритм был неуловим, тяжесть каменных слов капризно разновесна. Казалось, что он бросается ими: одно — под ноги себе, другое — вдаль, третье — в чье-то ненавистное ему лицо. И вообще все: хриплый, надорванный голос, неверные жесты, качающийся корпус, тоской горящие глаза — все было таким, как и следовало быть всему в обстановке, окружавшей поэта в тот час.
Сергей Есенин был создан природой исключительно для поэзии, для выражения неисчерпаемой «печали полей», любви ко всему живому и милосердия. И еще более ощутима стала ненужность Кусикова с гитарой, Дункан с ее пляской, ненужность скучнейшего бранденбургского города Берлина — всего того, что окружало талантливого русского поэта.
Взволновал он меня до спазмы в горле, рыдать хотелось. Помнится, я не мог сказать ему никаких похвал, да он, думаю, и не нуждался в них».
Безусловно, поэзия Есенина потрясла Горького, но не следует так уж умиляться его слезам. Владислав Ходасевич писал о неуемной слезливости Алексея Максимовича:
«Я видел немало писателей, которые гордились тем, что Горький плакал, слушая их произведения. Гордиться особенно нечем, потому что я не помню, над чем он не плакал, — разумеется, кроме совершенной какой-нибудь чепухи. Нередко случалось, что, разобравшись в оплаканном, он сам же его бранил, но первая реакция почти всегда была — слезы. Его потрясало и умиляло не качество читаемого, а сама наличность творчества, тот факт, что вот — написано, создано, вымышлено. Маяковский, однажды печатно заявивший, что готов дешево продать жилет, проплаканный Горьким, поступил низко, потому что позволил себе посмеяться над лучшим, чистейшим движением его души. Он не стыдился плакать и над своими собственными писаниями: вторая половина каждого нового рассказа, который он мне читал, непременно тонула в рыданиях, всхлипываниях и протирании затуманенных очков».
Два месяца Айседора с Есениным, Кусиковым и личным секретарем путешествовала в автомобиле по Европе. Она хотела показать Сергею мир, а миру — Сергея, но как мир особенно не нужен был Есенину, так и Есенин со своими сугубо русскими стихами не нужен был миру. Вот какое письмо он однажды отправил Илье Ильичу Шнейдеру: «Милый Илья Ильич! Привет Вам и целование.
Простите, что так долго не писал Вам, берлинская атмосфера меня издергала вконец. Сейчас от расшатанности нервов еле волочу ноги. Лечусь в Висбадене. Пить перестал и начинаю работать.
Если бы Изадора не была такой сумасбродной и дала мне возможность где-нибудь ненадолго остановиться, я очень много бы заработал денег. У Изадоры дела ужасны. В Берлине адвокат дом ее продал и заплатил ей всего 90 тысяч марок. Такая же история может получиться и в Париже. Имущество ее — библиотека и мебель — расхищено, на деньги в банке наложен арест. Таковы ее дела… Она же как ни в чем не бывало мчится на автомобиле то в Любек, то в Лейпциг, то во Франкфурт, то в Веймар. Я следую с молчаливой покорностью, потому что при каждом моем несогласии — истерика. Души у них нет, на кой черт нужна им эта душа, которую у нас в России на пуды меряют. Совершенно лишняя штука. С грустью, с испугом, но я уже начинаю учиться говорить себе: застегни, Есенин, свою душу. Это так же неприлично, как расстегнутые брюки.
Германия?.. Жизнь не здесь, а у нас. Здесь действительно медленный грустный закат. Пусть мы азиаты, пусть мы дурно пахнем, чешем, не стесняясь, у всех на виду седалищные щеки, но мы не воняем так трупно, как воняют они. Никакой революции здесь быть не может. Все зашло в тупик, спасет и перестроит их только нашествие таких варваров, как мы. Нужен поход на Европу…»
Как мы видим, Есенин в те годы был сторонником революции.
Несколько месяцев пролетело в путешествии по странам Европы, планировалась поездка в Америку, но русской школе Дункан так и не удалось пересечь границу советского государства. Отправиться в Америку пришлось без учениц.
Октябрьским погожим днем Айседора, Сергей и Кусиков в шикарном автомобиле приехали в Гавр, чтобы на пароходе «Paris» отправиться в Нью-Йорк. Хотя Есенин и успел несколько привыкнуть к европейскому шику, обстановка парохода его просто потрясла. Громадина высотой в многоэтажный дом чуть заметно покачивалась на волнах. Гигантский океанский стимер представлял собою не просто скопище кают для перевозки пассажиров, но целый город, обеспечивающий уютную комфортабельную жизнь во время плавания. Здесь были рестораны, кафе, плавательные бассейны, дансинги, кино- и концертные залы. Все оформлено с безупречным вкусом. Потрясенный Есенин проходил по плавно покачивающемуся полу мимо ярко освещенных витрин богато убранных магазинов, громадных залов библиотек. Здесь даже была своя типография, издающая ежедневную газету. А на верхней палубе размещался самолет для тех, кому не терпелось попасть в Нью-Йорк за двадцать четыре часа. Есенин мог поклясться, что, услышь он обо всем этом от других — не поверил бы. С этого момента ему «показался смешным и нелепым тот мир, в котором он жил раньше. Он вспомнил про «дым отечества», про деревню, где чуть ли не у каждого мужика в избе спит теленок на соломе или свинья с поросятами, непролазные дороги и стал ругать всех цепляющихся за «Русь», как за грязь и вшивость. В этот момент и разлюбил он вшивую Россию и еще больше влюбился в коммунистическое строительство» (С. Есенин. Железный Миргород).
Когда пароход причалил в порту Нью-Йорка, Айседора вышла на палубу и увидела, что ее встречает большая группа журналистов. Но к ее удивлению, администрация судна не разрешила чете Есениных-Дункан спуститься по трапу на американскую землю. Дело заключалось в том, что Министерство юстиции причислило их к категории опасных эмигрантов, которые прибыли из бурлящей большевистской России. Их направили на остров Эллис-Айленд — остров слез — для встречи с представителями федерального бюро расследований. Есенин был просто ошарашен, а Айседора до предела возмущена. Но в глубине души она понимала, что это непредвиденное препятствие послужит им дополнительной рекламой.
На следующее утро все уладилось, и репортеры газет, которых стало вдвое больше, буквально осадили Айседору. Есенин подготовил речь, но его никто ни о чем не спрашивал. Просто внимательно рассматривали и бесцеремонно щелкали фотоаппаратами. На Айседору же вопросы сыпались со всех сторон:
— Как вы выглядите, когда танцуете?
— Не знаю, я никогда не видела себя танцующей.
— А почему вы не позволяете снимать себя в кино?
— Я считаю, что техника киносъемки пока очень несовершенна. Мне страшно увидеть себя на экране дергающейся.
— Скажите, кто ваш русский муж?
— Он гениальный поэт.
— Вернетесь ли вы в Россию?
— Я люблю русский народ и намереваюсь вернуться в Россию в будущем году. Но тем не менее очень приятно снова приехать сюда, где тебя ждут горячая вода, салфетки, тепло и другие удобства. В России другие ценности, но мы, бедные, слабые существа, так привыкли к комфорту, что нам очень трудно от него отказаться. И русские отнюдь не собираются отказываться от него. Наоборот. И они считают, что в комфорте должны жить все, а если кому-то не хватает, то не хватать его должно всем.
— Вы оба коммунисты?
— Нет. Мы — представители молодой России. Мы работаем только в сфере искусства, не вмешиваясь в политические вопросы. Нам бы очень хотелось как можно больше рассказать о России и работать для сближения двух великих стран. Никакой политики, никакой пропаганды. После восьми лет войны и революции Россия окружена китайской стеной. Европа, сама истерзанная войной, не обладает достойной силой, чтобы снести эту китайскую стену. Россия во мгле, но мы помогли им в это трудное время. Америка сделала щедрый жест и разрушила китайскую стену. Работа Организации американской помощи незабываема. Прежде всего хотим подчеркнуть тот факт, что сейчас в мире есть только две великие страны — Россия и Америка. И разве не может быть так, что искусство станет средством для развития новой русско-американской дружбы? Мы приветствуем и благодарим американский народ.
На следующий день в «Нью-Йорк тайме» появилась статья Анны Фициу: «Айседора Дункан задержана на острове Эллис. Боги могут хорошенько посмеяться. Айседора Дункан, благодаря которой в Америке появилась школа пластического танца, приравнена к опасным эмигрантам. Но ведь это американская актриса высшего ранга; женщина, чье искусство достигло такого изящества, что иногда просто нет критериев, по которым его можно было бы оценить; танцовщица, вкладывающая в свое исполнение не только утонченное совершенство ритма и поэзию движения, но и живое беспокойное воображение».
Эту статью Айседора прочитала, уже находясь в своем номере в отеле «Уолдорф Астории». Вечером ее друзья устроили грандиозный банкет в ресторане. Она была несказанно счастлива встретиться с теми, кого так давно не видела, по кому соскучилась и кто не забыл ее за эти годы. Разговор не прекращался: надо было узнать все новости и поделиться воспоминаниями. Но больше всего Айседоре хотелось рассказывать о России.
Хотя Айседора повсюду утверждала, что не собирается заниматься пропагандой, тем не менее даже на банкете она не преминула упомянуть о светлом коммунистическом будущем этой страны. Ее менеджер был в недоумении и страшно волновался по поводу того, какая же публика соберется на концертах после появления в газетах сообщений о коммунистической пропаганде мадам Дункан. Но опасения его были напрасны.
Есенин чувствовал себя на этом банкете никому не нужным. Он то слонялся по залу, то садился за столик в углу и пил рюмку за рюмкой — так невыносимо тоскливо было ему вдали от родины. Здесь он был вычеркнут из жизни, он просто не мог общаться с этими людьми. Внезапно ему стало совсем душно, и он решил прогуляться. Выйдя на Бродвей, он почувствовал, что голова его пошла кругом — как можно описать то впечатление, которое должны произвести на человека, не сталкивавшегося ни с чем подобным в темных столицах России, мощные световые потоки электрических фонарей и реклам? Неужели сейчас на улице ночь? Все вокруг переливается разноцветными красками, огоньки разбегаются в разные стороны. Очевидно, люди в Нью-Йорке не спят по ночам — так много их кругом…
Чуть позже, когда Есенин начнет писать очерк об Америке под названием «Железный Миргород», он вспомнит то ошеломляющее впечатление, которое произвел на него Бродвей:
«На наших улицах слишком темно, чтобы понять, что такое электрический свет Бродвея. Мы привыкли жить под светом луны, жечь свечи перед иконами, но отнюдь не пред человеком.
Америка не верит в Бога. Им некогда заниматься этой чепухой. Там свет — для человека, и потому я начну не с самого Бродвея, а с человека на Бродвее.
Обиженным на жестокость русской революции культурникам не мешало бы взглянуть на историю страны, которая так высоко взметнула знамя индустриальной культуры.
Что такое Америка?
Вслед за открытием этой страны туда потянулся весь неудачливый мир Европы, искатели золота и приключений, авантюристы самых низших марок, которые, пользуясь человеческой игрой в государства, шли на службу к разным правительствам и теснили коренной красный народ Америки всеми средствами.
Красный народ стал сопротивляться, начались жестокие войны, и в результате от многомиллионного народа краснокожих осталась горсточка, которую содержат сейчас, тщательно огородив стеной от культурного мира, кинематографические предприниматели. Дикий народ пропал от виски. Политика хищников разложила его окончательно. Гайавату заразили сифилисом, опоили и загнали догнивать частью на болотах Флориды, частью в снегах Канады.
Но все же, если взглянуть на эту беспощадную мощь железобетона, на повисший между двумя городами Бруклинский мост, высота которого над землей равняется высоте 20-этажных домов, никому не будет жаль, что дикий Гайавата уже не охотится здесь за оленем. И не жаль, что рука строителей этой культуры была иногда жестокой.
Индеец никогда не сделал бы на своем материке того, что сделал «белый дьявол».
Бродвей — это что-то головокружительное. Этого нет ни в одном городе мира. Правда, энергия направлена исключительно на рекламный бег. Но зато дьявольски здорово. Американцы зовут Бродвей — «белая дорога». По Бродвею ночью гораздо светлее и приятнее идти, чем днем.
Перед глазами — море электрических афиш. Там на высоте 20-го этажа кувыркаются сделанные из лампочек гимнасты. Там с 30-го этажа курит электрический мистер, выпуская электрическую линию дыма, которая переливается разными кольцами. Там против театра, на вращающемся электрическом колесе, танцует электрическая Терпсихора и т. д., все в том же роде, вплоть до электрической газеты».
Дневной Нью-Йорк Есенину не нравился, и он всегда неохотно сопровождал Айседору в ее прогулках по улицам города и магазинам. Повсюду были уродливые, лишенные всякой архитектурной композиции дома, обезображенные ржавыми железными пожарными лестницами на фасаде и баками для воды на крышах. Полное отсутствие композиции: высотные дома стоят рядом с двухэтажными и тут же газгольдеры, гаражи, склады, пустыри… Никакой зелени, кроме зелени центрального парка, который тоже не может сравниться с парками европейских столиц. Грязь на улицах, мокрые газеты под ногами, кучи хлама на тротуарах против дверей домов.
Невероятно интенсивным был автотранспорт. Даже после Парижа он поразил и испугал их. Машины неслись с бешеной скоростью, казалось, без всяких правил и без опасения наехать на пешехода.
Шум на улицах стоял оглушительный: гудели легковые автомобили, грохотали грузовики, звонили и скрежетали трамваи, трещали пневматические молотки, долбившие гранит и бурившие в нем шурфы для взрывов, расчищая место для фундаментов строящихся домов. Ко всему еще добавлялся рев радио из магазинов — для тех времен это было новое изобретение, которым, как всякой новинкой, рьяно увлекался весь Нью-Йорк.
Вообще, у американцев была какая-то любовь к шумам: турникеты в метро грохотали, а пожары, очевидно, случались каждые полчаса, так как пожарные машины проносились почти непрерывно. Из всех кинематографов (а они были на каждом шагу) неслись через усилители звуки музыки. Ко всему этому добавлялась еще и вонь: газолин, который использовали в качестве топлива, обладал удивительно противным запахом и не шел ни в какое сравнение с европейским бензином.
Сергей возвращался в отель обезумевшим от головной боли и звона в ушах. «Не надо, не надо мне никакой цивилизации, — твердил он. — Хочу обратно в родную патриархальную Русь, хочу, чтобы пели петухи и скрипели коромысла. Хочу шампанского». Он брал бутылку, запирался в своей комнате и долго глушил спиртным горькие, тоскливые думы пленника.
…С того дня он стал почти неуправляем. Его московская Дунька явственно предстала перед ним всемирно известной великой танцовщицей, он же оставался экзотическим дополнением к ней в этой стране. Затравленный Есенин мстил Айседоре своим грубым отношением и, понимая, насколько это глупо, все же не мог совладать ни со своей ненавистью, ни с жаждой залить ее вином.
Айседора была в отчаянии. Сама того не желая, она ввергла его в страшную пучину тоски. Положение их было безвыходным. Позже Айседора рассказывала со слезами на глазах:
«О, это было такое несчастье!.. Вы понимаете, у нас в Америке актриса должна бывать в обществе — приемы, балы… Конечно, я приезжала с Сережей… Вокруг нас много людей, много шума… Кругом говорят… То тут, то там называют его имя… Говорят хорошо… В Америке нравились его волосы, походка, его глаза… Но Сережа не понимал ни одного слова, кроме «Есенин»… А ведь вы знаете, какой он мнительный… Это была настоящая трагедия!.. Ему всегда казалось, что над ним смеются, издеваются, что его оскорбляют… Это при его-то гордости!.. При его болезненном самолюбии!.. Он становился злой как демон… Его даже стали называть «Белый Демон». Банкет… Нас чествуют… Речи, звон бокалов… Сережа берет мою руку… Его пальцы — как железные клещи… «Изадора, домой!..» Я никогда не перечила… Мы немедленно уезжали… Ни с того, ни с сего… Одни думали, что у него заболел живот, другие — что он русский дикарь… третьи — что он сумасшедший… А как только мы входили в свой номер… я еще в шляпе, в манто… он хватал меня за горло и, как мавр, начинал душить… «Правду, сука, правду!.. Что говорила обо мне твоя американская сволочь?» Я уже могла только хрипеть: «Хорошо говорили, очень хорошо»… Но он никогда не верил. Никогда!.. Ах, это был такой ужас, такое несчастье!»
Вернувшись в Москву, Есенин с горечью вспоминал о своих американских злоключениях: «Америки я так и не успел увидеть. Выхожу на улицу, тесно, неба почти не видно. Народ спешит куда-то, и никому до тебя дела нет — даже обидно. Я дальше своего угла и не ходил. Думаю — заблудишься тут к дьяволу, и кто тебя потом найдет? Один раз вижу — на углу газетчик, и на каждой газете моя физиономия. У меня даже сердце екнуло. Вот это слава! Через океан дошло.
Купил я у него добрый десяток газет, мчусь домой, соображаю — надо тому, другому послать. И прошу кого-то перевести подпись под портретом. Мне и переводят: «Сергей Есенин, русский мужик, муж знаменитой, несравненной, очаровательной танцовщицы Айседоры Дункан, бессмертный талант которой…» — и так далее и тому подобное.
Меня такая взяла злость, что я эту газету на мелкие кусочки изодрал и долго потом успокоиться не мог. Вот тебе и слава! В тот вечер спустился я в ресторан и крепко, помнится, запил. Пью и плачу. Очень уж мне назад, домой хочется. И вдруг подсаживается ко мне какой-то негр. Участливо так спрашивает меня. Я ни слова не понял, но вижу, что жалеет. Хорошая у нас беседа была. Когда человек от души говорит, все понять можно. Он мне про свою деревню рассказывает, я ему про село Константинове. И обоим нам хорошо и грустно. Хороший человек, мы с ним потом не один вечер так проводили. Когда уезжать пришлось, я его в Москву звал: «Приедешь, говорю, родным братом будешь. Блинами тебя русскими накормлю». Обещал приехать».
Вообще, встречи с чернокожими американцами не были тягостны для Сергея. Однажды его рассмешил Кусиков. На улице он впервые встретил негритянку с необычной прической, примчался в отель и с вытаращенными от удивления глазами выпалил: «Я видел черную, абсолютно черную женщину, а прическа у нее во… — три кучережки на шарабане и просека посередине». Кусиков был неподражаем в своем искреннем восторге. Сергей так и покатился со смеху, наслаждаясь услышанной великолепной фразой. «Вот образ, вот имажинизм… Ну, Кусиков, молодец, услужил, нечего сказать». Он звонко хлопал себя по коленям. Айседора ничего не понимала и просила объяснить, в чем дело, но Сергей не снизошел. «Вам, миссис Дункан, русского слова понять не дано», — только и заявил он. Айседора обиделась и ушла в другую комнату. Кусиков бросился за ней, но действительно, его замечательную фразу, сказанную экспромтом, перевести было невозможно.
Еще одна удивительная встреча ожидала их в небольшом негритянском театрике. Они пришли сюда компанией, в надежде спрятаться от надоевших ритмов фокстрота и холодных звуков джаза, и получили истинное наслаждение. Удивительные актеры легко переходили от лирических песен, исполнявшихся с искренними слезами и вызывающих такие же слезы у слушателей, к бешено веселым танцам, трюкам, акробатике, с такой радостью, с такими улыбками на лицах, с таким заразительным хохотом, что вместе с ними хохотал до колик, до икоты весь зал. Они сами так наслаждались своей игрой, своей силой, ловкостью и грацией, так охотно по нескольку раз повторяли отдельные номера на бис, что казались не людьми, а какими-то непонятными существами. А какие сумасшедшие смены ритмов, какой непостижимый темп!.. Была в сплетении этих черных тел и эротика, но потому ли, что уж очень необычны были рисунки их поз, то ли потому, что шоколадные тела были так прекрасны, — чувства непристойности не возникало ни на секунду.
Сергей в восторге вышел из театра и в шутку стал уговаривать Айседору отправиться в Африку к этим замечательным чернокожим.
Но их путь лежал не на самый жаркий континент земного шара, а по Америке. Айседора дала несколько концертов в Нью-Йорке, и теперь ей предстояло турне почти по всем штатам. Ее расстраивало то обстоятельство, что начало путешествия придется проделать на поезде, и когда они отправились на вокзал, она была раздражена не менее, чем Есенин, которому вообще никуда не хотелось ехать. Но то, что предстало перед глазами, их приятно удивило. Это был первый вокзал в их жизни, где полностью отсутствовала всякая суета, и первое общественное место в Нью-Йорке, где не было шума, такого обычного в его метро, в его магазинах, на улицах. Никаких гудков, звонков и криков.
Вокзал находился в центре города и был расположен под землей. Они никогда не видели ничего подобного. Просторные, белые, чистые, тихие подземные коридоры вели из огромных кассовых залов прямо к поездам.
За минуту до отхода у каждой двери вагона улыбающийся негр в белоснежной форме тихо предлагал вам занять свои места, втаскивал в вагон обитую бархатом ступеньку, двери закрывались, и поезд беззвучно и мягко отходил. Вначале, когда поезд был прицеплен к электровозу, они ехали под землей, через час, когда выехали за пределы города, электровоз заменили на мощный паровоз, и они помчались с бешеной скоростью. Хотелось смотреть в окно, но там они не увидели ничего интересного. Казалось, что часами едут по задворкам Нью-Йорка: склады, газгольдеры, цистерны, заводы, фабрики, трубы и бесконечные железнодорожные пути… Да, путей было больше всего: и параллельных, и пересекающихся, и отходящих, и вливающихся. И на одном уровне, и выше, и ниже. Все это было занятно, но они все ждали лесов, прерий, вообще природы, а ее не было. Были только жалкие деревца кое-где между постройками, да и те какие-то полуживые от дыма и копоти. Проезжали прямо через города, поезд шел по улицам, рядом с автомобилями и конными повозками. Причем шел со звериным воплем гудка, к которому еще добавлялся довольно большой колокол, подвешенный около паровозной трубы и непрерывно звонивший. Поезд как бы стремился возвестить о себе провинции наглым и пронзительным шумом.
Но еще больший шум вызвала пассажирка, прибывшая на нем. В репертуаре Айседоры наравне с классическими произведениями и древнегреческими идиллиями значились и пламенные революционные танцы. Практически каждое свое выступление она заканчивала исполнением «Интернационала», после которого полицейская карета любого штата неизменно увозила танцовщицу в участок, где Айседора давала письменное заявление, что подобного не повторится, но в дальнейшем свои обещания никогда не выполняла и вновь уезжала со следующего спектакля в сопровождении блюстителей порядка. Однажды в Бостоне публика настолько прониклась революционным духом, рвущимся со сцены, что местной полиции пришлось въехать в партер верхом на лошадях. И зрители, и Айседора были в неописуемом восторге.
В тот момент, когда лошадиные подковы звонко цокали по паркету, Есенин открыл окно за сценой и с помощью какого-то добровольного переводчика рассказал правду о жизни в России: «Наше едва остывшее кочевье мне не нравится. Мне нравится цивилизация. Но я очень не люблю Америки. Америка — это тот смрад, где пропадает не только искусство, но и вообще лучшие порывы человечества. Если сегодня держат курс на Америку, то я готов тогда предпочесть наше серое небо и наш пейзаж: изба немного вросла в землю, прясло, из прясла торчит огромная жердь, вдалеке машет хвостом тощая лошаденка. Это не то что небоскребы, которые дали пока что только Рокфеллера и Маккормика, но зато это то самое, что растило у нас Толстого, Достоевского, Пушкина, Лермонтова и других. А уж о земных богатствах и говорить нечего».
Чем дальше гляжу я на снежную ширь, Тем думаю все упорнее. Черт возьми! Да ведь наша Сибирь Богаче, чем желтая Калифорния. С этими запасами руды Нам не страшна никакая Мировая блокада. Только работай! Только трудись! И в республике будет Что кому надо.
На этот раз в полицейской карете вместе с Айседорой отправился в участок и Сергей.
Вот так искренне верящие в утопическое светлое будущее коммунистически-христианской России, они попали в длинную шеренгу миллионов обманувшихся, тех, кто отдал этой идее свою жизнь. Со временем Есенин поймет, что представляет из себя лицемерное учение большевиков, Айседора же до конца дней не изменит своих убеждений и будет продолжать нести в танце тяжелое древко воображаемого красного знамени.
Случалось, что революционные порывы исходили и из самого зала. Публика сама требовала исполнения запрещенных танцев. Однажды Айседора испытала подлинное единение с залом. Произошло это следующим образом. Галерка начала скандировать: «"Интернационал»! «Интернационал»!» — на что партер ответил взрывом возмущения. Оттуда на сцену полетели дудки от свистков, скомканные программы. Публика из партера с шумом и криком начала покидать зал. Аккомпаниатор тоже достаточно громко хлопнул крышкой рояля и с достоинством ушел со сцены. Галерка не растерялась и тут же заполнила нижние места в театре. Айседора почувствовала единое дыхание зала.
— Дорогие мои, — произнесла она. — Прежде чем начать танец, я хочу сказать вам несколько слов. Я свято верю, что дух России — единственное здоровое явление в Европе. Все другие страны думают о застарелой ненависти и обидах, и только Россия смотрит в будущее. Америка — единственная страна в мире, взгляд которой тоже устремлен в будущее. Вот почему Америка должна понять Россию и помочь ей. Зал ответил грохотом воодушевленных оваций.
— А сейчас я предлагаю вам, — продолжала Айседора, — самим спеть этот гимн. Вы же видите, что мой аккомпаниатор не поддержал меня.
И тут неожиданно из глубины зала вышла маленькая угловатая девочка-подросток и попросила Айседору позволить ей исполнить «Интернационал».
Концерт имел оглушительный успех. На следующий день репортеры в газетах не находили слов, чтобы описать то воодушевление, которое царило в зале.
Айседора после выступления опять отправилась к себе в отель через полицейский участок. Она часто шутила по этому поводу: по крайней мере, удается сэкономить энную сумму на такси.
На самом деле ни сама Айседора, ни ее спутники денег не считали. Невероятная тоска Есенина влекла за собой большие расходы. А грустить было из-за чего. Лишь иногда ему удавалось выступать со своими стихами перед небольшими группами эмигрантов, у которых на глаза наворачивались слезы, и тогда Сергей был счастлив и пил шампанское. Но чаще он требовал водки, потому что ей проще было заглушить то горькое чувство одиночества и неприкаянности, которое не в силах был развеять даже Кусиков, изрядно уже надоевший, вечно таскающийся за Есениным из одного города в другой и не отстающий от него в количестве опорожненных бутылок. А спиртное в эти годы в Америке стоило бешеных денег, так как пуританская страна изобрела оригинальный способ борьбы с пьянством — «сухой закон». Алкоголь можно было купить везде, но из-под полы и втридорога. К этим расходам приплюсовывалось еще и вымогательство полицейских, которые несметным роем слетались на каждую вечеринку, чуя ее за несколько кварталов. Пристанище же Сергея Есенина находили очень быстро, потому что шум от его попоек стоял невероятный. Сергей хватал своих собутыльников за грудки и пытался в беспорядочной драке выяснять с ними отношения. У американцев же были свои правила: они предпочитали бокс среди хрупких столиков. Сергей этого не понимал, и поэтому его драки, затеянные на чужой территории, сразу же привлекали внимание полицейских. А за этим следовали астрономические цифры денежных штрафов. Сергею платить было практически нечем, так как никто не собирался печатать его в Америке, и Айседоре приходилось всякий раз раскрывать свой кошелек. В конце концов он оказался настолько тонок, что несмотря на гонорары, исчисляемые огромными суммами, его содержимого едва хватило, чтобы приехать обратно в Париж.
Здесь, на парижском вокзале, чету Есениных-Дункан встретила подруга Айседоры Мэри Дести, которая оставила подробные воспоминания об этом периоде жизни великой танцовщицы. Крепко обняв и поцеловав Айседору, она с нетерпением произнесла:
— Показывай этого необыкновенного гения. Где он?
— Минуточку, — ответила Айседора, — терпение. Русского торопить нельзя. Его сейчас вынесут.
— Он что, болен?
— Не совсем. Он просто не хочет выходить из вагона. Не забывай, что он великий, величайший гений. Проводники уговаривают его выйти. — Айседора пыталась сохранить серьезность. В это время появились четверо мужчин, тащивших что-то, напоминающее огромную охапку элегантных мехов. Проводники поставили это нечто на землю, и перед Мэри Дести предстал Есенин, облаченный в меховую шапку, благодаря которой он выглядел очень высоким и свирепым.
Когда они приехали в отель, Айседора заказала восхитительный обед с легким вином. Это удивило Мэри, потому что ее подруга всегда пила шампанское. Сергей захрипел: «Шампанского, шампанского!» — но Айседора твердо отказалась его заказывать. Последовал бурный спор на какой-то смеси русского и английского языков.
Сергей держал в руке небольшой портфельчик, с которым никогда не расставался. Чуть позже он направился в свою комнату и запер его там в гардеробе. Это очень позабавило Айседору, и она прошептала:
— Мэри, ты будешь от него в восторге. Он как дитя. В портфельчике у него какие-то игрушки, которые он охраняет как священные реликвии.
— Может, это деньги, — сказала Дести, потому что была немного практичнее.
— Мэри, ты в жизни ничего смешнее не говорила. Милая, у нас нет ни гроша, и если бы не Лоэнгрин, то мы все еще сидели бы в порту Нью-Йорка.
— Но вы хорошо заработали во время американского турне.
— О да, но я не знаю, куда ушли все деньги. В последние две недели нам их едва хватало, чтобы расплачиваться за постель и еду. Мне бы не хотелось, чтобы у Сергея сложилось неприятное впечатление об Америке. Это страшный удар для художника.
Наконец обед подали. Какой же Сергей был веселый и радостный! Он читал свои стихи и действительно был похож на молодого бога с Олимпа. Он ни секунды не сидел на месте, часто убегал куда-то, в экстазе бросался на колени перед Айседорой и, как усталый ребенок, клал свою кудрявую голову на ее колени. Она теребила его чудесные кудри, и ее глаза излучали свет, как глаза Мадонны.
— О, как я счастлива, Мэри; посмотри, как он прекрасен. Сергей все время выбегал то за сигаретами, то за спичками, хотя Айседора говорила ему, что официант принесет все что нужно. Мэри заметила: с каждым возвращением он становится все бледнее, а Айседора все больше нервничала. В последний раз он довольно долго не появлялся, и ей npишлось позвать свою служанку. Та рассказала, что он несколько раз заходил в ее комнату и заказывал шампанское, но теперь куда-то ушел. Лицо у Айседоры стало очень грустным. Она прилегла на кровать и поведала подруге о своем путешествии. Рассказывала она так, как умела делать только она одна, — с изяществом и остроумием. Простейший эпизод превращался у нее в захватывающую историю.
— Мэри, теперь я могу поведать тебе правду. Сергей несколько эксцентричен, и чем дольше он отсутствует, тем эксцентричнее становится. Если он скоро появится, то нам будет лучше уйти в другое место, куда-то, где он не сможет нас найти.
— Господи, Айседора, ты что? Я не верю, что он посмеет тебя тронуть.
— Видишь ли, это одно из его сумасбродств. Но поверь мне, это не со зла. Когда он пьет, то совсем теряет рассудок и начинает видеть во мне своего самого большого врага. Я не против того, чтобы он употреблял спиртное. Иногда я удивляюсь, почему все не пьют, живя в этом ужасном мире. Русские же ничего не делают наполовину: если уж они пьют, так пьют. По мне, пусть он переломает все в городе, если это доставит ему удовольствие.
— Но почему, почему ты терпишь это?
— Мэри, родная, не могу объяснить. В этом есть что-то, что мне нравится, где-то глубоко, глубоко в душе. Ты, наверное, заметила, как Сергей похож на одного человека, которого ты когда-то знала. Я не перенесу, если с его золотой головы упадет хоть один волосок. Разве ты не видишь сходства? Он просто копия маленького Патрика. Как я могу позволить, чтобы с Сережей что-нибудь случилось? Нет, ты должна мне помочь спасти его, увезти в Россию. Там ему будет хорошо. Он великий гений, великий поэт, а в России знают, как обращаться со своими художниками.
В этот момент Сергей начал колотить в дверь. Мэри потащила Айседору в холл, и они помчались вниз по лестнице. В дверях Айседора задержалась, чтобы сказать портье, что муж ее болен, и попросила присмотреть за ним, пока они не привезут доктора.
Когда в номер вломились шестеро полицейских, Сергей пригрозил убить их и переломать в комнате всю мебель. До этого он успел выкинуть туалетный столик и кушетку в окно и избил портье. Пока врач его осматривал, он бесновался, кричал и требовал свой портфель, в котором, по его утверждению, были стихи. Врач заявил, что Сергей болен, и очень опасно, и что его ни под каким предлогом нельзя выпускать. Это известие стало для Айседоры сокрушительным ударом.
Отель был взбудоражен. Несколько постояльцев выбежали в одном белье, думая, что снова началась война и что отель бомбят. Это было уже слишком; Айседора начала истерически хохотать при мысли, что молодой русский большевик до смерти перепугал мирно отдыхающих американских гостей. Управляющий отелем разозлился и потребовал, чтобы ущерб был оплачен. В самом деле, в их комнатах невозможно было находиться: они выглядели как после бомбежки. Придя в номер, Айседора глотнула бренди и спросила себя, что же делать. Она была полна решимости защитить мужа; естественно, она никогда, даже под страхом смерти, не позволит упрятать Сергея в сумасшедший дом. Открыв гардероб, она увидела портфель. В участке полицейский отдал ключи Сергея. Но Айседора, со свойственной ей щепетильностью, долго колебалась, не желая заглядывать в его личные вещи. Мэри предположила, что там могут быть деньги, но она знала, что этого не может быть. Наконец Айседора решилась открыть портфель. К ее изумлению, он был полон американских денег — мелкими купюрами и даже серебром, всего около двух тысяч долларов. «Господи, Мэри, неужели я пригрела змею на своей груди? Нет, не верю, бедный Сережа. Я уверена, что он и сам не знал, что делал. У него никогда не было много денег, и при виде того, как я щедро трачу их, его крестьянская натура взяла в нем верх, и он бессознательно решил часть их сохранить. Скорее всего для тех, кому они нужны на родине… Подумать только, у него были деньги, а меня с ума сводил портной, угрожая арестом, если я не оплачу счет за два костюма Сергея!»
Подруги возместили нанесенный ущерб и уехали из отеля в Версаль. Там Айседора слегла с высокой температурой.
Врач, осматривавший Сергея, требовал согласия поместить его в лечебное учреждение, а полиция разрешила выпустить его только в том случае, если он немедленно покинет страну. После чего Сергей получил свои чемоданы и портфель, в котором денег осталось ровно столько, сколько необходимо на дорогу в Берлин, где у него было много друзей.
В это время Айседора жила в Версале и чувствовала себя очень плохо. Врачи делали все возможное, но не могли сбить температуру. Иногда Айседора брала Мэри за руку и говорила: «Держи меня крепче: я парю над своей постелью, и у меня на душе невероятная легкость — все проблемы и тревоги сплошная мелочь. Держи меня, Мэри, иначе я улечу».
Когда температура ненадолго понижалась, Айседора страдала от головной боли и бессонницы. В эти периоды она просила Мэри рассказать ей, что слышно о Сергее в Берлине, как он там один, «бедный больной мальчик», справляется с трудностями в чужой стране.
Мэри пыталась ее успокоить и говорила, что никаких сообщений из Германии нет, но Айседора не верила, и в конце концов подруга призналась, что Есенин забросал Версаль телеграммами, в которых умолял Айседору приехать к нему, в противном же случае лишь один браунинг будет в силах разрешить все его проблемы.
Айседора была потрясена обилием телеграмм, которые показала ей Мэри.
— Как ты могла с нами так поступить?! Ты жестокое, бесчувственное существо! — гневно, срываясь на визг, закричала Айседора. — Ты погубила нас! Мэри заплакала.
— Но что я могла сделать, если ты была на пороге смерти…
Айседора встала с постели и начала беспорядочно бродить по комнате, открывая шкафы и вытаскивая оттуда какие-то вещи. Она лихорадочно собиралась в дорогу.
— Айседора, что ты делаешь? — Мэри утерла слезы. — Куда ты собираешься? У тебя не хватит ни сил, ни средств добраться до Берлина.
— Мэри, прости меня за невольную вспышку, но умоляю, помоги мне! Найди способ отвезти меня к Сергею, не то я умру. Я без него жить не могу. Мысль, что с ним может случиться что-то плохое, сводит меня с ума. Первым делом дай телеграмму, что мы выезжаем, затем сходи к ростовщику и заложи картины Эжена Каррьера, да выхлопочи побольше денег, чтобы мы могли нанять автомобиль.
— Айседора, ты сошла с ума! Потребуется по меньшей мере половина коллекции Версаля, чтобы доехать до Берлина на машине. Проще поездом.
— Нет, нет, нет… Об этом не может быть и речи. Мне страшно даже подумать, как долго будет тащиться это чудовище, да еще и останавливаться у каждой деревушки. Поверь, родная моя, у меня душа вырвется из груди. Ну, торопись же, у тебя получится. А я начну собирать вещи. Завтра мы должны выехать.
И Айседора снова принялась метаться по комнате, доставая все необходимое из шкафов.
На следующий день они отправились в Германию. Для Мэри дорога превратилась в сплошной кошмар, Айседора же, казалось, не замечала всех препятствий, встававших у них на пути.
Шофер первой нанятой ими машины через час отказался от выгодного заказа, так как не желал выполнять требования Айседоры мчаться как можно быстрее. Он заявил, что ни в рай, ни в ад не торопится. Вторая машина благополучно сломалась через час пути. Затем под проливным дождем они остановили машину с крытым верхом. Шофер сжалился над промокшими путешественницами, но не проехали они и нескольких километров, как танцовщица заявила, что она теряет сознание, и попросила притормозить у первого попавшегося отеля. Когда Мэри заявила, что Айседора слишком уж капризничает, та наклонилась к ней и прошептала на ухо: «Пойми, закрытые окна и потоки воды за ними мне слишком о многом говорят и невыносимы для меня». И она неожиданно стала неистово бить по стеклам. Автомобиль остановился у отеля.
Мэри, совершенно обессилевшая, добралась до теплой постели и тут же провалилась в бесчувственный сон. Ей казалось, что она не проспала и пяти минут, а Айседора уже тормошила ее и твердила: «Вставай, подруга, вставай! Мне удалось найти попутчика. Представь себе, он едет в Берлин, хорошо меня знает и категорически отказывается брать деньги! Такого шанса упускать нельзя».
Когда они вышли на улицу, предрассветный туман окутал их промозглым холодом. Мэри зябко куталась, Айседора была без меры возбуждена, а водитель не сводил влюбленных глаз со своей знаменитой попутчицы. И конечно же, он беспрекословно выполнял все требования Айседоры мчаться быстрее и быстрее. Мэри попыталась протестовать, но Айседора опасалась, что они не успеют и Сергей застрелится.
В итоге Мэри пришлось оставить свои тщетные попытки прекратить это сумасшествие, и уже проваливаясь в сон от сморившей ее усталости, она лишь несвязно думала о том, что Айседора всегда была счастлива, когда ехала куда-нибудь на автомобиле или летела на самолете. Быстрое движение ей было необходимо так же, как дыхание. Быть может, она и жила только тогда, когда мчалась на сумасшедшей скорости.
Когда они подъехали к отелю «Адлон» в Берлине, Сергей одним прыжком влетел в машину через голову шофера и очутился в объятиях Айседоры. Он отбросил в сторону свою шапку — дорогостоящий, но красивый жест. Зачем ему теперь шапка? Его любовь, его лапочка, его Айседора здесь — прочь шапка! Он мог бы тут же сбросить пальто и башмаки, и это не было бы позой: экзальтированные существа действительно забыли об окружающих.
По случаю встречи и примирения был организован грандиозный ужин, на котором Айседора решила устроить русское застолье. Сервированные столы были уставлены традиционными русскими закусками — Мэри никогда не пробовала таких деликатесов, — и Айседора настояла на том, чтобы каждый, по обычаю, выпил перед едой по три рюмки водки, одну за другой. Русские, у кого были балалайки, играли и пели, а все остальные подпевали, и ничто на свете не могло сравниться с щемящей тоской русских мелодий.
Подали обед, и Мэри показалось, что съели столько, сколько хватило бы, чтобы несколько недель кормить целый полк. Но это было только начало.
Айседора была красива как никогда. Она излучала счастье. Сергей опустился перед ней на колени, по лицу его текли слезы, он осыпал ее тысячами прекрасных нежных русских слов. Вся компания тоже встала перед Айседорой на колени и целовала ей руки. Как счастливы они были! Группа беззаботных, фактически бездомных людей, — да понимали ли они, что произошло и что вообще происходит в мире? Было ли им до этого дело, этим людям без родины? Художники — а все они были художниками в своем деле — свидетельствовали свое преклонение перед величайшей из них. Сергей был счастлив, потому что, склоняясь перед Айседорой, они падали ниц и перед ним, их поэтом. О да, уж в этом они толк понимали, а если он хотел оставаться «скандалистом» и «хулиганом», кем он, конечно, и был, то почему бы и нет? У гения есть привилегии, он может делать что хочет. Как смеют простые смертные указывать отмеченному Богом, как ему поступать и как себя вести? Сергей встал, чтобы продекламировать одно из своих стихотворений. Когда он заговорил, всем показалось, что через них прошел электрический заряд. После стихов Айседора с Есениным сплясали русского.
Затем началось буйство. Били все, что попадало под руку. Сергей начал говорить Айседоре гадости. Трое или четверо его приятелей пытались его удержать, но с тем же успехом они могли бы попытаться остановить волны в океане, ибо в момент приступов, которые начинались, как правило, всегда одинаково, Сергей становился невероятно сильным. Он сидел за столом, спокойно ел и разговаривал; неожиданно лицо его смертельно бледнело, зрачки расширялись, а глаза превращались в горящие черные угольки, внушающие ужас. Первым делом Сергей запирал на ключ все двери и прятал его в карман.
Так он сделал и на том вечере, и настолько ловко, что присутствующие оказались в западне до того, как поняли, что случилось. Всех молодых людей он расшвырял по комнате как мячики, или так, как шторм разбрасывает багаж по борту судна. Сначала Айседора наслаждалась этим диким зрелищем. Что нашло на нежную застенчивую танцовщицу? Россия, безусловно, изменила ее характер. Если бы Сергей не набрасывался на нее, она ничего не имела бы против этих выходок, потому что они отвечали чудовищным внутренним мукам, которые она непрерывно испытывала. Его приступы оказывали на нее такое же умиротворяющее воздействие, как сумасшедшая гонка на автомобиле или полет на самолете. Казалось, что полное пренебрежение ко всем условностям, которые на протяжении всей жизни так грубо ее ломали, дает ей передышку от вечной печали.
Айседора прошептала подруге: «Мэри, милая, не пугайся тому, что я сделаю. Я собираюсь вылечить его от этой болезни. Помни, как бы странно я себя ни вела, что бы я ни делала, я притворяюсь». Сначала так оно и было, но потом ее захватил вихрь буйства и остановиться она уже не могла, даже когда захотела. Сергей оскорблял ее танцы. Ему было все равно, с чего начать, все перед ним тряслись и падали ниц. Айседора отвечала сполна, хотя на его стороне было преимущество: блестящее остроумие, понятное всем. Айседора же говорила на языке, которого окружающие не понимали. Поэтому она прибегнула к более простому методу: снова и снова выкрикивала все ругательства и оскорбления, которые знала по-русски. А так как их было очень мало, она употребляла названия животных — «свинья», «собака», «корова» и тому подобное. Сначала это, благодаря забавному американскому акценту Айседоры, всех очень позабавило, даже Сергей визжал от смеха. Потом он перескочил через стол, заключил Айседору в объятия и стал бешено целовать ее глаза, волосы, руки, даже прекрасные ноги. Но вспомнив, что она обозвала его какой-то там собакой, вновь принялся дебоширить.
Было выпито много шампанского. Сергей вел себя так ужасно, что перепугались даже его лучшие друзья. Когда на него находило, ему было все равно, друг перед ним или враг. Он сдернул со стола скатерть, и в одно мгновение все блюда разлетелись в разные стороны. Айседора сказала Мэри: «История повторяется! Помни, что я сказала: сегодня я его обязательно вылечу. Надоело мне смотреть, как все удовольствия получает он».
И она, взяв со стола тарелку, запустила ею в картину на стене. Раздался страшный треск, который потряс нежную душу Айседоры больше, чем всех остальных. На мгновение Сергей, видимо, подумал, что это сделал он, но когда, ударившись о камин, разбился графин, он забеспокоился.
— Ух, до чего интересно! — воскликнула Айседора. — Если бы я знала, какое это удовольствие, я бы уже давно занималась этим вместе с тобой.
И тут начался такой ураган, что в комнате не осталось ничего целого. Мэри пыталась унять Айседору, но она только подмигивала и шептала: «Все в порядке. Не бойся. Я знаю, что делаю». Она уже ничего не соображала и была в таком же состоянии, как и Сергей. Ужасное напряжение, в котором Айседора находилась вследствие его припадков уже более двух лет, начало сказываться на ее нервах. Она впала в истерику, не понимая, что делает, и была не в силах контролировать свои поступки.
Примерно таковы воспоминания Мэри Дести об этом периоде жизни Айседоры. Но было бы несправедливым дать слово только подруге танцовщицы. Истина требует, чтобы высказался и свидетель со стороны Есенина. Вот воспоминания Крандиевской-Толстой:
«Однажды ночью к нам ворвался Кусиков, попросил взаймы сто марок и сообщил, что Есенин сбежал от Айседоры.
— Окопался в пансиончике на Уландштрассе, — сказал он весело. — Айседоре не найти. Тишина, уют. Выпиваем, стихи пишем. Вы смотрите, не выдайте нас.
Но Айседора немедля села в машину и объехала за три дня все пансионы Шарлотенбурга и Курфюрстендама. На четвертую ночь она ворвалась, как амазонка, с хлыстом в руке в тихий семейный пансион. Все спали. Только Есенин в пижаме, сидя за бутылкой вина, играл с Кусиковым в шашки. Вокруг них в темноте буфетов на кронштейнах, убранных кружевами, мирно сияли начищенные кофейники и сервизы, громоздились хрустали, вазочки и пивные кружки. Висели деревянные утки вниз головами. Солидно тикали часы. Тишина и уют вместе с ароматом сигарет и кофе обволакивали это буржуазное немецкое гнездо, как надежная дымовая завеса, от бурь и непогод за окном. Но буря ворвалась сюда в образе Айседоры. Увидя ее, Есенин молча попятился и скрылся в темном коридоре. Кусиков побежал будить хозяйку, а в столовой в это время начался погром.
Айседора носилась по комнатам в красном хитоне, как демон разрушения. Распахнув буфет, она выкидывала на пол все, что было в нем. От ударов ее хлыста летели вазочки с кронштейнов, рушились полки с сервизами. Сорвались деревянные утки со стен, закачались, зазвенели хрустальные люстры. Айседора бушевала до тех пор, пока бить стало нечего. Тогда, перешагнув через груды черепков и осколков, она прошла в коридор и за гардеробом нашла Есенина.
— Покиньте немедленно этот бордель… и следуйте за мной, — сказала она ему спокойно.
Есенин покорно надел цилиндр, накинул пальто поверх пиджака и молча пошел за ней. Кусиков остался в залог и для подписания пансионного счета».
Было ли все действительно так, как написано, — это уже на совести авторов воспоминаний, но, как говорится, из песни слов не выкинешь.
Жизнь шла кувырком. Казалось, они оба потерпели поражение. Айседора, несмотря на то что в Америке много выступала, так и не смогла заработать средств на содержание московской школы. Сергей, издерганный тоской и одиночеством, писал очень мало. Хотя несколько сборников Есенина было переведено и даже издано за границей (впрочем, очень маленькими тиражами), ни Европа, ни Америка в то время не признали его гениальным поэтом. Айседора была опустошена безденежьем, скандалами и неудавшейся любовью.
Глава 37
В конце концов они вернулись в Россию. Первые слова, которые прошептала Айседора на ухо встречающему их Илье Ильичу, были: «Я увезла Сережу из России, чтобы познакомить его с миром, оградить от тягот жизни. Я хотела сохранить его для мира. Теперь он возвращается, чтобы спасти свой разум, так как без России он жить не может. Я знаю, очень многие будут молиться, чтобы этот великий поэт был спасен для того, чтобы и дальше творить красоту… Я привезла этого ребенка на его родину, но у меня с ним нет больше ничего общего».
На вокзале они довольно холодно попрощались и разъехались в разные стороны: Айседора — на Пречистенку, Сергей, погрузив огромное количество чемоданов, — к кому-то из друзей.
Илья Ильич распорядился багажом танцовщицы, и они наконец устроились на заднем сиденье автомобиля. Машина тронулась.
— Мой дорогой друг, как мне не хватало вас все это время, — Айседора грустно улыбнулась и положила свою руку на руку Ильи Ильича. — Если бы мне удалось добиться разрешения на ваш приезд со школой за границу, быть может все сложилось бы по-другому. Мне очень-очень жаль, что этого не произошло. Признаться, много средств потрачено было на усмирение Сережи. И сил… и нервов… — Айседора опустила глаза и вдруг неожиданно спросила: — Скажите, как он вам показался?
— По правде сказать, в первое мгновение, когда он появился в дверях вагона, я не узнал его, — ответил Илья Ильич. — Появилось нечто новое в его внешности — некая не присущая ему худощавость, да и ростом он стал казаться выше. Может быть, такое впечатление создает великолепно сшитый костюм из тонкого английского сукна?.. Не знаю, но могу уверить вас, что в Москве сейчас подобно одетых людей не встретишь. Он будет очень выделяться из толпы, одетой в мешковатые костюмы грязновато-серых оттенков. А чего стоит трость со слоновым набалдашником и лениво стягиваемые перчатки?.. Айседора, простите меня, но зачем ему все это — чужая, выхолощенная оболочка?..
— Илья Ильич, я сама все это прекрасно вижу, но переубедить Сережу невозможно. Иногда мне кажется, что он прожил несколько жизней, в каждой из которых не носил ничего, кроме отвратительных рубищ, и теперь наверстывает упущенное. Это все детские шалости, бог с ними. Меня волнует другое — его безудержная страсть к спиртному отражается на лице: оно стало чуть одутловатым и несколько дряблым, веки припухли, голубые глаза потускнели, а золотистые волосы поблекли и перестали виться. Разве вы не заметили, что он накладывает обильный слой грима и щипцами завивает волосы?
— Не может быть, — искренне удивился Илья Ильич, — трудно поверить. Хотя мне не удалось толком рассмотреть его на вокзале. Меня оттолкнул его невероятный новоявленный снобизм. Признаться, я не ожидал такой холодной встречи.
— Не обижайтесь на него. Сережа невыносимо страдает. Одна мысль о том, что юность прошла, его просто убивает. Простите его, он этого заслуживает. Ах, вот мы уже и подъезжаем! — Айседора, едва автомобиль свернул на Пречистенку, распахнула дверцу. — Господи, какое счастье, сейчас я увижу своих девочек!
— Как, разве вы не получили моего письма? — удивился Илья Ильич. — Я ведь сообщал вам, что они уехали.
— Как? Куда? Что случилось? — испугалась Айседора.
— Ради бога, не беспокойтесь. Все в порядке. Просто удалось вывезти детей в Литвиново на дачу, и они там прекрасно отдыхают.
— Так поехали же к ним, сейчас же поехали! — затормошила Айседора своего директора.
— Нет, нет, нет… Вам надо отдохнуть после дороги. Дети ждут вас завтра. Не будем торопиться. Честно признаться, я тоже сильно устал и только завтра найду в себе силы отправиться в путь. А сейчас нас ждут легкий ужин и покой. Все остальное потом…
На следующий день Айседора проснулась поздно, и тут же Илья Ильич сообщил ей приятную новость: звонил Сергей Александрович, очень приветливо разговаривал, а когда узнал, что предстоит поездка в Литвиново к детям, сказал, что хочет присоединиться, и просил подождать его. Скоро приедет.
Есенин держал себя на редкость просто и непринужденно. Вчерашний неприступный снобизм казался неправдоподобным. Всю дорогу до Литвиново они безудержно смеялись и восхищались каждым кустом и травинкой на русской земле.
«Все устроится, все будет прекрасно», — подумал Илья Ильич.
Остаток пути он предложил пройти пешком, и все с радостью согласились. Айседора первой вошла в лес и благодаря своей удивительной интуиции абсолютно правильно выбрала путь. Она просто светилась от счастья и казалась удивительно юной в призрачном вечернем освещении леса.
Но вскоре солнечные лучи исчезли, и их неожиданно окружила сумрачная мгла. Путники начали было поеживаться от неприятной перспективы оказаться в незнакомом месте ночью, но неожиданно вдали между деревьев замелькало множество ярких огоньков — это «дунканята» со смоляными факелами шли навстречу своей Айседоре.
Тут же, в лесу, на берегу небольшой речушки, развели костер и устроили настоящий пир — дети принесли картошку, а Айседора достала из корзин заморские яства, которые не забыла прихватить для своих воспитанниц. О существовании многих из них дети даже не подозревали. Потом начались разговоры, песни, танцы, стихи и шутки. Все безудержно смеялись, а Есенин залихватски тренькал на балалайке. Илья Ильич открыл единственную бутылку шампанского. По предложению Сергея, все стали прыгать через костер, не страшась жарких языков пламени. Айседора, завороженная, смотрела на своих загорелых эльфов. Ей тоже захотелось пролететь над костром, но что-то внутри останавливало ее. «Это, наверное, возраст, — с грустью подумала она. — Я здесь старше всех».
Под утро все отправились в Литвиново. Айседора с Сергеем чуть приотстали. На секунду она остановилась и произнесла:
— Сережа, мне так тепло вот здесь, все тает, — и прижала руки к груди. — Мы дома… Россия — моя родина… Ты — мой муж… Я так счастлива…
— Ах ты, Дуняшка-Айседорушка, — сказал он снисходительно-ласково. — Пойдемка скорее домой, а то комары что-то не на шутку рассвирепели, — и нежно обнял ее за плечо.
В Литвиново их ожидала простая изба, украшенная березовыми ветками и полевыми цветами. Аромат стоял необычайный: к нежному запаху цветов и зелени присоединялся смоляной запах свежевыструганного дерева. Все участники ночного гулянья сладко проспали несколько часов, а потом отправились на пруд. Здесь Ирма устроила импровизированный концерт, и Айседора была приятно удивлена успехами детей. Ирма справилась со своей задачей на славу. Есенин совершенно по-детски радовался, глядя на танцующих, хлопал себя по коленкам и приговаривал: ай да молодцы, ай да молодцы!..
Несколько дней, проведенных в Литвиново, были настоящей сказкой, но пришло время вернуться в Москву, и приятное наваждение развеялось. Сергей как-то незаметно исчез и долго не появлялся. Айседора вновь отдавала всю свою любовь и все свои силы ребятишкам. Три тяжелые года, проведенные в школе, научили их стойко переносить все тяготы жизни, и Айседора радовалась, понимая, что посеянные ею семена искусства, несмотря на материальные неурядицы, упали на благоприятную почву.
Вместе со своими питомцами она решила принять в школу еще около ста детей рабочих. Встреча состоялась на большой арене Красного стадиона под руководством товарища Подвойского. С его помощью были организованы классы, и каждый день сорок бравых малюток, уже прошедших начальную подготовку, учили новичков танцевать. Дети, которые приходили на первые занятия бледными и слабыми, поначалу с трудом маршировали, поднимали руки или совершали прыжки, — под влиянием воздуха, солнечного света, музыки и царившей вокруг радостной атмосферы постепенно преображались.
Айседора воочию увидела воплощение своей мечты. Она обожала этих русских ребятишек и желала отдать им оставшиеся годы. Ради этого она и приехала в Россию. «Она мечтала передать детям свое мастерство и хотела заботиться о них как самая любящая мать. Она ожидала, что и они, в свою очередь, сделают то же самое для других детей и так будет продолжаться до тех пор, пока все дети Земли не обретут в один прекрасный день здоровые тела и души, полные священного огня красоты. Айседора хотела, чтобы ее ученики принимали участие во всех великих праздниках, важных для всего человечества» (Мэри Дести).
Неожиданная любовь к Есенину смешала карты, но сейчас, казалось, он ушел, исчез навсегда, и у нее наконец появилась возможность полностью отдаться своей работе. Вновь она могла быть совершенно независимой как от своих чувств, так и от капризов Сергея. Бог ему судья… У Айседоры не было больше сил бороться за него. На Пречистенке он стал появляться все реже и реже: когда хотел — приходил, когда хотел — уходил. Горничная Жанна недолюбливала его и все твердила услышанную от кого-то фразу: «Не живет, а тянет кота за хвост».
Итак, у Айседоры появилось достаточно времени для работы, но надо признать, что ей уже не хватало сил — здоровье пошатнулось, а о материальном положении школы и говорить не приходилось.
Тем временем Илье Ильичу пришло в голову, казалось бы, прекрасное компромиссное решение, позволявшее и поправить здоровье, и заработать денег. Он организовал гастроли по Крыму.
Айседора приехала туда в октябре и сразу затосковала около штормящего неласкового моря под постоянными нудными дождями. Гастроли проходили вяло: отдыхающие разъехались, а местные жители были довольно далеки от искусства. У нее даже оставалось время, чтобы посещать санаторий для прохождения курса лечения и… телеграф. Айседора отчего-то считала, что Есенин сюда непременно приедет, и забрасывала его телеграммами с вопросом о дате. В конце концов она получила ответ: «Я говорил еще в Париже, что в России уйду, ты меня озлобила, я люблю тебя, но жить с тобой не буду. Сейчас я женат и счастлив, тебе желаю того же. Есенин».
Это послание еще больше запутало Айседору. Как женат? Разве в Советской России возможно двоеженство? Еще одна телеграмма летит в Москву с просьбой разъяснить ситуацию. Ответ приходит не от Сергея, а от некой незнакомой ей Галины Бениславской: «Писем и телеграмм Есенину больше не шлите. Он со мной. К вам не вернется никогда». С этой телеграммой Айседора пришла к Илье Ильичу:
— Ради бога, объясните мне, кто такая Галина Бениславская?
— Айседора, это очень умная, добрая и порядочная девушка. Она была беззаветно влюблена в Сергея еще до вашего с ним знакомства. Но он никогда не обращал на нее внимания как на женщину. И сейчас данная ситуация кажется мне очень странной. Может быть, с ней он станет серьезнее и возьмется за ум? Впрочем, вряд ли их семейная жизнь продлится долго. Я не уверен, что Сергей вообще способен любить кого-либо. Айседора, послушайтесь моего совета и, если найдете в себе силы, последуйте ему: разведитесь с Есениным и оставьте надежду помочь ему. — Произнося эти слова, Илья Ильич очень волновался, и бисеринки пота выступили у него на лбу. — Простите, что я вторгаюсь в интимную сторону вашей жизни, но поверьте мне, ваш брак — это безумие. Достаточно уже скандальных историй; Сергею вы не поможете, а себя, и не только себя, а саму память о себе погубите. Оставайтесь со своим делом, со своей мечтой, и вы будете счастливы. Сергей найдет себя в другом. Умоляю, Айседора, послушайтесь меня…
— Илья Ильич, вы очень добрый человек, но ваш совет означает… как это сказать, не знаю. — Айседора в замешательстве теребила лист телеграммы. — Да вот, сейчас объясню… Представьте себе, врач приходит к умирающему и говорит ему: бросьте это гнусное занятие — умирать, вставайте на ноги и идите… А больной не в силах идти… Что же делать?.. Впрочем, я подумаю… Я подумаю над вашим советом. Поразмышляю в одиночестве… Спокойной ночи, Илья Ильич.
Илья Ильич вышел из комнаты Айседоры расстроенный и обескураженный.
Что же происходило в посеревшей осенней Москве в то время, когда на крымском побережье завеса дождя соединила день с ночью? В столице маялся, не находил себе места Сергей Есенин. Прошло несколько месяцев после его возвращения в Россию. Приехав из-за границы, он любил появляться в обществе этаким шикарным денди, ошарашивая своим видом застиранных и заштопанных представителей местной интеллигенции. Повсюду: в издательствах, в ресторанах, на улицах, в магазинах — его сопровождала целая свора досужих прихлебателей, которые не только быстро ополовинили кошелек поэта, но и растащили значительную часть его гардероба. Дружков у него было много, а остановиться негде: с Пречистенки ушел, в Богословском переулке его друг Анатолий Мариенгоф уже свил уютное семейное гнездо, а у Есенина своего угла так и не появилось. Вот в это время он и нашел приют в небольшой комнатке Гали Бениславской.
Она была моложе Есенина года на два, но благодаря своей худобе и мальчишеской внешности казалась еще совсем юной. По материнской линии в ее жилах текла грузинская кровь, и черты ее лица позволяли об этом догадываться. Короткие черные волосы она причесывала на мальчишеский манер, носила скромные платья с длинными рукавами и часто прятала руки в обшлага, как будто непрестанно зябла.
Галя работала в издательстве; там она впервые и увидела Есенина. С этого момента она ни о ком другом и не думала. Все ее попытки скрыть от окружающих свои чувства были тщетными. «В присутствии Сергея она расцветала, на щеках появлялся нежный румянец, движения становились легкими. Ее глаза загорались, как два изумруда. Об этом все знали. Шутя говорили, что она из породы кошек. Галя не отвечала, просто застенчиво улыбалась. Она ходила, переставляя ноги по прямой линии и поднимая колени чуточку выше, чем требовалось. Будто ехала на велосипеде, что первым заметил наблюдательный Есенин. Об этом тоже знали. Кое-кто за глаза называл ее есенинской велосипедисткой.
Конечно, женитьба Сергея на Айседоре, его отъезд за границу были тяжелым ударом для Гали. Живущая в холодной «пайковой» столице, одна, без родителей, без родных, она лечилась в клинике от своих нервных болезней и с трепетом ждала приезда Есенина» (М. Ройзман).
Это милое и искреннее существо тихо грелось в лучах обаяния поэта. Казалось, ничего иного ей и не нужно. Она подолгу вспоминала каждую случайную мимолетную встречу с Есениным, бережно перебирая самые незначительные детали.
Приезд Айседоры Дункан в Москву перевернул жизнь незаметной издательской работницы. Есенин изменился и в чаду своей страсти к великой танцовщице совершенно перестал замечать свою скромную знакомую. Но прошло время, и после возвращения из Европы опустошенный Сергей сумел опереться именно на хрупкое плечо Гали Бениславской. Она приняла его всецело и была счастлива видеть в любом состоянии, каким бы он ни являлся. Она даже пыталась унять его тоску, но последнее было выше ее сил.
Чувствуя, как немилосердно мучается поэт, однажды она спросила его об Айседоре. Быть может, он все еще любит Дункан и ему следует к ней вернуться?
— Нет, нет, — ответил Есенин, сильно сжав виски. — Нет. Там для меня конец… Все прошло… Просто, понимаешь, совсем все просто… Сергей надолго замолчал, а Галя нервно прятала руки в обшлагах рукавов, словно пытаясь согреться. Вдруг он неожиданно продолжил:
— Впрочем, я несправедлив к этой удивительной женщине. Да, были скандалы, была невыносимая ревность с ее стороны. Но какая она нежная со мной, как мать. Она говорила, что я похож на ее погибшего сына. В ней вообще очень много нежности.
От этих воспоминаний у Сергея сжалось сердце, и он почувствовал в своей душе острую необходимость защитить от всяческой, даже самой незначительной иронии свою Айседору.
— Ты не думай, она не старая, она красивая, прекрасная женщина. Но вся седая, вот как снег. Поэтому красит волосы. Знаешь, она настоящая русская женщина. У нее душа наша, она меня хорошо понимала.
Галя с некоторым удивлением слушала неожиданную исповедь Сергея. Для нее, как и для очень многих, эта история связи Есенина с Дункан носила скандальный характер с примесью коммерческого интереса со стороны поэта, а оказалось все гораздо сложнее, а главное — чище и трепетнее.
«Сереженька, бедный, бедный мой Сереженька, — подумала она про себя, — как же жалею я тебя, как жалею…»
Всю свою жизнь она отдала Есенину: заботилась о его здоровье, о его книгах, его сестрах, его вещах, «стала для него самым близким человеком: возлюбленной, другом, нянькой. Нянькой в самом высоком, благородном и красивом смысле этого слова, почти для каждого из нас дорогого по далекому детству. Пожалуй, в жизни не встречалось большего, чем у Гали, самопожертвования, большей преданности, небрезгливости и, конечно же, любви. Она отдавала Есенину всю себя, ничего не требуя взамен. И уж если говорить правду — не получая» (А. Мариенгоф).
Сохранилось несколько писем Есенина к ней, где он искренне признавался в своих истинных чувствах:
«Галя, милая! Привет Вам и любовь моя! Правда, это гораздо лучше и больше, чем чувства к женщинам».
«Галя, голубушка!.. Может быть, в мире все миражи и мы только кажемся друг другу. Ради бога, не будьте миражом. Вы — это моя последняя ставка, и самая большая».
«Галя, милая! Повторяю Вам, что Вы очень и очень мне дороги. Да Вы и сами знаете, что без Вашего участия в моей судьбе было бы очень много плачевного. Не надо мне этой глупой шумной славы, не надо построчного успеха. Я понял, что такое поэзия. Милая Галя! Вы мне близки как друг, но я нисколько не люблю Вас как женщину».
Тем не менее Бениславская не покидала Есенина и продолжала заботиться о нем. Только очередная женитьба поэта заставила ее отойти от него. Этот уход лучшего друга Есенин воспринял тяжело.
Почти через год после самоубийства Есенина Галя пришла к его могиле на Ваганьковское кладбище. Пробираться пришлось через сугробы. У могилы она вынула из меховой муфточки маленький пистолет, расстегнула пуговицы пальто и прижала дуло к сердцу. Некоторое время она простояла в оцепенении, но потом решилась нажать на курок. Прозвучал сухой треск, но выстрела не было… Осечка. Второй раз нажала на курок, и снова осечка… И так повторялось пять раз… Боже мой, какое отчаяние и мужество!.. В шестой раз пуля прошла сквозь самое сердце. Галя упала на заснеженную могилу Сергея. Позже в ее муфточке нашли записку: «3 декабря 1926 года. Самоубилась здесь, хотя знаю, что после этого еще больше собак будут вешать на Есенина. Но ему и мне это все равно. В этой могиле для меня все самое дорогое…»
Ее похоронили рядом с поэтом. Маленькой беззащитной щепочкой она попала в водоворот страстей гениев мира и оставила свой слабый, но ясный свет на небосклоне их славы.
Впрочем, вернемся назад, в те времена, когда все еще были живы…
Айседора понимала, что Есенин ушел навсегда и ей остается лишь внять словам Ильи Ильича, даже если его совет подобен нелепому совету врача, предлагающего больному в качестве лучшего средства от головной боли гильотину. Но ведь иного пути все равно нет — от безответной любви ее могла бы вылечить только тяжелая борьба за исполнение самой большой мечты, а именно борьба за существование и процветание школы. Решено было отправиться с ученицами в Киев и дать там несколько концертов.
В этих спектаклях в первом отделении Айседора представляла свои обычные вагнеровские композиции, а во втором отделении Ирма с девочками исполняли вальсы Брамса и Шуберта. После двухнедельного пребывания в Киеве обнаружилось, что финансовое положение школы нисколько не улучшилось. Большая часть денег была истрачена на оплату оркестра и счетов в гостинице.
На средства, занятые у ГПУ, Айседора отправила учениц вместе с Ирмой обратно в Москву, а затем, в надежде заработать денег, начала со своим импресарио Зиновьевым переговоры о возможности продолжить турне в одиночку. Она планировала взять с собой только концертмейстера и выступать в Поволжье, Туркестане, на Урале и, быть может, в Сибири и в Китае. На бумаге этот договор казался обнадеживающим.
На деле все происходило иначе. Айседора, пианист Марк Метчик и ее менеджер Зиновьев в своем неудачном турне шествовали от несчастья к несчастью. Об этом буквально кричат и стонут письма Айседоры к своей приемной дочери Ирме.
Самара, июнь, 20-е, 1924
Дорогая Ирма
Что там Сатурн! Здесь катаклизмы почище! Мы не можем носиться из одного города в другой!!! И занавеси не прибыли. Я дала три ужасных спектакля перед серыми декорациями и белыми лампами. У нас нет ни копейки. Мы уезжаем с этой Волги, которую я предпочитаю вспоминать на расстоянии. Никакой публики, никакого понимания — ничего. Пароходы набиты вопящими детьми и стрекочущими женщинами. По трое в каюте второго класса. Забит каждый угол. Я сидела на палубе всю ночь и наслаждалась лунным светом, совершенно одна. Но остальное — кошмар!!! Это путешествие — Голгофа! Жара ужасная, почти смерть. Как продвигаются дела? Много любви тебе и детям. Твоя в дьявольских муках, бедная Айседора.
Оренбург, июнь, 24-е, 1924
Дражайшая Ирма
Мы послали тебе письма и три телеграммы, но ответа нет. Только что получили известия — занавеси прибыли только сегодня в Казань!!! Слишком поздно, чтобы везти их в Ташкент. Мы выезжаем завтра в шесть. Небо знает зачем, но я все еще не теряю надежды. В кассе пятьдесят копеек. Пожалуйста, телеграфируй и пиши мне в Ташкент. Чувствую себя совершенно отрезанной от мира, и все эти города такие маленькие, разрушенные и Богом забытые. Я на последнем издыхании. Танцую при белом освещении без декораций. Публика ничего не понимает.
Сегодня я посетила детскую колонию и дала им урок танца. Их жизнь и энтузиазм трогают — все сироты. Мои лучшие пожелания и любовь детям. Айседора.
Самарканд, конец июня
Дражайшая Ирма
Мы движемся от одной катастрофы к другой. Прибыли в Ташкент без копейки. Нашли театр, полный Гельтцер, отель, полный Гельтцер, весь город оккупирован. Мы вынуждены были пойти в ужасную гостиницу, где с нас потребовали «деньги» вперед и, за неимением оных, даже не поставили нам самовара. Мы бродили по городу без единой чашки чая целый день.
Сюда приехали опять без копейки. Багаж по ошибке отправили на другую станцию. Однако здесь нет Гельтцер, и это хоть как-то обнадеживает. Хотя здесь очень красиво, это большая деревня. Что ж, небо знает, каков будет результат и будем ли мы в состоянии выжить!!! Я чувствую себя разоренной.
Край здесь благодатный, фрукты и деревья, все напоминает сад; очень жарко, но приятно. Однако это ужасное чувство — гулять без гроша. В Киеве было просто процветание по сравнению с этим.
Товарищ, который захватит это письмо, спас наши жизни тем, что предоставил нам свою комнату, а сам спит в личном автомобиле. Что очень благородно с его стороны.
Все же мы надеемся на лучшее будущее. Такое дальнее турне — само по себе трагедия. И почему мы поехали в пятницу, да еще и 13-го?! С любовью к детям и ко всем друзьям, Айседора.
Ташкент, июль, 10-е, 1924
Дражайшая Ирма
Большое спасибо за твое прекрасное письмо. Ясно поняла, как твои дела. Хотя яркое солнце и профессиональные танцоры и далеки от моего видения Девятой симфонии, которую надо бы танцевать в золотом свете интеллектуального блеска. Но, вероятно, ты докопалась до основы, на которой будут стоять будущие колонны. Во всяком случае, нужно убрать эти ужасные одежды и дать детям новые ярко-красные туники, а это огромная работа. Справься с ней. Несомненно, когда правительство увидит, что этот новый танец приобрел симпатию рабочего народа, это принесет что-то школе.
Это турне — окончательная катастрофа. Опять нет гостиницы. Два дня провели, бродя по улицам, очень голодные. Зино и Метчик спали в театре. Я — по соседству в маленьком домике без воды и туалета. Наконец, мы нашли комнаты в ужасном отеле, переполненном клопами. Очень боимся подхватить какое-нибудь заболевание.
Вчера Зино договорился о вечернем выступлении перед студентами, и они авансировали десять червонцев, поэтому мы пришли в ресторан и ели, впервые за три дня.
Страна волшебная. Я никогда не видела цветов и фруктов в таком количестве. В Самарканде видели древние строения, созданные китайской, персидской и арабской культурой, великолепные мозаики. Я посетила могилу Тамерлана и старый город Саратов. Здесь восхитительные платки и шелка; были бы деньги, но увы!!!
От здешнего дискомфорта и ужаса мы совершенно заболели. Бедный Метчик выглядит умирающим. Мы приехали рано утром, и пришлось целый день просидеть на парковых скамейках без еды. Это было ужасно. Но это примитивное, дикое место, и здесь с любым может случиться подобное. Это из рода тех мест, куда приходил Александр со своими полчищами. Совсем как в Египте. Жара больше сорока градусов в тени, мухи, комары и москиты делают жизнь невыносимой.
Мы прошли долгий путь, но впереди свет. Мое искусство было цветом эпохи, но эпоха умерла и Европа — прошлое. Эти одетые в красные туники дети — будущее. Паши землю, сей семена и готовь жизнь для следующих поколений, которые отправятся в новый мир. Что еще здесь делать?
Любовь детям. Вся моя любовь тебе. Ты моя единственная последовательница, и за тобой я вижу будущее. Да, вот оно, — и мы еще будем танцевать Девятую симфонию. Айседора.
Ташкент, июль, 19-е, 1924
Дорогая Ирма
При пятидесяти градусах жары — половину времени без еды в жуткой комнате. Гостиница называется «Турцика»! Она должна называться «Клоповником». Я думаю, что мой последний час настал. Провожу ночи в беспокойной охоте за клопами, слушая собачий лай. Это забавно.
В среду — первый спектакль, но — нет продажи. Зиновьев говорит, что это из-за того, что я надела смешную шляпу. Но я думаю, что люди здесь просто окаменели от жары.
Мы приехали сюда потому, что у Зино хватило идиотизма поверить человеку, который телеграфировал нам, что перспективы здесь — «блеск». Он словно был специально нанят балетным миром, чтобы привести нас к полному разорению. Если тайный голос подсказывает тебе, что нас надо спасать, то ради неба сделай это, ибо настал последний момент.
Я держусь шутками, которые некому оценить, но такой уж мой характер.
Ну, прощай. Это, вероятно, мой последний вздох. Мои лучшие чувства всем. Бедная Айседора.
Екатеринбург, июль, 28-е, 1924
Дорогая Ирма
Мы приехали сюда скорее мертвые, чем живые. Пять суток проехали по железной дороге, дважды меняя поезда и ожидая по целому дню в деревнях, где нет гостиниц. Деньги на путешествие в последний момент получили от властей.
Ты и представить себе не можешь, какой кошмарной может быть жизнь, пока не увидишь этот город. Возможно, что убийство здесь некой семьи в подвале в стиле Эдгара Аллана По — причина того, что здесь так мрачно, а может, тут всегда так было. Меланхолические церковные колокола звонят каждый час — страшно слушать. Когда идешь по улице, регулировщик кричит «права» или «лева» и наставляет на тебя наган. Ни у кого, по-видимому, нет ни капли юмора.
Глава местных коммунистов сказал: «Как может Метчик играть такую отвратительную музыку, как Лист или Вагнер!» Другой сказал: «Я совершенно не понял «Интернационал"»!!!
Наши два спектакля с треском провалились, и, как обычно, мы сидим на мели и не знаем, куда идти. Здесь нет ресторанов, есть только «дома общественного питания». Нет парикмахерских. Я убедилась, что ни одна дама не уехала отсюда — они их всех расстреляли.
Мы видели дом и подвал, где была расстреляна некая семья. Этим кошмаром, кажется, переполнен воздух. Невозможно представить себе ничего более ужасного.
У меня нет ни книг, ни газет. Я надеюсь, что ты мне вышлешь сюда кое-что. С любовью ко всем. Спешу. Айседора.
В середине августа 1924 года Айседора после ужасных гастролей вернулась в Москву. Измучившись вконец, она несказанно обрадовалась встрече с детьми и уюту особняка на Пречистенке. Желания увидеться с «буйным Есениным» больше не возникало. Она не стала искать с ним встреч.
Но Сергей, как и прежде, старался не пропускать ее концертов. Однажды он пришел на концерт со своим другом Анатолием Мариенгофом, который недолюбливал Айседору. Вот какие доброжелательные и в то же время горькие воспоминания оставил Мариенгоф.
«Мне всегда думалось, что о живописи можно рассказать не словами, а только самой живописью, то есть цветом, — в этом ее содержание, смысл, чувство и философия; о скульптуре — мрамором, деревом, воском и глиной; а о музыке — только самой музыкой. Какой вздор! Оказывается, что ?Славянский марш?», божественный и человеческий, эти звуки величия, могущества, гордости и страсти, — могут сыграть не только скрипки, виоолончели, флейты, литавры, барабаны, но и женский торс, шея. волосы, голова, руки, ноги. Даже с подозрительными ямочками возле колен и локтей. Могут сыграть и отяжелевшие груди, и жирноватый живот, и глаза в тоненьких стрелочках морщин, и немой красивый рот, словно кривым ножем вырезанный на круглом лице. Да, они могут сыграть, великолепно сыграть, если принадлежат великой лицедейке. А. Дункан — великолепная танцующая лицедейка. Я не люблю слово «гениальный», но Константин Сергеевич Станиславский, не слишком щедрый на такие эпитеты, иначе не называл ее.
Отгремел зал.
Вспыхнули люстры.
Мы сидели с Есениным в ложе Бенуара, недалеко от сцены. Слева — в соседней ложе — были две актрисы, автор и нэпман. Нам не пришлось особенно навострять уши, чтобы слышать их болтовню. Члены профессионального союза работников искусства имеют обыкновение говорить значительно громче, чем простые смертные. Они жаждут, чтобы посторонние люди, которые проходят мимо или сидят поблизости, обращали на них внимание и обязательно слушали то, что они болтают, хотя в этом нет никакой необходимости, так как не слишком часто они бывают остроумны, а еще реже — умны.
— Знаете ли, друзья мои, — сказал молодой человек с подбритыми бровями, — а ведь это довольно неэстетичное зрелище: груди болтаются, живот волнуется… Ох, пора старушенции кончать это дело!
— Дуся, ты совершенно прав! — поддержал его трехподбородочный нэпман с вылупленными глазами. — Я бы на месте Луначарского позволил бабушке в этом босоногом виде только в Сандуновских банях кувыркаться.
Мне было страшно взглянуть на Есенина.
— Ха-ха-ха!.. — захохотал актер, слишком громко и малоестественно.
Настроение у нас стало «серое с желтыми пятнышками», как говорил хороший писатель прошлого века.
— А сколько ей лет, Жоржик? — промурлыкало хрупкое существо с глазами, как дым от папиросы.
— Черт ее знает!.. Говорят, шестьдесят четыре, — по привычке соврал актер. — Она еще при Александре III в Михайловском театре подвизалась.
— Я так и предполагала, — отозвалась красавица, жующая шоколад.
Есенин заскрипел челюстями.
— Наши мегеры в ее возрасте с клюками ходят, и на каждом пальце у них по мозольному кольцу, — снова замурлыкало прекрасное существо, заканчивая плитку «Золотого ярлыка».
А ее подруга, которую природа сделала пышной, а парикмахер — золотокудрой, воскликнула:
— Клянусь истинным Богом!
Она уже съела крымское яблочко, вафлю с кремом, бутерброд с зернистой икрой, плитку шоколада «Золотой ярлык» и теперь, к моему ужасу, с жадностью поглядывала на бутерброд с полтавской колбасой, лежащий в бумажной салфетке на барьере ложи.
Впоследствии я понял, что тут неотчего приходить в ужас, так как это совершенно нормальный аппетит классического кордабалета.
— А знаешь, Дуся, как называют Дункан в «Стойле Пегаса»? — спросил нэпман.
— Как?
— Дунька-коммунистка.
— Блеск! — заржал актер.
— Чертовски остроумно! — одобрило эфемерное существо. — Дай мне, Машенька, апельсинчик.
— Вот компания кретинов! — не выдержав, сказал я так же громко, как говорил актер».
Есенин сидел молча. Он был абсолютно белый, и губы его были сжаты в узкую злую полоску. Это было одно из последних выступлений Айседоры в Москве.
Вскоре она подписала контракт на турне по Германии и стала собираться в дорогу. Но получить визу на выезд оказалось не так уж просто. За границей она, как жена Есенина, была вписана в его паспорт, а он остался у мужа. Илья Ильич позвонил Сергею, но тот, как ни старался, не мог отыскать его. Злосчастный паспорт, видимо, затерялся в многочисленных переездах по разным квартирам.
Хорошо еще, что до этого Айседора подала заявление о желании принять гражданство Советского Союза. На этом основании ей был выдан документ, подтверждающий получение такого удостоверения. С этим документом она и улетела.
Накануне отъезда она попросила Илью Ильича помочь найти ее шляпный сундук, который она привезла из Лондона.
— Я еду ненадолго, — сказала она, — и не буду брать с собой много вещей. А этот сундук такой легкий, и я уложила бы в него все что нужно.
С сундука стерли пыль и отнесли его Айседоре. Вскоре Илья Ильич зашел к ней и увидел ее сидящей на ковре, с туфлей в руке. Рядом стоял сундук с откинутой крышкой. Айседора долго молча смотрела на Илью Ильича какими-то невидящим взглядом, потом заговорила:
— Я открыла крышку и вдруг увидела, как по стенкам сундука пробежал огромный паук… Я так испугалась, сдернула туфлю и одним ударом убила его! Это было одно мгновение! И вот я думаю… В этом сундуке, может, родился и годами жил паук. Это был его мир, черный и темный. Стихии света паук не знал. Его мир был ограничен углами и отвесными плоскостями. Но это была его вселенная, за которой не было ничего или было неизвестное. Паук жил в этом мире, не зная, что весь он — всего лишь шляпный сундук какой-то Айседоры Дункан, которой взбрело в голову лететь в какой-то Берлин. И вдруг этот мир нарушило что-то невиданное, непонятное и ослепляющее! И тут же наступила смерть! Этой высшей неведомой силой, принесшей ему внезапную смерть, была я. Тем неведомым в жизни, которое люди принимают за Бога. Может, и мы живем в таком шляпном сундуке?
— Все может быть, — ответил Илья Ильич. — Но вам нужно торопиться. Время поджимает. За вами уже пришла машина.
— Сейчас, одну секунду… Я все приготовила, осталось только сложить вещи в этот сундук.
— Давайте посидим перед дорогой. Говорят, это хорошая примета, чтобы вернуться обратно. Но снова посетить Россию ей было не суждено.
Поехали на аэродром. Это была та же самая линия Москва — Кенигсберг, которой два с половиной года назад Айседора летела с Есениным. Пилот-немец нервно ходил взад и вперед и что-то бормотал. Оказывается, он проклинал необходимость лететь с Айседорой Дункан, которая вечно попадает в катастрофы.
И действительно, под вечер, в сумерках, Илья Ильич вновь увидел Айседору, медленно поднимавшуюся по мраморной школьной лестнице.
— Айседора, откуда вы?!
— Вынужденная посадка под Можайском. Летим завтра утром. Прошу вас приготовить мне пакет с двадцатью красными туниками. Я обещала сбросить их завтра можайским комсомольцам. Я с ними провела несколько чудных часов, пока чинили самолет. Учила их танцу и свободному движению. Все под гармонь. Вы уж не пожалейте эти двадцать туник!
— Пилот ругался?
— Ужасно! Представляете, он считает, что все это произошло из-за того, что я была его пассажиркой!
В тот день Илья Ильич видел Айседору в последний раз в жизни.
Глава 38
Берлин встретил Айседору настороженно. Столица побежденного государства не признала своего прежнего кумира — святую Айседору. Видимо, танцовщица была права, когда в отчаянии произнесла: «Мое искусство было цветом эпохи, но эпоха эта умерла…»
Берлинские критики умело подготовили провал, и несмотря на то, что в зале неистово аплодировали ее давние поклонники, они не в силах были заглушить свист озлобленного войной поколения. Неудачное выступление в Берлине было первым и последним, но в те дни Айседора еще не знала об этом, вот почему ее очень опечалило случившееся. Раньше ее встречали восторженно — теперь же как врага. Это было поразительно, тем более что во время войны Айседора поровну делила сборы от благотворительных концертов между французами и немцами. Она считала, что художник стоит над границами, и раненые для нее были просто страдальцами, нуждающимися в том, что она могла им дать. Она ненавидела немецкую военщину и ее политику, но немецкий народ она любила.
Из-за ужасной обстановки в Берлине Айседора была вынуждена прервать гастроли. Она уехала в Париж, надеясь вернуться в свои владения в Нейльи. Но это оказалось невозможным, так как выяснилось, что на ее имущество претендует некто, кому она основательно задолжала. Воистину, «ко всем ее деловым предприятиям прикладывал руку дьявол». В отчаянии Айседора бросилась к друзьям, умоляя их помочь ей. «Можно же что-то сделать после того, как она всю жизнь отдавала свое искусство другим и жертвовала своим счастьем! Должен же найтись человек, который придет к ней на помощь! Во всех газетах целые страницы были посвящены этой трагедии. Друзья откликнулись. Многие художники и скульпторы во Франции выставили свои работы на продажу, чтобы поддержать Айседору Дункан. Актеры и актрисы, певцы и исполнители в мюзик-холлах посылали ей деньги. Благодаря им были собраны необходимые шестьдесят тысяч франков, и дом Айседоры был спасен.
Тут же создали комитет, который решил, что немедленно берет над Айседорой опеку. Члены комитета соберут еще денег, и она навсегда вернет свою студию. Вокруг ее огромного сада построят студии для художников, а на арендную плату за них она сможет содержать свою школу. Айседора была спасена. Больше никаких забот и неприятностей. Но радовалась она недолго. Через несколько дней после столь блестящего совещания комитета Айседора узнала, что ни гроша из собранных денег не пойдет на оплату ее счетов в отеле и на еду. Она пришла в ужас. Ей заявили, что деньги пожертвованы на спасение школы, а не на то, чтобы она на них жила. Ведя высокопарные беседы о будущем школы, Айседоре позволяли умереть с голоду» (Мэри Дести).
Айседора оказалась в бедственном положении: у нее не осталось ни дома, ни семьи, ни материальной самостоятельности. Были моменты, когда приходилось чуть ли не голодать, но всегда выручал кто-либо из старых друзей. Иногда устраивались и ее сольные концерты, которые проходили с неизменным успехом. На одном из них она познакомилась с молодым русским пианистом, который стал очередным любовником стареющей примадонны. Айседора, быть может, и сама хотела бы обрести долгожданный душевный покой, но ее натура не признавала жизни без любви, без музыки и без танцев. Все это ей было необходимо как воздух.
Взаимоотношения с русским пианистом складывались весьма сложно. Поводов для ревности он доставлял очень много. Кроме того, эмигрировав из Советской России, молодой человек люто ненавидел большевиков, и всякое упоминание Айседоры о ее отношении к коммунистам доводило его буквально до белого каления. Частые ссоры изматывали и без того расшатанную психику Айседоры.
И вот однажды, в порыве отчаяния, она плотно завернулась в лиловую бархатную накидку и вошла в море, не собираясь возвращаться обратно. Когда волны уже касались ее губ, некто капитан Паттерсон, потерявший на войне ногу, все-таки успел доплыть до нее и, почти бесчувственную, вынес на берег.
На следующий день все газеты сообщили об этом происшествии, милостиво умолчав о некоторой трагикомичности ситуации.
Мэри Дести, узнав из прессы о случившемся, постаралась по мере возможности ускорить свой переезд из Америки в Париж. И она не пожалела об этом. Айседора встретила ее опустошенная, располневшая и основательно пьющая. Ее надо было спасать.
— Хелло, Айседора! — поздоровалась с ней Мэри на американский манер. — Прекрасно выглядишь.
— Мэри, ты приехала. Как я рада!
— Но, если честно признаться, ты что-то сильно позволила себе располнеть. Это не дело. Надо заняться тобой.
— Да, я знаю. И была бы очень рада, если бы ты помогла мне в этом.
— Но пока я прошу тебя о милосердии: ради бога, плесни мне в стакан немного шампанского — у меня все пересохло в горле, — взмолилась Мэри.
— Прекрасная мысль! — Айседора откупорила новую бутылку. — Ты знаешь, мне все больше и больше нравится возбуждение, которое возникает после выпитого спиртного. Алкоголь воодушевляет и согревает мою душу.
Айседора обожала общительность и раскованность, появлявшуюся в компании благодаря бутылке вина. Сама мысль подавать к обеду холодную воду казалась ей варварской. Алкоголь действовал на нее не так, как на большинство людей. Она расцветала, подобно цветку, изливая на весь мир любовь. Если она была счастлива, то почему бы всему миру не быть таким? Тем, что имела, она готова была поделиться даже со случайными знакомыми. В ресторанах она заказывала лишь самое лучшее. Ничего не жалко было отдать, и только лучшее было достойно того, чтобы украсить дружеский стол.
До позднего вечера подруги проговорили по душам. Шутливо начатый разговор сменился интимной беседой, в которой Мэри и Айседора делились друг с другом самым сокровенным. Рассказывая о том, что с ними произошло за последние годы, они и плакали, и смеялись. Потом Мэри неожиданно попросила:
— Айседора, я так соскучилась по твоему танцу. Исполни что-нибудь для меня.
Великая танцовщица накинула на плечи белое покрывало, и Мэри увидела ни с чем не сравнимое чудо. «Прекрасное тело Айседоры было не только средством передачи ее великого искусства, но и величайшим проклятием. Будь ее судьба лишь движением по пути, усыпанному цветами, ее бы сегодня вспоминали как божество. Люди всего мира склонились бы перед ней, вознося молитвы. Со всех концов земли поступали бы миллионы долларов на ее школу. Родители сочли бы за величайшую честь отдать своих детей в школу Айседоры. Но увы! Любое искусство имеет дело с земными средствами передачи, и этим земным было ее тело. Будь она лицемерна или более скрытна в своей личной жизни, все было бы иначе, но она считала, что в жизни недопустимы ложь и недомолвки».
Мэри вывела из задумчивости поза замеревшей в танце Айседоры. Она показалась ей удивительно знакомой…
— Айседора, прошу тебя, повтори это движение, оно мне что-то напомнило. Ты встала на колени и божественно сложила руки… Повтори…
Айседора исполнила ее просьбу. Мэри подошла, поправила покрывало, распустила волосы подруги, чуть наклонила ее голову и отошла.
— Невероятно, но ты сейчас похожа на святую Инессу испанского художника Риберы. Клянусь Богом, три века тому назад это прелестное существо он писал с тебя. Да, да, только с тебя… Бедная Инесса несла на себе проклятие лживых людей, которые посмели объявить ее неправедной и распутной. Именно поэтому они заточили ее обнаженной в темницу, чтобы на следующее утро вывести несчастную на казнь. Но Бог пожалел ее. За одну ночь у девушки выросли длинные густые волосы, ангел принес для нее с небес белое покрывало, и наутро она предстала перед толпой в достойном виде. Никто не посмел дотронуться до нее. Айседора, поверь мне, это провидение. Эта же судьба ожидает и тебя. Несмотря на все пережитые тобой страдания, на твоих плечах люди увидят белоснежное покрывало.
— Мэри, ты действительно видишь во мне образ святой Инессы? — Айседора все еще стояла на коленях, боясь пошевелиться. — Принеси мне, пожалуйста, то большое зеркало, я хочу сама посмотреть. Мэри исполнила ее просьбу. Айседора долго вглядывалась в свое изображение.
— Знаешь, кажется, ты права, — тихо сказала она. — Но если это так, то в своей предыдущей жизни я позировала великому Рибере, как в этой — могучему Огюсту Родену. Мэри, я убеждена в том, что человеческая душа не один раз спускается на грешную землю. Я поверила в это в раннем детстве, о переселении душ мне читала удивительную книгу Элеонора Дузе, с которой я переживала самое ужасное в мире несчастье. Ты знаешь, это удивительный друг, и именно она помогла мне выжить. Не стремясь утешить и развеселить меня, она плакала вместе со мной.
Айседора надолго задумалась. Мэри тоже молчала. Потом Айседора встала с колен, подошла к столику и взяла сигарету.
— Ты знаешь, вообще-то я не курю, но иногда у меня возникает непреодолимое желание. Вот тебе и святая… Недавно, встретив на одном приеме биографа моей замечательной Элеоноры, я спросила его: «Почему, ради всего святого в искусстве, в своей книге о ней вы изобразили ее такой степенной, чопорной, правильной? Вы ведь знаете, что это была великая, живая, любящая, страстная душа». — «Семья, дорогая, — ответил он, — семья». И тогда я сказала: «Вам не следовало писать ее биографию. Нельзя говорить полуправду о великом человеке. Вся ценность в том, чтобы рассказать всю правду о его характере, о хороших и плохих его чертах. Все это должно составить полную картину. Даже мысли и эмоции гения, если вы могли их узнать, должны быть описаны предельно откровенно. У меня нет ни детей, ни семьи, которые бы диктовали, что мне писать в мемуарах, и если после моей смерти будет проявлено достаточно интереса к моей личности и обо мне напишут, я надеюсь, что напишут правду, невзирая на различные мнения». Интересно, а все-таки что расскажут обо мне? Выльют ушат грязи или, как белым саваном, покроют белоснежным покрывалом? Сознаюсь тебе, я уже получила предложение написать книгу, но меня охватил ужас. Мне понадобились годы исканий, борьбы и тяжелого труда, чтобы научиться делать один только жест, и я достаточно знакома с искусством письма, чтобы понять, что мне потребуется столько же лет сосредоточенных усилий для создания одной простой, но красивой фразы. Сколько раз мне приходилось повторять, что можно проложить дорогу к экватору, проявить чудеса храбрости в схватке с львами и тиграми, но, пытаясь написать об этом книгу, потерпеть неудачу. В то же время можно, не покидая веранды, написать книгу об охоте на тигров в джунглях так, что читатель поверит в правдивость автора, будет вместе с ним переживать его страдания и тревоги, чувствовать присутствие львов и ощущать страх приближения гремучей змеи.
Человек, которому удастся написать правду о своей жизни, создаст поистине величайшее произведение. Жан-Жак Руссо принес человечеству эту жертву и сдернул завесу тайны со своих самых сокровенных дум и мыслей, в результате чего и родилась великая книга. Но ни одна женщина никогда не рассказала полной правды о себе. Их автобиографии являются чистым отчетом, полным мелких деталей и анекдотов, которые не дают никакого понятия об истинной жизни. Они странно замалчивают великие минуты радости или страданий.
Вскоре Айседора приступила к работе над мемуарами. Она положила на письменный стол несколько листов голубоватой бумаги, на которой писала китайской тушью, и принялась покрывать их стремительными строчками своего странного почерка, с буквами, то горизонтально, то вертикально удлиненными.
Несколько дней она провела за письменным столом, часто забывая о еде и выпивке. Неожиданно ей пришло приглашение на грандиозный бал, и работа на время была прервана. Праздник устраивался маркизой Козетти, известной красавицей солнечной Италии, в честь покупки ею одного из самых прелестных замков Франции.
Айседора была в восторге от предстоящего веселья и, несмотря на вечную нехватку денег, нашла возможность приобрести дорогие наряды для себя и для Мэри; кроме того, она выполнила и другое необходимое условие — в «Замок роз» они прибыли в шикарном открытом автомобиле.
Картина, представшая их взорам, была великолепна. Все здание было обрамлено маленькими электрическими лампочками. Дорожки в саду, вдоль которых росли тысячи розовых кустов, подсвечивались желтыми фонариками. Повсюду сновали многочисленные лакеи в красных, расшитых золотом ливреях, в атласных панталонах и шелковых чулках.
На этом балу собралась вся элита Парижа. Айседора была великолепна, и все присутствующие, в прошлом ее друзья, не видевшие ее после поездки в Россию, были рады снова встретиться с ней. Знаменитые писатели и поэты окружили ее, восклицая: «Как вы великолепны! А мы слышали такие ужасные истории и думали, что никогда больше вас не увидим; вы — величайшая актриса всех времен, вы — наше самое большое вдохновение». Они говорили правду, потому что в Париже всегда поклонялись Айседоре.
Этот бал замышлялся как нечто сказочное. Многие были одеты звездочетами, а в одном из салонов весьма знаменитая дама гадала. И однако, организовано празднество было неважно. Хозяйка дома, расстроенная случившимся дождем, в полуобморочном состоянии находилась где-то в дальних комнатах. Айседора же, одна из совершеннейших хозяек в мире, умевшая сделать так, чтобы всем гостям было весело и хорошо, с трудом выносила царившую вокруг неразбериху, и Мэри пришлось приложить большие усилия, чтобы не дать ей взять обязанности хозяйки в свои руки.
В самый разгар праздника Мэри убедила Айседору уехать. Это должно было способствовать укреплению ее хорошей репутации в высшем свете, и на следующее утро Айседора вынуждена была признать, что их демарш удался на славу. Впрочем, она весьма сожалела, что заплатила столь высокую цену за доброе мнение и упустила великолепную возможность повеселиться.
На следующий день Айседора снова приступила к написанию книги. Но, не отличаясь особой усидчивостью, она постоянно порывалась куда-то бежать, проводила вечера в ресторанах и кафе, а то вдруг неожиданно мчалась в машине на другой конец Франции. Стремление к перемене мест в ней было неутолимо. Тем не менее свою рукопись она брала с собой, и постепенно стопка исписанных листов бумаги становилась все толще.
Чем больше она писала, тем лучше понимала, что невозможно сколько-нибудь правдиво изложить жизнь тех людей, с которыми она встречалась. Период жизни, который продолжался не один год, размещался на нескольких страницах. То, что представлялось бесконечными страданиями, будучи сжато до нескольких абзацев скупого текста, теряло свою разрушительную силу. Айседора часто спрашивала себя: «Найдется ли читатель, который сможет читать между строк?» Она хотела правдиво рассказать обо всей своей жизни, но очень боялась, что правда приведет к ужасной путанице. Однако, взявшись за непосильную задачу изложить свою историю на бумаге, она была полна решимости довести предпринятое до конца.
День 28 декабря 1925 года принес Айседоре еще одну трагедию. В России покончил с собой Сергей Есенин.
— Сережа! — нечеловеческий крик вырвался из ее груди. Слезы застилали глаза, и она как неприкаянная бродила из угла в угол. — За что?.. За что?.. За что?..
Ночью, не находя утешения во сне, Айседора вышла из дому и долго бродила по сверкающему огнями Парижу. Путь ее лежал в сторону Сены. Пристально всматривалась она в темную воду, которая отражала миллиарды праздничных огней.
Под мостом Мирабо тихо Сена течет И уносит нашу любовь…
Темные искрящиеся воды Сены приковывали взгляд Айседоры.
Проходят сутки, недели, года… Они не вернутся назад. И любовь не вернется… Течет вода Под мостом Мирабо всегда. Ночь приближается, пробил час. Я остался, а день угас.
Кто-то тихонько подошел сзади и легко тронул Айседору за локоть. Это была Мэри.
— Холодно… Пойдем домой, — сказала она.
И они медленно побрели по улицам, заполненным веселящимся народом.
Как велико было отчаяние поэта, если он решился на столь ужасный поступок?
Слушай, поганое сердце, Сердце собачье мое. Я на тебя, как на вора, Спрятал в руках лезвие. Рано ли, поздно всажу я В ребра холодную сталь. Нет, не могу я стремиться В вечную сгнившую даль. Пусть поглупее болтают, Что их загрызла мета; Если и есть что на свете — Это одна пустота.
Неизбывное страшное одиночество преследовало его всю жизнь. Он вышел из крестьянской среды и так никогда и не смог сродниться с чуждой ему городской стихией. Отец его был против увлечения сына — «стишками балуется, втянулся в это дело до страсти. А чего хорошего ждать от стишков… Вот несчастье-то где… Нагляделся я на них, на поетов, они частенько наведываются сюда, в нашу мясную лавку. Забулдыги, смутьяны, пьяницы. Одна срамота — смотреть жалко. Локти продранные, на ногах опорки, космы сосульками висят, а держится такой, как барин, всех презирает — гордыня, вишь, обуяла».
Конечно, как славно было бы работать в магазине! Но скажите, как стоять за прилавком с такой душой? Страшно подумать, какая тяжесть лежала на его сердце в юные годы. «К чему мне жить среди таких мерзавцев, расточать им священные перлы моей нежной души? Я — один, и никого нет на свете, кто пошел ко мне навстречу с такой же тоскующей душой; будь это мужчина или женщина, я все равно бы заключил его в свои братские объятия и осыпал бы чистыми и жемчужными поцелуями, пошел бы с ним от этого чужого мне мира, предоставляя свои цветы рвать дерзким рукам того, кто хочет наслаждения.
Я не могу так жить, рассудок мой туманится, мозг мой горит и мысли путаются, разбиваясь об острые скалы жизни, как чистые хрустальные волны моря. Я не могу придумать, что со мной, но если так продолжится еще — я убью себя, брошусь из своего окна и разобьюсь вдребезги об эту мостовую, пустую и холодную мостовую».
Думы печальные, думы глубокие, Горькие думы, думы тяжелые, Думы от счастия вечно далекие, Спутники жизни моей невеселые! Думы — родители звуков мучения, Думы несчастные, думы холодные, Думы — источники слез огорчения, Вольные думы, думы свободные! Что вы терзаете грудь истомленную Что заграждаете путь вы мне мой? Что возбуждаете силу сломленную Вновь на победу с непроглядною тьмой? Не поддержать вам костра догоревшего, Искры потухшие… Поздно, бесплодные, Не исцелить сердца вам наболевшего, Думы больные, без жизни, холодные!
Только с другом детства Гришей Панфиловым можно забыть про тяжелую броню одиночества и поделиться самыми сокровенными мыслями. Сергей писал ему в 1913-м:
«Меня считают сумасшедшим и уже хотели было вести к психиатру, но я послал их к сатане и живу, хотя некоторые опасаются моего приближения. Ты понимаешь, как это тяжело, однако приходится мириться с этим и молиться за своих врагов. Ведь я сделал бы то же самое на месте любого моего соперника по отношению к себе, находясь в его условиях.
Да, Гриша, люби и жалей людей, и преступников, и подлецов, и лжецов, и страдальцев, и праведников. Ты мог и можешь быть любым из них. Люби и угнетателей и не клейми позором, а обнаруживай ласкою жизненные болезни людей. Не избегай сойти с высоты, ибо не почувствуешь низа и не будешь о нем иметь представления. Только можно понимать человека, разбирая его жизнь и входя в его положение. Все люди — одна душа. Истина должна быть истиной, у нее нет доказательств и за ней нет границ, ибо она сама альфа и омега. В жизни должно быть искание и стремление, без них — смерть и разложение».
Гриша был его самым лучшим другом, но в ранней юности он умер от чахотки. С кем еще можно поговорить, раскрыть всю силу своей любви к миру, всю силу своей веры во Всевышнего?
«В настоящее время я читаю Евангелие и нахожу очень много для меня нового… Христос для меня — совершенство. Но я не так верую в него, как другие. Те веруют из страха, что будет после смерти. А я чисто и свято, как в человека, одаренного светлым умом и благородной душою, как в образец в последовании любви к ближнему.
Жизнь… Я не могу понять ее назначения, и ведь Христос тоже не открыл цель жизни. Он указал только, как жить, но чего этим можно достигнуть, никому не известно. Невольно почему-то лезут в голову думы Кольцова: «Мир есть тайна Бога, Бог есть тайна мира…"»
Вскоре вдребезги разбилась о действительность светлая вера в Бога. В Москве Сергей столкнулся с отвратительной бессовестностью священнослужителей. Монашки женского Ивановского монастыря на Солянке отдавали своих новорожденных младенцев в воспитательный дом на той же улице — и это непорочные Христовы невесты! А мужской монастырь в Салтыковке девушки и женщины днем и ночью за три версты обходили стороной. Есенину казалось, что гораздо естественнее было бы над вратами монастыря повесить красный фонарь и снять с них распятие.
Разухабистым, смелым, резким, веселым, окруженным толпой друзей, лихо пляшущим под гармошку был Сергей на людях, а когда забирался в одну из бесчисленных в его жизни бесприютных комнат, «коротал время в тиши и полумраке, шагал из угла в угол, размышляя о своем назначении, об одиночестве, что обступило его со всех сторон, глухое, непроглядное; догадывался, что оно, одиночество, будет его участью до конца дней. Вспоминались строки поэта Скитальца: «В комнате унылой, тишиной объятой, я и мои мысли, больше никого…» Одиночество рождает думы больные, тяжелые, жить с ними надсадно, они давят на плечи, на душу непосильной ношей. Хочется писать стихи добрые, с искрящимися потоками солнца, а против воли получаются печальные, и пронизаны они тлением угасающей закатной зари, и слышится в них шелест желтых осенних листьев» (А. Андреев).
Личная жизнь у Сергея не сложилась, детей своих он не воспитывал, хотя, наверное, и любил их. Первый сын Юрий жил со своей матерью Анной Изрядновой, двоих воспитывал Всеволод Мейерхольд, женившийся на бывшей Есенина Зинаиде Райх.
Зинаиде Николаевне Сергей посвятил несколько неуклюжее, но трепетное стихотворение. Самые же страшные, невыносимые и болезненные строки, которые когда-либо написаны были поэтом любимой женщине, он адресовал своей второй жене — Айседоре Дункан:
Сыпь, гармоника. Скука… Скука… Гармонист пальцы льет волной. Пей со мною, паршивая сука, Пей со мной. Излюбили тебя, измызгали — Невтерпеж. Что ж ты смотришь так синими брызгами? Иль в морду хошь? В огород бы тебя на чучело, Пугать ворон. До печенок меня замучила Со всех сторон. Сыпь, гармоника. Сыпь, моя частая. Пей, выдра, пей. Мне бы лучше вон ту, сисястую, — Она глупей. Я средь женщин тебя не первую… Немало вас, Но с такой вот, как ты, со стервою Лишь в первый раз. Чем больнее, тем звонче. То здесь, то там. Я с собой не покончу, Иди к чертям. К вашей своре собачьей Пора простыть. Дорогая, я плачу. Прости… Прости…
Когда-то «светилось васильками сердце», но истинная любовь так и не коснулась сердца поэта. Может, в этом и была главная причина его жизненной трагедии?..
Не бродить, не мять в кустах багряных Лебеды и не искать следа. Со снопом волос твоих овсяных Отоснилась ты мне навсегда. С алым соком ягоды на коже, Нежная, красивая, была На закат ты розовый похожа
И, как снег, лучиста и светла. Зерна глаз твоих осыпались, завяли,
Имя тонкое растаяло, как звук, Но остался в складках смятой шали Запах меда от невинных рук.
Он не мог подолгу оставаться с женщинами и любил периоды, когда удавалось просуществовать без них. Была у него мечта жениться на тихой, скромной девушке, а когда такая встретилась, то отстранил ее и привел тем самым к страшной кончине. Трудно ему было совладать со своими противоречивыми чувствами. В душе его жила возвышенная любовь, обитающая в заоблачных высотах, а в жизни часто все сводилось к простой физиологии.
Кроме того, была еще одна причина отсутствия любви — это жажда славы, превышавшая все остальные желания, коварная спутница, которая часто подставляла поэту подножку и наносила ему весьма ощутимые удары.
Революция, вначале обнадежившая его, пролетела всеразрушающим ураганом и оставила после себя разруху и смерть…
Много в России Троп. Что ни тропа — То гроб. Что ни верста — То крест. До енисейских мест Шесть тысяч один Сугроб.
Народ ему казался тупой толпой, с которой можно делать все что заблагорассудится.
Все вы носите овечьи шкуры, И мясник пасет для вас ножи. Все вы стадо! Стадо! Стадо! Неужели ты не видишь? Не поймешь? Что такого равенства не надо? Ваше равенство — обман и ложь. Старая, гнусавая шарманка
Этот мир идейных дел и слов. Для глупцов — хорошая приманка, Подлецам — порядочный улов.
Вот так одиночество, тоска, разочарование, невозможность познать на грешной земле неземное чувство влекут за собой безнадежность.
Тебе о солнце не пропеть, В окошко не увидеть рая. Так мельница, крылом махая, С земли не может улететь.
Что ж, на Руси давно известно надежное лекарство от таких болезней… Водка…
Анатолий Мариенгоф воочию наблюдал постепенную деградацию друга.
«Есенин привез на Богословский свои американские шкафы-чемоданы. Крепкие, желтые, стянутые обручами; с полочками, ящичками и вешалочками внутри.
В чемоданах — дюжина пиджаков, шелковое белье, смокинг, цилиндр, шляпы, фрачная накидка.
У Есенина страх — кажется ему, что его всякий или обкрадывает, или хочет обокрасть.
Несколько раз на дню проверяет чемоданные запоры. Когда уходит, таинственно шепчет на ухо:
— Стереги, Толя!., в комнату — ни-ни! никого!., я знаю их — с гвоздем в кармане ходят…
На поэтах, приятелях и знакомых мерещатся ему свои носки, галстуки. При встречах обнюхивает — не его ли духами пахнет. Это не дурь и не скупость.
Я помню первую ночь по возвращении из Европы, пену на губах, похожую на сладкий крем, чужие глаза на близком, милом лице и то, как рвал он и расшвыривал червонцы. Раньше бывало по-иному.
Как-то Мейерхольд с Райх были у нас на блинах. Пили с блинами водку. Есенин больше других. Под конец стал шуметь и швырять со звоном на пол посуду. Я тихонько шепнул ему на ухо:
— Брось, Сережа: посуды у нас кот наплакал, а ты ее кокаешь.
Он тайком от Мейерхольда хитро подмигнул мне, успокоительно повел головой и пальцем указал на валявшуюся на полу неразбитую тарелку. Дело обстояло просто. На столе среди фарфорового сервизишка была одна эмалированная тарелка. Ее-то он и швырял на пол, производя звон и треск, затем ловко и незаметно поднимал, ставил на стол и швырял заново». Или еще.
«Наш беленький туркестанский вагон стоял в тупике ростовского вокзала. Есенин во хмелю вернулся из города. Стал буянить. Проводник высунулся из окна вагона и заявил:
— Товарищ Молабух не приказывал вас, Сергей Александрович, в энтом виде в вагон пущать!
— Меня?.. Не пускать?..
— Не приказано-с, Сергей Александрович!
— Пусти лучше!
— Не приказано.
— Скажи своему «енералу» в подбрючниках: ежели не пустит — разнесу его хижину!
— Не приказано. Тогда Есенин крякнул, стал высаживать в вагоне стекла. Дребезжа, падали стекла на шпалы. Есенин не унимался.
Прошло после погрома вагона три дня. Молабух ни под каким видом не желал мириться с Есениным. На все уговоры отвечал:
— Что ты мне говоришь: «…пьян! пьян! не в себе!..» Нет, брат, очень в себе… Он всегда в себе… небось когда по стеклу дубасил, так кулак-то свой в рукав спрятал… чтоб не порезаться, боже упаси… а ты: «…пьян! не в себе!..» Все стекла выставил — и ни одной на пальце царапины… хитро, брат, а ты: «…пьян… не в себе…» В этом был Есенин.
Если бы в день первой встречи в «Бродячей собаке» он показывал червонцы и рвал белую бумагу, я бы знал, что не так страшны и упавшие веки, и похожая на крем пена на губах, и безучастное ломкое тело».
«Непосильная ноша легла на плечи деревенского паренька, и он не выдержал — переходил из категории в категорию — выпивала, пьяница, алкоголик. Вот он — выпивала. Складный, франтоватый, задиристый, с лукавой сметкой, с поцелуями, с песней, с частушкой, горячими разговорами о любви, о дружбе, об искусстве и, разумеется, со стихами!
Вот — пьяница! Неряшливый, ощеренный, драчливый, распутный, с трехэтажным бесстыдным матом и… со стихами.
Впрочем, в притче сказано лучше: «У кого вой? У кого стон? У кого раны без причин? У кого багровые глаза? У тех, которые долго сидят за вином».
В те, дункановские, годы Есенин тоже сидел за вином. И у него тоже были багровые глаза, и вой, и стон.
Вот он — алкоголик. Обреченный, беспросветный, с дневным бредом, с пеной на губах, с галлюцинациями, с затмением сознания и… со стихами!
Да, он мог потерять и терял все. И деньги из кармана, и стыд из души, и последнего друга, и любимую женщину, и шапку с головы, и голову в кабаке — только не стихи! Стихи были биением его сердца, его дыханием».
Друг мой, друг мой, Я очень и очень болен. Сам не знаю, откуда взялась эта боль. То ли ветер свистит Над пустым и безлюдным полем, То ль, как рощу в сентябрь, Осыпает мозги алкоголь. Ночь морозная. Тих покой перекрестка. Я один у окошка, Ни гостя, ни друга не жду. Вся равнина покрыта Сыпучей и мягкой известкой, И деревья, как всадники Съехались в нашем саду. Где-то плачет Ночная зловещая птица. Деревянные всадники Сеют копытливый стук. Вот опять этот черный На кресло мое садится, Приподняв свой цилиндр И откинув небрежно сюртук. «Слушай, слушай! — Хрипит он, смотря мне в лицо, Сам все ближе И ближе клонится. — Я не видел, чтоб кто-нибудь из подлецов Так ненужно и глупо Страдал бессонницей».
И вдруг неожиданно в его жизни промелькнула надежда. Решил уехать в Ленинград и начать там все с нуля. В Москве сходил в гости ко всем своим бесчисленным друзьям и знакомым, у кого останавливался на время, собрал нужные вещи, бумаги, дружелюбно попрощался и уехал. В Ленинграде остановился в номере гостиницы «Англетер», где раньше бывал с Айседорой. Впоследствии планировал потребовать у правительства собственное жилье — неприлично великому поэту слоняться по квартирам друзей и жен. Строил планы на длинную, устроенную, упорядоченную жизнь и вдруг… его находят в петле. А потом обнаружили и предсмертное письмо, незаметно опущенное другу в карман, которое Сергей написал собственной кровью.
До свиданья, друг мой, до свиданья, Милый мой, ты у меня в груди. Предназначенное расставанье Обещает встречу впереди.
До свиданья, друг мой, без руки, без слова, Не грусти и не печаль бровей. В этой жизни умирать не ново, Но и жить, конечно, не новей.
«Он написал это стихотворение неторопливо, своим обычным округлым почерком, заставляя жить отдельно, словно по-холостяцки, каждую букву.
Ему пришлось обмакнуть ржавое гостиничное перо в собственную кровь. В этом не было ни дурной позы, ни дешевой мелодрамы. Просто-напросто горькая необходимость: в многочисленных карманах пиджака, как на грех, не оказалось карандаша, а в стеклянной чернильнице высохли чернила, как это обычно бывает в наших перворазрядных отелях» (А. Мариенгоф).
Что это было? Убийство или самоубийство? Пусть решают и доказывают криминалисты. А человек писал:
Не больна мне ничья измена, И не радует легкость побед, — Тех волос золотое сено Превращается в серый цвет.
Превращается в пепел и воды, Когда цедит осенняя муть. Мне не жаль вас, прошедшие годы, — Ничего не хочу вернуть.
Я устал себя мучить бесцельно, И с улыбкою странной лица Полюбил я носить в легком теле Тихий свет и покой мертвеца…
Не живут долго поэты на Руси… Не живут…
Трагедия произошла в Ленинграде и невыносимой болью отозвалась в Париже. Когда Айседору спросили, какой период в ее жизни был самым счастливым, она воскликнула: «Россия, Россия, только Россия! Три года, проведенные в России, со всеми страданиями стоили всей остальной жизни. Нет ничего невозможного в этой великой стране».
Айседора мечтала вернуться в Россию. Но ей это не удалось. Во Франции она не могла позволить себе организовать свою школу и сильно тосковала. Лишь иногда проходили ее концерты, и последний из них, в Париже, произвел полный фурор.
«Медленно раскрылся занавес, и вышла Айседора — как долгий таинственный звук музыки, как сама душа. На протяжении всего танца стояла мертвая тишина. Никогда в жизни не было такого успеха, такого экстаза, даже в дни юности она не захватывала так публику. В этом было что-то мистическое и святое. Когда она танцевала под «Аве Марию», публика плакала; казалось, что все: критики, танцоры, художники, музыканты, рабочие сцены — еле сдерживают рыданья. Всеобщий восторг был безумным. Не успела она закончить, как весь зал словно один человек поднялся, аплодируя и плача. О Боже, как прекрасно, что ей дали возможность пережить этот последний триумф — славное прощание с Парижем, сценой, танцем».
Вскоре после этого выступления Айседора вместе с Мэри уехала в Ниццу. Они были ограничены в средствах, и Айседора вела себя капризно. Она говорила: «Мои бедные ноги всю жизнь так много работали. Так неужели я не имею права хотя бы на сносные условия жизни? На этом побережье я в свое время щедро раздавала целые состояния владельцам гостиниц, а теперь они не могут и дня подождать с оплатой. Разве я не права?.. Разве я многого требую?..» Мэри отвечала ей, что все совершенно верно, но эти доводы ничего не значат для хозяев отелей.
Впрочем, вскоре «им снова улыбнулись боги. Опять началась праздная жизнь: пиры, визиты, рестораны, ночные клубы, которые могли позволить себе только миллионеры. Приехал знаменитый художник Роберт Чэнлер Уинтроп и снял прелестную виллу. Там же был старый друг Клеми Рандолф, очаровательный французский художник Пикабиа, один из больших поклонников Айседоры, и многие другие чрезвычайно знаменитые, любезные и милые люди.
Однажды неожиданно открылась дверь, и вошел Лоэнгрин. Если бы разверзлись небеса, дав Айседоре взглянуть на вечную красу, вид у нее не был бы счастливее. Лоэнгрин, похожий на бога, спустившегося с небес, всегда жалел Айседору, но не смог выдержать ее экстравагантности. Не было ни объятий, ни вопросов — лишь нежные приветствия. Жалость и нежность — с одной стороны, и счастье, что тебя еще любят, — с другой». Когда Мэри вернулась в студию, граммофон играл «Аве Марию» и Айседора танцевала так, как никогда раньше. «Мэри, — спросила она, — ты чувствуешь в этой комнате жизнь? Она полна прекрасных духов. Как это чудесно! Как великолепно! Дорогая, зачем ты ушла? Мне так хотелось, чтобы ты слышала все, что он говорил. Он дивный, дивный человек, и я люблю его. По-моему, он единственный, кого я по-настоящему любила». — «Как ты можешь так говорить, Айседора? Скажи мне сейчас честно, кого на самом деле ты больше всего любила? И кого бы ты выбрала?» — «Ну, если говорить совсем по правде, Мэри, я не знаю. Мне кажется, мои чувства были одинаковы ко всем, и если бы Крэг, Лоэнгрин, Архангел и Сергей встали передо мной, я не знаю, кого бы выбрала. Я любила и до сих пор люблю их всех. Возможно, душа моя многолика, и, уверена, многие чувствуют то же, что и я, но не признаются даже себе. И так они живут, обманывая себя всю жизнь, но я никого обманывать не могла».
Каждый день Айседора находила несколько часов для работы в студии, а остальное время безудержно веселилась. Она наслаждалась жизнью, как ребенок, которого выпустили из школы со строгим режимом, дав возможность делать все что захочется. Благодарение Богу за эти три последние недели радости! Они длились недолго.
Однажды вечером подруги вышли погулять перед сном, и Айседору внезапно посетила идея пойти в один небольшой кабачок, где бывали только матросы и рыбаки. Мэри воспротивилась этому предложению, ссылаясь на усталость и позднее время. Но никакие уговоры не в силах были удержать Айседору.
Не один час брели они по совершенно темной дороге. Мэри уже начала сомневаться, знает ли Айседора, куда идет, но та каждый раз отвечала, что они на правильном пути и есть очень важная примета, почему они идут именно там, а не в другом месте. Говорила она серьезно. Мэри знала, что Айседора переживает из-за отъезда молодого русского пианиста и таким образом старается забыться. Наконец они пришли в Порт Хуан, и там действительно стояла лачужка с пристроенной к ней кухней, которая служила рестораном. Невозможно представить, как Айседора ухитрилась узнать о ней. Она поднялась на несколько ступенек и села за стол. В этот вечер Айседора была необыкновенно красива. Им приготовили и подали обед с чудесным красным вином. Мэри заметила, что вино похоже на рубин. Айседора сказала: «Нет, на кровь». Она подняла бокал к свету, и глаза ее встретились с глазами молодого человека. Мэри увидела, что Айседора улыбнулась и склонила голову, как будто пила за него. Мэри обернулась и воскликнула: «Боже мой! Ты пьешь за здоровье шофера?» — «О Мэри, до чего ты буржуазна. Он не шофер. Ты что, не видишь? Это переодетый греческий бог, а на улице его колесница». Она указала на прелестную маленькую гоночную машину. Несколько минут спустя компания вышла, и когда молодой человек отъезжал, Айседора помахала ему, а он поклонился. Она с улыбкой сказала: «Видишь, я все еще желанна», — и попросила хозяйку ресторана дать владельцу гоночной машины ее адрес. Она хочет взять эту машину в аренду.
— Айседора, быть может, этому шоферу не стоит знать, где ты живешь? — с тревогой спросила Мэри.
— Боже мой, неужели ты не понимаешь, как это важно? Я не могу объяснить тебе, да ты и не поймешь. Я сама не знаю причину, но мне необходимо видеть этого молодого человека. Он не шофер, а посланец богов. Я понимаю, что становлюсь большой обузой, но со мной ничего не поделаешь — привычки мои изменить так же невозможно, как леопарду — свои пятна. Пойми, что без машины или самолета жизнь невозможна. Я никогда больше не проведу ни одной ночи дома. Не могу я находиться в четырех стенах. Прочь, прочь, бежать куда глаза глядят… Я хочу мчаться, мчаться до утра, потому что не в состоянии спать. Если ты меня хоть чуточку любишь, помоги мне покинуть этот проклятый мир. Я больше не могу жить среди золотоволосых детей. Это выше человеческих сил. Ни алкоголь, ни возбуждение, ни что-либо другое не могут облегчить чудовищную боль, которую я ношу в себе тринадцать лет. Не говори мне, что собираешься бросить меня и уехать в Париж. Будь уверена, Мэри, не отъедешь ты и десяти миль, как я войду в море, и на этот раз привяжу к шее утюг.
На следующий день Бруггетти, хозяин гоночной машины, появился смущенный и недоумевающий. Айседора была несказанно рада ему. Она буквально светилась от счастья. В нем она видела человека, который сможет, не боясь ничего, мчать ее с невероятной скоростью на своем гоночном автомобиле. Радостная, сияющая Айседора вышла навстречу «посланцу богов».
Мэри смотрела, как она идет по улице. На ней было красное платье, и шла она покачивающейся походкой. Ни у кого на свете не было такой походки. В ее шагах была вся поэзия движения. На плечи она накинула шаль с большой желтой птицей, синими астрами и черными китайскими иероглифами, в которых она, бывало, пыталась вычитать что-то значительное. Вид у нее был величественный. Она перекинула конец шали через плечо и покачала головой со словами: «Прощайте, друзья мои. Я иду навстречу славе».
Как объяснить то, что произошло? Когда машина медленно отъехала, Мэри заметила, что бахрома шали тянется по земле, как тонкая струйка крови. Она закричала: «Айседора, твоя шаль, твоя шаль!» Машина затормозила. Остановилось еще несколько автомобилей, и Бруггетти пронзительно закричал: «Я убил Мадонну, я убил Мадонну!» Мэри подбежала к Айседоре и увидела, что она сидит на том же месте, что и несколько секунд назад, но ее прекрасная голова свешивается через борт, накрепко стянутая шалью. Мощная гоночная машина была двухместной и очень низкой, крыльев у нее не было, и когда Айседора закинула конец шали через плечо, тяжелая бахрома зацепилась за заднее колесо с ее стороны. Первый же быстрый оборот колеса сломал ей шею, убив на месте, как она того всегда желала; она не мучилась ни секунды и не успела понять, что же происходит.
Мэри надела на Айседору ее красное платье с вуалями, в котором она танцевала. Лежа в центре большой кушетки, окруженная бесчисленным множеством самых любимых цветов, она выглядела как маленькая птичка, живущая в тропических лесах Америки. Студию осветили сотнями свечей, которые вместе с цветами делали ее похожей на голубую часовню. На ноги Айседоре Мэри набросила лиловую мантию, которая казалась отражением небес. В целом все это было так завораживающе красиво, что приходившие, затаив дыхание, останавливались на пороге. После того как было получено разрешение везти Айседору в Париж, ее положили в цинковый гроб. На груди у нее покоилась красная роза — кровь сердца — и три лилии Франции: по одной от Августина, Элизабет и Раймонда.
На вокзале Мэри вошла в вагон и покрыла пол любимыми цветами Айседоры, пока весь вагон не превратился в цветущий сад. Мэри и Лоэнгрин делали все так, как понравилось бы Айседоре. Раймонд и русский пианист приехали из Парижа и вернулись обратно с гробом. Лоэнгрин остался. Только поезд тронулся, как произошло нечто совершенно невероятное. Весь день лил дождь, но в это мгновение небо потемнело и разразился ураган, который чуть не унес людей с перрона. Говорят, что в Ницце ничего подобного никогда не бывало.
В парижской студии Раймонд покрыл пол голубыми танцевальными коврами Айседоры, а на стены повесили ее любимые голубые занавеси. Во всем чувствовалась атмосфера студии в Ницце. После того как внесли гроб, Мэри снова задрапировала его лиловым плащом, а на грудь Айседоры положила большой букет красных лилий. На спадающих потоком красных лентах было написано: «От сердца России, оплакивающей Айседору». Цветы и телеграммы прибывали отовсюду. Все выдающиеся люди Парижа: художники, скульпторы, музыканты, актеры и актрисы, дипломаты, редакторы — пришли отдать Айседоре последний долг. Так как в Париже был День Американского легиона, там проходили большие торжества, и траурному кортежу пришлось ехать окольным путем, через все таинственные кварталы города. Как бы это понравилось Айседоре! Тысячи людей стояли вдоль улиц, и большинство из них видели ее выступления. Парижане обожали Айседору, поэтому многие плакали. Когда добрались до кладбища Пер-Лашез, там было уже более десяти тысяч человек. Целые кордоны полиции пытались очистить дорогу кортежу. Матери поднимали детей, чтобы они запомнили похороны великой танцовщицы, великой Айседоры Дункан. Шепотом говорили о несчастье, случившемся с ее детьми. Студенты Академии художеств громко плакали. Молодые солдаты стояли с опущенными головами. Кортежу пришлось долго пробиваться по кладбищу. Наконец дошли до ступенек, ведших в крематорий.
Эдуард Мозелин спел «Аве Марию», которая была исполнена безысходной печали, а за стенами крематория толпа смотрела на струйку серого, а затем побелевшего дыма, рассеявшегося в облаках. Прах Айседоры поместили рядом с прахом ее детей и матери.
Воспетая многими поэтами мира, увековеченная в скульптурах и картинах, осмеянная кутилами и обывателями всех частей света, вознесшаяся в каменном изваянии на фасад Театра Елисейских полей, она милосердно смотрит оттуда на нас и пытается о чем-то поведать… Услышим ли?.. Поймем ли?..
4 августа 1991 г. — 12 июля 1993 г.
Хронологическая таблица
1877 — 26 мая в Сан-Франциско родилась Айседора Дункан (Анжела Изадора Денкан). Отец — Джозеф Чарлз Денкан, мать — Мэри Изадора Денкан, в девичестве Грей. Старшая сестра Мэри Элизабет, братья — Августин и Раймонд.
1877 -1894 — Развод родителей. Материальные трудности. Частая смена квартир.
1894 — Постановка домашних спектаклей. Первый опыт преподавания танца.

1895 — Решение выступить на профессиональной сцене. Начало странствий.

1896 -1898 — Выступление в пантомимных и танцевальных ролях в драматической передвижной труппе Огустина Дали.
1898 — Уход из труппы, переезд в Нью-Йорк. Формирование своей концепции искусства танца.
1899 — Семья Дункан отправляется искать счастья в Европе. Выступления в салонах светских дам, затем с труппой Лой Фуллер в городах Центральной Европы.
1900 -1901 — Париж. Знакомство с Мэри Дести, ставшей подругой на всю жизнь.
1902 — Апрель — первый самостоятельный публичный концерт, принесший ей широкую известность (Будапешт). Выступления в Берлине и Вене. Первые любовные переживания и разочарования. В связи с этим — душевное расстройство. Выздоровление. Новый успех на сцене.

1903 — Паломничество в Грецию. Попытка создания храма танца. Совместные выступления с греческим хором мальчиков.
1904 — Возвращение. Германия и Байрейт. Декабрь — знакомство с Гордоном Крэгом. Новая вспышка любви.
1905 — Первая поездка в Россию. Выступления в Петрограде и Москве.

1906 — Рождение дочери Дирдрэ. Кризис отношений с Гордоном Крэгом. Взаимное непонимание. Его безразличие к дочери.

1906 -1907 — Знакомство с Элеонорой Дузе. Совместный проект спектакля, где Гордон Крэг выступает в роли декоратора. Провал.

1907 -1908 — Гастроли по России. Создание своей школы танца.

1909 — Материальные трудности. Свою помощь в решении финансовых вопросов предлагает магнат электротехнической промышленности Зингер (Лоэнгрин).
1910 -1912 — Совместная жизнь с Лоэнгрином. Рождение сына Патрика. Расцвет школы.
1913 Апрель — трагическая гибель детей. Дочь Айседоры Дирдрэ, которой было шесть с половиной лет, и ее сын Патрик, которому было около трех, утонули в Сене.

1914 1 августа — при рождении умер третий ребенок Айседоры. Начало первой мировой войны. Эмиграция в Америку.

1915 -1916 — Исполнение революционных танцев.
1918 — Знакомство с пианистом Вальтером Румме-лем (Архангел). Новая любовь.
1919 Лето — выступление в Париже. Мечта о создании своей школы. Первая мысль о поездке в Советскую Россию.
1920 Апрель — выступления в Лондоне. Идея обретает реальность. Обмен посланиями с Луначарским. Прощальные вечера в Париже.

1921 Июль — приезд в Москву по приглашению советского правительства с целью открыть свою школу в России. Открытие школы. Знакомство с С.Есениным, с которым позже вступает в официальный брак.

1922—1923 — Айседора и Есенин уезжают из России. Американское турне.

1923 — Возвращение в Россию. Разрыв с Есениным. Эпизодические концерты в Москве и Петрограде. Неудачное турне по русской глубинке: Киев — Самара — Оренбург — Ташкент — Самарканд — Екатеринбург — Вятка.

1924 — Прощание с Россией. Переезд в Берлин. Финансовые трудности.

1925, 28 декабря — самоубийство Есенина. Последние надежды открыть школу. Выступления в Ницце. Последняя любовь.

1927, 14 сентября — трагическая гибель Айседоры Дункан.
Список использованной литературы
1. Дункан А. Моя исповедь. — Рига, 1928.
2. Дункан А. Танец будущего. //Под ред. Я. Мацкевича. — 1907.
1. Айседора Дункан в Советской России // Сов. балет. 1987.
2. Андреев А. Есенин. — М.: Моск. рабочий, 1973.
3. Андреев М. Красные песни. — М., 1917.
4. Анненков Ю. Дневник моих встреч // Студ. меридиан.
5. Баркер Э. Письма живого усопшего. — Барнаул: Аккем, 1991.
6. Бенуа А. Мои воспоминания. — М.: Наука, 1993. Т. 2.
7. Блэйер Ф. Айседора. Портрет женщины и актрисы. — Смоленск: Русич, 1997. (Из серии «Женщина-миф»).
8. Брезгун С. «Жар-птица» Дягилева // Междунар. жизнь. 1991, август.
9. Бычков Ю. Коненков. — М.: Мол. гвардия, 1985.
10. Верцман И. Жан-Жак Руссо. — М.: Худож. лит., 1976.
11. Германо А. Стихи и песни / Пер. с цыганск. — II тип. Мособлполиграфа, 1937.
12. Гиляровский В. Сочинения. — М.: Правда, 1989.
13. Гулыга А. Кант. — М.: Мол. гвардия, 1981.
14. Гуревич П. Этика Артура Шопенгауэра. — М.: Знание, 1991.
15. Дести М. Нерассказанные истории. — М.: Полит, лит., 1992.
16. Долгополое И. Анна Павлова // Огонек. 1981. № 6.
17. Дулова Н. Друзья Художественного театра // Знамя. 1990. № 8.
18. Дункан И. Русские дни Айседоры Дункан // Балет. 1992.
19. Елкин А. Луначарский. — М.: Мол. гвардия, 1967. (Жизнь замечат. людей).
20. Жизнь Есенина: Сб. воспоминаний. — М.: Правда, 1988.
21. Зелинский Ф. Из жизни идей. — Тип. М. Стасюлевича, 1907.
22. Кенигсберг А. Рихард Вагнер. — Л.: Музыка, 1972.
23. Красовская В. Анна Павлова. — М. — Л.: Искусство, 1964.
24. Крэг Г. Воспоминания, статьи, письма. — М.: Искусство, 1988.
25. Левик Б. Рихард Вагнер. — М.: Мол. гвардия, 1978.
26. Лосев А., Тахо-Годи А. Платон. — М.: Мол. гвардия, 1993.
27. Мариенгоф А. Воспоминания. — М.: Моск. рабочий, 1990.
28. Мариенгоф А. Мой век, моя молодость, мои друзья и подруги. — Л.: Худож. лит., 1988.
29. Мариенгоф А. Роман без вранья. — Л.: Худож. лит., 1988.
30. Ницше Ф. Сочинения: В 2 т. — М.: Мысль, 1990.
31. Носова В. Балерины. — М.: Мол. гвардия, 1983.
32. Огюст Роден: Сб. статей о творчестве. — М.: Изд-во иностр. лит., 1960.
33. Перрюшо А. Жизнь Тулуз-Лотрека. — М.: Радуга, 1990.
34. Письмо М. Бальзаминовой // Есенин С.А. Собр. соч.: В 3 т. — М.: Правда, 1983. Т. 3.
35. Прокушев Ю. Сергей Есенин. — М.: Мол. гвардия, 1989.
36. Пружан И. Лев Самойлович Бакст. -Л.: Искусство, 1975.
37. Ройзман М. Все, что помню о Есенине. — 1973.
38. Роллан Р. Воспоминания. — М.: Худож. лит., 1966.
39. Руссо Ж. — Ж. Эмиль, или О воспитании. — М.: Кн. изд-во К. Тихомирова, 1911.
40. Синьорелли О. Элеонора Дузе. — М.: Искусство, 1975.
41. Станиславский К. Моя жизнь в искусстве. — М.: Искусство, 1983.
42. Топуридзе Е. Дузе. — М.: Искусство, 1960.
43. Тубин Я. Луначарский и становление советского музыкального театра. — М.: Музыка, 1975.
44. Фонд музея им. Бахрушина. Ф. 152 (206).
45. Ходасевич В. О Горьком // Театр. 1990. № 8.
46. Хьюз Э. Бернард Шоу. — М.: Мол. гвардия, 1968.
47. Чуковский К. Из дневников // Огонек. 1990. № 6.
48. Шверубович В. О старом Художественном театре. — М.: Искусство, 1990.
49. Шкловский В. Воспоминания // Театр. 1992. № 8.
50. Шнейдер И. Встречи с Есениным. — М.: Сов. Россия, 1974.
51. Щепкина-Куперник Т. Из воспоминаний о русском театре. — М.: Детгиз, 1956.
Айседора Дункан. Документальные свидетельства и фантазии